Читать книгу Алые розы на черном кресте - Ольга Рёснес - Страница 2
2
ОглавлениеСловно на электрическом стуле, обреченный, он будет вникать во все детали мучительного процесса, пока его собственный нос не станет немного прямее, этот орлиный клюв, из тех, что достаются по наследству. Точно такой же хищный клюв имеется у его отца, а раньше был у деда, и это, несомненно, признак избранности на фоне ничего не выражающих, кое-как приделанных к лицам носов, этих, в сущности, срамнывх мест, выставленных природой напоказ. Сколько раз, стоя перед зеркалом, Леша пытался выявить закономерность изысканного изгиба переносицы, замысловатого выреза ноздрей, решительной заостренности самого кончика… да что там, сам факт наличия у него именно такого носа недвусмысленно говорит о какой-то особой жазненной задаче, исполнить которую никому, кроме Леши, не дано. А что тут удивляться: дед был ювелиром, продающим стекляшки по цене алмазов, отец раздает в домоуправлении бесценные квитанции и ордера… и все это, разумеется, пахнет, каждый чует это на расстоянии: поберегись! И хотя носатость сама по себе тянет на знак ГОСТа, с которым сверяется даже нобелевка, случайность оказывается расторопнее и норовит двинуть в нос кулаком… Вот так: с хрустом сломанной переносицы и льющейся по подбородку крови. И зачем только Леша пошел на этот дурацкий бал первокурсников? Уже у входа в институтскую столовую он заметил ментов, а в проходе между домами – машину скорой помощи, что само по себе могло бы оправдать немедленное с первого студенческого бала бегство. Но, заранее заплатив за вход, Леша не решился открыто противостоять судьбе и осторожно шагнул в полутемное, с мигающими вдоль стен лампочками пространство столовой. Тут все было заранее организовано: дешевое винцо, свои и пришлые девочки. Была к тому же еда, напоминающая что-то домашнее: безвредный и безвкусный минтай в картофельно-морковной шубе, вялые бочковые огурцы вперемежку с вареной свеклой, компот из чего-то прошлогоднего, всё прилично и по-советски. Еда, впрочем, не могла отвлечь Лешу от начавшегося тут же поблизости спектакля: в самом центре зала, на месте отодвинутых в сторону столов, как-то сам собой образовался круг крепко взявшихся за руки, в черных униформах, привидений, сбежавших из какой-то криминальной хроники… эти, от старьевщика, шляпы!.. эти козлобородые парики! Им тут, разумеется, весело, этот бал для них, и эта их кругова порука занудно ползет в одном направлении под взвывы старой, как дедовское мошенничество, песни о радости. Так празднуют они свое, из поколения в поколение, превосходствонад смыслом происходящего. Все они станут врачами и будут лечить окружающий их мир, пропихивая в глотку страждущего что-нибудь непременно сладкое. Это, бесспорно, великая задача и одновременно великая тайна, ключ к которой давно уже утерян, а новый еще не подобран, и можно с уверенностью сказать: мир будет избавлен от веками грызущего его недуга, тоски по духу. Леша мог бы, разумеется не вслух, добавить: эти будущие врачи и есть сама болезнь, одолеть которую совершенно невозможно, оставаясь привязанным к вере в их рецепты. И если бы речь шла только об аптеке… нет, масштабы этой веры таковы, что она покрывает собой историю, начиная с первого храма-мясокомбината и кончая игривым порноспектаклем профит-холокоста. Вера в самое лучшее. Ей не нужны разумные доводы и фактические доказательства: она желает быть слепой. И это она, помноженная на убедительность сталинских лагерей, взвывает к энтузиазму однодневных новостроек, чтобы тут же всплакнуть на руинах окончательно побежденного и потому такого милого и безвредного воспоминания о себе самом. Вера в неопределенное, не имеющее отношения к действительности хорошее. Вера задушенного настоящего в непременно светлое будущее. Эту веру дает всем остальным крепко взявшееся за руки братство взаимоненавистников, каждый из которых совершенно не способен существовать сам по себе, в одиночку. И эта их песня о радости, этот фарисейский гимн всепобеждающей скуке, есть откровенное саморазоблачение недоумка в его же хронической, неизлечимой непродуктивности. Тем не менее… тут Леша решительно встает из-за стола: он вовсе не отщепенец, он с теми, ради кого устроен этот бал. Вот так, бочком, бочком… вот и пристроился, вот и пополз вместе с остальными в ту самую сторону, откуда всегда дует приятный, улыбчивый ветерок… и вот уже чьи-то горячие, потные руки суетливо хватают его за рукав и за локоть, и унылая, насквозь прогорклая песня проворачивает, круг за кругом, змеящееся человеко-месиво, оглушая рассудок и передергивая чувства, и нет ни одной в мире причины прекратить этот сладко пьянящий, ядовито дурманящий танец. Только теперь, крепко сплетенный с остальными безликим рупокожатием, Леша переживает полную от мира и от всего, что в мире есть, защищенность, надежнее которой разве что смерть. Это коллективное, змеиное человеко-существо, с одним на всех кровообращением и единой чувственной страстностью, прошло неизменным сквозь тысячелетия, и нет никакого резона ожидать от него иной, кроме как к власти, воли. Эта победоносно кипящая, ни с чем в мире не считающаяся воля! Этот сладкий миг воссоединения со своими: радость, на сердце радость!
Полутьма, склеротично мигающие разноцветные лампочки, заранее оплаченное веселье, оно же дозволенное обстоятельствами презрение к пока еще окончательно не растоптанному миру… Эй, кто тут главный? Кто тут, на этом празднике, званый? Сокурсники, сожители, соискатели, сограждане, они все еще думают, что им сюда можно, они думают, что у них это получается: думать. Вот этот, к примеру, проскользнувший мимо ментов, ему явно охота повеселиться, и он пока не знает, как… а вот так! С ходу врезавшись в змеящийся от радости круг, незваный рвет цепкость рукопожатий и, не дожидаясь ментов, дает кому-то кулаком в нос… Но праздник есть праздник.
Упершись затылком в стену, Леша настороженно наблюдает за медсестрой, выкладывающей на столик страшные инквизиторские инструпменты, и от одной только мысли, что это все – для него, спина его покрывается липким потом. А вот и профессор Вера, хозяйка этой камеры пыток. Метр пятьдесят без каблуков, голубенькая, под цвет глаз, униформа, зимняя, бесстрастная улыбка. Подойдя к Леше вплотную, Вера кивает медсестре, и та готовит уже наркоз, и обе деловито переговариваются, не глядя на Лешу, явно не желая сочувствовать его дешевой в общем-то панике. Вера не затем протолкнулась в профессора, чтобы угождать примитивному чувству боли, общему у человека с животным, угождать этому дежурному звонку души, слишком привязанной к своему телу. Профессор Вера могла бы запросто пытать и даже поставить это занятие на конвейер, тем более, что к ней ломится вся область, со сломанными, искривленными носами, вон сколько понаехавших из сел лохов толчется с раннего утра в регистратуре, и всех их она принимает, будто ей нечего больше делать.
Надев клеенчатый, прикрывающий колени фартук, Вера надевает точно такой же на Лешу и, заметив его дрожь, понимающе улыбается: будет много крови. Кровь плохо отстирывается, пятна не выводятся никаким отбеливателем. Покосившись на ее голубенькую, с розовой окантовкой на горловине, блузу, Леша торопливо отворачивается: эти нежные, девические цвета…
– Ну что, Фактор, поехали?
Он вздрагиваеи, услышав свое имя, совершенно тут, в камере пыток, не уместное, но в ноздрю уже всажена игла, и никто уже не расстегнет прижимающие руки к креслу ремни.
Вид текущей крови при других обстоятельствах вызвал бы у Леши разве что вялое любопытство, но тут его кровь, и ее смоет потом медсестра, загрузив клеенчатые фартуки в воняющую хлоркой ванну. Его совершенно особая, без посторонних примесей, кровь! Она капает теперь на пол, разбрызгивается в стороны, заляпывая закрывающую поллица Веры марлевую маску, и Леша чувствует на подбородке тепло этой своей крови, а во рту – ее соленость. К пытке ведь тоже по-своему привыкаешь, как и ко всякой другой работе, и вид обоюдоострой бритвы, достойный стать ночным кошмаром, теперь вызывает у Леши разве что брезгливость: бритва-то самая обычная… нет, лучше на это не смотреть! Найти какую-то опору для взгляда, вцепиться в штатив торчащей над головой лампы, закрыть наконец глаза…
– Не спи, Фактор, смотри на меня!
Эти голубые, над краем маски, глаза, они видят не только высвеченное круглым, на лбу, зеркалом в кровавом туннеле ноздри, они проникают внутрь черепа, в сумятицу раздавленных страхом мыслей, и сами они, эти голубые окна, лучат во все стороны свет.
Свет, в котором умирает мир.
Это нечто особенное, увиливающее от подчиненности законам природы, строящее на себе и только ради себя, собою вдохновленное и оправданное, исторгающееся из неописуемых словами глубин души. С этим никто не желает считаться, признавая за действительность лишь зримое, в то время как сам глаз настроен иначе: в него вливается нечто из будущего, чему только предстоит стать, ради чего и затеяна нескончаемая эволюция, со всеми ее предательствами и преступлениями, и никакая это в общем-то не тайна: в глазу живет золотой треугольник мысли, воли и чувства. Если бы не вид этой льющейся по клеенчатому фартуку крови, Леша едва ли смог бы до такого додуматься: он сам, со своим разбитым носом, есть всего лишь этап, безымянный полустанок на пути к неизвестной ему самому цели, дорожный указатель с неразборчивой надписью… и то, ради чего он готов сегодня стать менялой и продавцом, однажды попросту сгинет, вспыхнув напоследок прорезью мысли, теперь уже его собственной, из самого себя рожденной мысли. Глаз видит это уже сейчас, в нем живет всевидящее око, родина которого не здесь, не на Земле, но в лоне Вечности: золотой треугольник едва лишь намеченных в людях свойств. Сами же люди предпочитают иметь такой глаз на долларовой купюре, и для разнообразия – на фасадах интернациональных контор, сутью которых неизменно оказывается война против будущего. И сейчас этот голубой, буравящий окровавленную ноздрю глаз профессора Веры является единственным гарантом смысла происходящего: глаз видит в себе самом, в своем золотом треугольнике, невинно младенческий нос Леши…
– А теперь, Фактор, подолбим.
В руке у профессора Веры обыкновенное слесарское зубило, каким долбят кирпич или дерево. И пока наркоз еще в силе, она впихивает зубило в ноздрю, не обращая внимания на льющуюся по фартуку кровь, и медсестра держит наготове молоток, тоже вполне обычный, слесарский, тяжелый. Мог бы профессиональный палач изобрести что-то более гротескное? Вдавив зубило в носовую перегородку, профессор Вера кивает медсестре, и та шарахает молотком по деревянной ручке зубила, еще и еще раз, и с каждым ударом Леша больно стукается затылком об стену… И до него как-то нехотя, вяло доходит: эту инквизиторскую процедуру проделывают не с кем-то посторонним, но с ним самим! Как могло такое случиться? Как мог он себя этой старухе уступить?… отдать на полное растерзание, на проведение над собой кровавого эксперимента? Со всей доступной ему в этот миг ненавистью Леша смотрит ей прямо в глаза, в эти лучащиеся золотом окна, а там – только свет, только холод. Профессор Вера и не думает ничего скрывать: кривизну выпрямляют именно таким, понятным даже слесарю способом. И если бы не ремни, держащие в плену обе руки, Леша выдернул бы из своего носа это зубило, запустил бы им в медсестру… но теперь он не может даже утереть смешанные с кровью слезы. И профессор Вера все это видит, и его ненависть к ней нисколько ее не смущает, словно так и должно быть: она вытирает марлей его слезы, но зубило держит по-прежнему крепко.
Власть над тобою врача. Ты сам ничего о себе не знаешь, но зато веришь, что другой знает о тебе всё, потому что у него такая профессия. Это одна из самых удачных выдумок дьявола: свести к профессии всё. Профессионал, он же владелец доставшихся ему угодий, и он профессионально сосет, сосет… и голод его утоляет лишь смерть. Вот почему профессию нужно выбрать как можно скорее, желательно еще в детсаду, чтобы успеть в жизни как следует раздуться и разрастись, да, стать чем-то. И не надо самого себя спрашивать: с какой это стати ты надумал стать врачом? Твое профессиональное «не навреди» есть всего лишь камуфляжная маска власти, которая сродни власти учителя над вверенными ему несовершеннолетними: эта власть эгоистична и порочна, и она тем слаще, чем больше в ней предательства самого себя.
Власть над пациентом врача вовсе не такова, чтобы к ней примеряли романтические критерии истины и добра: эту власть опекает закон, диктуемый профессионалом. И нет поэтому у врача никакой перед пациентом ответственности. Вот, говорят, лечил Христос… а кто дал Ему на это право? Был бы у Него хотя бы красный диплом…
– Ну вот, носик получился отличный, – заталкивая в ноздри пропитанный лекарством бинт, удовлетворенно сообщает Вера, – дыши свободно!
Ремни отстегнуты, залитый кровью фартук сброшен на пол. Шагнув следом за медсестрой в коридор, Леша на миг приваливается к стене, сплевывает в скомканный платок сгусток крови. Бинт сползает из ноздри в горло, его тошнит…
– Сам-то дойдешь? – медсестра подхватывает его под руку, тащит на себе в палату. Она проделывает это совершенно бесплатно, и спрашивается: почему? Профессионал должен всегда иметь под рукой расценки услуг. Она ссаживает Лешу на край постели, поправляет подушку, укрывает ноги одеялом. Сама-то что с этого будет иметь? Какую еще такую радость?