Читать книгу Дальгрен - Сэмюэл Дилэни - Страница 13
II
Руины утра
6
ОглавлениеВинную бутылку он поставил на балюстраду высотой до бедра. Уличный фонарь внизу – расплывчатая жемчужина. Он вгляделся в плотные туманные дали, потерялся в них.
– На что смотришь? – Она вдруг подошла сзади.
– Ой. – Ночь загустела горелой вонью. – Не знаю.
Она взяла бутылку, глотнула:
– Ладно, – и поставила, а затем сказала: – Ты что-то ищешь. Ты щуришься. И шею тянул, и… ой, там же ничего не видно, один дым!
– Реку, – сказал он.
– Хм? – Она опять посмотрела.
– Я не вижу реку.
– Какую реку?
– Когда я пришел с набережной, после моста. Этот дом был кварталах, по-моему, в двух. А потом, когда я первый раз сюда поднялся, воду было еле видно, как будто река взяла и отодвинулась на полмили. Она вон там была. А теперь я не вижу… – И опять вытянул шею.
Она сказала:
– Реку отсюда и не видно. Она почти… Ну, не знаю точно, но далеко.
– Утром было видно.
– Может быть, но я сомневаюсь. – А потом она сказала: – Ты был здесь утром?
Он сказал:
– Там не дымно. Я даже фонарей на мосту не вижу – вообще ничего; даже отражений домов на набережной, где горит. Может, все погасло уже, конечно.
– Если погасло, где-то еще включилось. – Она вдруг свела плечи, легонько вздрогнула; вздохнула и задрала голову. И в конце концов сказала: – Луна.
– Что?
– Помнишь, – спросила она, – как на Луну отправили первых астронавтов?
– Да, – ответил он. – Я видел по телику. Мы целой толпой у одного моего друга дома были.
– Я прохлопала – увидела только наутро, – сказала она. – Но это было… странно. – Она втянула губы меж зубов, отпустила. – Помнишь, как после ты вышел наружу, посмотрел вверх и увидел Луну не в телевизоре, а в небе?
Он сдвинул брови.
– Иначе было, помнишь? Я тогда поняла, что последние пятьдесят тысяч фантастических романов Луна была просто фонарь – висит себе и висит. А тут она стала… местом.
– Я только думал: кто-то там насрал, и чего ж нам об этом не говорят? – Он оборвал смех. – Но стало иначе, да.
– А сегодня… – Она посмотрела на безликий дым. – Появилась еще одна, и мы не знаем, ступал ли на нее кто-нибудь, и внезапно обе стали…
– Снова просто фонарями.
– Или, – кивнула она, – чем-то другим. – Подалась к нему, коснулась локтем.
– Эй, – из дверей сказал Джек. – Я, наверно, пойду. В смысле… может, мне пойти. – Он огляделся. Их всех вместе с крышей окутывало марево. – То есть… – сказал он, – Тэк напился в хлам, ну? И он как бы…
– Он тебя не обидит.
Ланья воздвигла смешок на кромке своего веселья, зашагала назад, вошла в хижину.
Он взял вино и тоже пошел.
– Итак, – объявил Тэк, выступая из-за бамбуковой занавески. – Вот я знал, что у меня есть икра. В первый же день нашел, как здесь поселился. – Он скривил лицо. – Перебор, да? Но я люблю икру. Импортная. – Он предъявил черную банку в левой руке. – Отечественная. – Показал оранжевую в правой. Его кепка и куртка валялись на письменном столе. Голова маловата для такого мощного торса. – У меня тут добра столько – по самое, как говорится, не балуй. – И он сгрузил банки к дюжине других.
– Вроде поздно уже… – Голос Джека затих в дверях.
– Господи боже, – сказала Ланья, – сколько фигни. Это зачем все, Тэк?
– Поздний ужин. Не переживай, от Огненного Волка никто голодным не уйдет.
Он взял баночку (граненое стекло в рубцеватой ороговевшей плоти):
– «Пряная медовая паста»…
– А, да. – Тэк пристроил разделочную доску на край стола. – Я ее уже даже пробовал. Вкусная. – Он покачивался над маринованными артишоками и капонатой, острой ветчиной, селедкой, перцем черри, анчоусными рулетами, гоябадой, паштетом. – И еще стаканчик… – Он поднял бутылку и поболтал жидкостью внутри. – Джек, будешь?
– Ой, нет. Очень поздно уже.
– На, держи! – Тэк сунул стакан парнишке в руку. Тот взял – иначе стакан бы разбился.
– Э-э… спасибо.
– …мне. – Тэк допил свой и налил еще. – Ну, налетайте. Любишь перец?
– Когда он один-одинешенек – нет, – возмутилась Ланья.
– С хлебом или… вот, с сыром. Анчоусов?
– Слушай, – сказала Ланья. – Я сама.
Люфер махнул Джеку:
– Давай-ка, парень. Сам же сказал, что есть хочешь. У меня тут икра эта клятая, и вообще.
– Уже как бы… – За спиной у Джека поперек дверного проема витал дым. – Ну, час поздний.
– Тэк?
– Эй, Шкедт, держи стакан.
– Спасибо. Тэк?
– Чего, Шкедт? Чем тебя порадовать?
– Плакат у тебя.
Черный дылда с центрального экспоната прожигал взглядом комнату – маслянистый тиковый живот поблескивал под потертой кожаной курткой, кулак темным округлым долотом взрезал темное бедро. Источник света был желтый: курчавый лобок тронуло латунью. Мошонка цветом и текстурой – точно кожура гнилого авокадо. Между ляжками болтался хуй, толстый, как рукоять фонарика, пыльный, черный и исчерченный червями вен. Под кожей правого колена явно таится восхитительная машина. Левое ухо – клубок змей. Латунный свет исполосовал его ногу, шею, размазал масло по ноздрям.
– Это негр, который в бар приходил – в честь которого луну назвали.
– Да, это Джордж… Джордж Харрисон. – Тэк свинтил крышку с банки, понюхал, набычился. – «У Тедди» парни поставили его позировать. Любит на публику играть. Сниматься – только волю дай. Если не очень перепьет, отличный мужик. Красавец, да? И силен, как пара лошадей.
– Вроде же в газете были фотографии, где он… изнасиловал какую-то девчонку? Мне утром газетный разносчик сказал.
– А, ну да. – Тэк отставил очередную банку, глотнул еще бренди. – Да, история с белой девочкой, в газете писали; это когда волнения были. Ну, я ж говорю: Джордж просто любит фотографироваться. Он теперь важный ниггер. Пускай радуется. Я б радовался на его месте.
– Тэк, это что… осьминог! – Ланья, сморщив нос, откусила. – Жесткий какой-то… на вкус ничего.
– Господи Исусе! – вскричал Джек. – Соленое!
– Выпей бренди, – напомнил Тэк. – Острое под бухло хорошо идет. Давай-давай. Пей.
– Знаешь, – он все разглядывал плакат, – я утром видел эту штуку в церкви.
– А! – Тэк взмахнул стаканом. – Так ты у пастора Эми был. А ты не знал? Она главный распространитель. Где, ты думаешь, я это надыбал?
Он нахмурился на плакат, нахмурился на Тэка (который не смотрел), снова на плакат.
Глаза слоновой кости, бархатные губы, красивое лицо, гримаса на полпути от презрения к неловкости. Какая-то… наигранная, нет? Может, наигранное презрение. Фоном – багрянец без горизонта. Он попытался сопоставить это жесткое лицо с воспоминанием о поразительной второй луне.
– Ты попробуй! – воскликнула Ланья. – Вкусно.
И впрямь. Но, бубня сквозь безвкусные крошки бутербродной основы, он вышел наружу и глубоко вздохнул в густом дыму. Запаха не почуял, но спустя миг ощутил собственный пульс в ушах, быстрый и ровный. Поискал в небе один из двух стертых фонарей. Насильник? – подумал он. Эксгибиционист? Он на подступах к непостижимому: слухи; печатное слово; знамения. Трепеща, он сощурился, вновь оглядывая облака в поисках Джорджа.
– Эй, – сказала Ланья. – Ты как?
– Устал.
– Я оставила одеяла и вообще всё в парке. Пошли обратно.
– Пошли.
Он потянулся было ее обнять – она обеими руками взяла его ладонь. Обхватила его кисть горстью, от запястья, пальцы ее – как ножи орхидеи. Ножи сомкнулись, и она подержала его за мизинец, потом за указательный палец, поцеловала мозолистую ладонь и нарочно не стала смотреть в лицо его смятению. Поцеловала его костяшки, приоткрыв рот, коснулась их языком. Ее дыхание согрелось в волосах на тыле его ладони.
Ее лицо – в каком-то дюйме; в нем он тоже чуял тепло. В ожившем любопытстве и смущении он высказался по касательной:
– Вот знаешь… луна, да?
Она взглянула на него, не отпуская пальцев:
– Какая луна?
– Ну… когда мы видели две луны. О чем ты говорила. Что с ними теперь иначе.
– Две луны?
– Ну кончай. – Он опустил руку, и ее руки тоже опустились. – Мы вышли из бара, помнишь?
– Да.
– И ночь была ненормальная, вся полосатая? – Он глянул в обнявшее их небо, слитное и размытое.
– Да.
– Ты что видела?
Она озадачилась:
– Луну.
– А их было, – в крестце шевельнулось что-то ужасное, – сколько? – и, деря когтями, взобралось до самой шеи.
Ее голова склонилась набок.
– Сколько?
– Мы все стояли перед баром и видели в небе…
Но она засмеялась и, смеясь, вновь приникла лицом к его руке. А подняв голову, оборвала звук вопросительным:
– Эй? – И затем: – Эй, я пошутила?..
– А, – сказал он.
Но в ответе она увидела непонятное.
– Нет, правда, я пошутила. Что ты хотел про них сказать?
– Чего?
– Ты что-то хотел сказать?
– Да не, ничего.
– Но?..
– Не делай так больше. Не шути так. Не… здесь.
На этих его словах она тоже огляделась. И снова прижалась лицом к его руке. Он пошевелил пальцами у нее между губ.
– Я не буду, – сказала она, – если разрешишь сделать так, – и насадила рот на его искалеченный большой палец.
Так гримаса выпускает наружу обозначенную эмоцию, так поверхность задает сокрытое пространство – его объяло странное тепло. Оно разрослось в глубинах лица и закупорило ему дыхание.
– Ладно, – сказал он, а также: – Хорошо… – а затем: – Да, – каждое следующее слово точнее смыслом, каждое произнесено нерешительнее.
Тэк толкнул дверь с такой силой, что взвыли петли. Он вышел на балюстраду, ощупывая ширинку и бормоча себе под нос.
– Бля, – сказала Ланья и перестала.
– Извиняюсь. Надо отлить.
– А с тобой что такое? – спросила она нестойкого Люфера.
– Что со мной такое? Сегодняшняя давалка не дает. Вчерашнюю захомутала главная чайка города. – Его ширинка с шорохом отворилась. – Ладно, я отлить хочу. – Ланье он кивнул: – Ты оставайся, милочка. А вот он пускай уйдет. У меня заскок такой. При мужчинах не писаю.
– Да иди ты нахуй, Тэк, – сказал он и зашагал по крыше.
Она нагнала, опустив голову и так булькая, что он решил, она плачет. Тронул ее за плечо, и она взглянула на него посреди сдавленного смешка.
Он раздраженно фыркнул:
– Идем отсюда.
– А Джек? – спросила она.
– Чего? Да нахуй пошел Джек. Мы его с собой не берем.
– Это конечно; я не о том… – И пошла следом за ним к лестнице.
– Эй, Тэк, спокойной ночи, – окликнул он. – До скорого.
– Ага, – сказал Люфер из дверей хижины, уже заходя внутрь: шерсть у него на плече и на виске вспыхнула в контровом свете.
– Спокойной ночи, – эхом повторила Ланья.
Железная дверь заскрежетала.
На один марш спустившись во тьму, она спросила:
– Ты злишься на Тэка… за что-то? – А потом сказала: – Ну, он иногда чудит. Но он…
– Я на него не злюсь.
– А. – Их шаги буравили тишину.
– Он мне нравится. – В тоне решимость. – Да, он хороший мужик. – Высоко под мышкой – тетрадь и газета.
Ланья в темноте сплела с ним пальцы; пришлось притянуть ее ближе, чтобы не упала тетрадь.
Спустя еще марш Ланья вдруг спросила:
– А тебя парит не знать, кто ты?
Спустя еще один он ответил:
– Нет. – И, услышав, как заторопились ее шаги (а его заторопились, чтобы не отстать), заподозрил, что и это, как его руки, ее заводит.
Она быстро и уверенно провела его подвальным коридором – теперь бетон был холоден – и наверх.
– Дверь тут, – сказала она, выпуская его; и шагнула прочь.
Он вообще ничего не видел.
– Всего несколько ступенек. – И она двинулась вперед.
Он неуверенно взялся за косяк, заскользил босой ногой дальше… на половицу. Выставив локоть, загородил лицо тетрадью с газетой.
Впереди и внизу она сказала:
– Ну ты где?
– Осторожно, там край, – сказал он. Полступни свесилось с доски. – И крюки эти, сука, мясные.
– А?.. – И она засмеялась. – Нет, это через дорогу!
– Да хера с два, – ответил он. – Я сегодня утром выбежал отсюда и чуть сам себя на крюк не насадил.
– Ты, наверно, заблудился, – она всё смеялась, – в подвале! Пошли, тут только лесенка вниз.
Он нахмурился в темноте (а в мыслях: на этом перекрестке был фонарь. Я видел с крыши. Почему ничего не видно…), отпустил косяк, ступил… вниз; на другую доску, которая заскрипела. Он по-прежнему выставлял руку перед лицом, готовясь к колыхающимся зубьям.
– Один коридор в подвале, – объяснила Ланья, – идет под мостовой и до двери грузового подъезда напротив. Со мной первые разы, когда я приходила к Тэку, тоже так бывало. В первый раз вообще кажется, что крышей едешь.
– Чего? – переспросил он. – Под… мостовой? – И опустил руку.
Может быть (версия пришла на ум, и от нее полегчало, как от свежего воздуха в этих задымленных проулках), он смотрел с крыши не в ту сторону; вот почему нет фонаря. Он со своей полуамбидекстрией вечно путал право и лево. Он одолел еще две деревянные ступени и ступил на тротуар.
Почувствовал, как она сжала его запястье.
– Сюда…
Она быстро вела его во тьме, на тротуары и с тротуаров, из полной в почти полную темноту и обратно. Сбивало с толку почище подвальных коридоров.
– Мы в парке, да?.. – спросил он, когда прошла не одна минута. Он не только пропустил вход, но, всплыв из своих раздумий и заговорив, не понял, сколько минут прошло. Три? Тринадцать? Тридцать?
– Да… – ответила она, не понимая, почему не понимает он.
Они шли по мягкой пепельной земле.
– Все, – сообщила она ему. – Пришли ко мне.
Зашелестели деревья.
– Помоги одеяло расстелить.
Он подумал: а она-то как умудряется видеть? На ногу ему упал уголок одеяла. Он опустился на колени и потянул; почувствовал, как тянет она; почувствовал, как натяжение ослабело.
– Снимай с себя всё… – тихо сказала она.
Он кивнул, расстегнул рубаху. Он знал, что грядет и это. С каких пор? С утра? Выходят новые луны, подумал он, и меняются небеса; а мы всё безмолвно интригуем ради слияния плоти с плотью, и земля стоит смирно, и можно по ней шагать, и не важно, что там над нею. Он расстегнул штаны, вылез из них и, подняв взгляд, заметил, что немножко видит ее по ту сторону одеяла – бешено снующее пятно, что шуршит шнурками, джинсами, – в траву упала кроссовка.
Он сбросил сандалию и голым лег навзничь на краю одеяла.
– Ты где?.. – спросила она.
– Здесь, – но вышло скорее кряхтение, тряхнувшее маску лица.
Она рухнула рядом – плоть во тьме тепла, как солнечный свет, – скользнула на него. Колени просунула меж его колен. Его руки радостно обхватили ее; он засмеялся и качнул ее вбок, а она ртом искала его рот, нашла, впихнула туда язык.
Жар из паха нарастал слой за слоем, пока не заполнил его всего, от колен до сосков. Кость ее лобка терлась о его бедро, она вцепилась ему в плечи – но у него не вставал.
Они раскачивались, целовались; он трогал, потом тер ее груди; она трогала, потом терла его руку, что терла ее; они целовались и обнимались пять минут? десять? Хотелось извиняться.
– Так, наверно, не… ну, в смысле, тебе…
Она отодвинула голову.
– Если ты переживаешь из-за этого, – сказала она, – у тебя есть пальцы на ногах… на руках… язык…
Он засмеялся:
– Ну да, – и съехал вниз: ступни, затем колени переползли с одеяла на траву.
Двумя пальцами он коснулся ее пизды. Она рукой вдавила в себя его ладонь. Он опустился к ней ртом; она растопырила пальцы, и сквозь них пробились ее волосы.
Аромат, как кулак в лицо, вызвал в памяти – где это было? в Орегоне? – первый удар топора по влажному сосновому полену. Он высунул язык.
И его хуй проволокся по одеялу; нежный овал вылез из широкого капюшона.
Она сильно вцепилась ему в голову одной рукой; другой сильно вжала два его пальца в свое бедро.
Языком он обрисовал складки, что мокро высунулись наружу; и жесткое семечко в складчатой воронке; и мягкую, зернистую бороздку за ним. Она шевельнулась и на полминуты затаила дыхание, ахнула, снова затаила; ахнула. Он разрешил себе потереться об одеяло, совсем чуть-чуть – в девять лет он так мастурбировал. А потом забрался на нее; обе ее руки между бедер поймали его хуй; он вжался в нее. Ее руки с трудом вылезли из-под него и сомкнулись, внезапно и крепко, у него на шее. Держа ее за плечи, он толкнулся вперед, и отступил, снова толкнулся, медленно; и снова. Под ним перекатывались ее бедра. Ее пятки просеменили вверх по одеялу, лодыжки прижались к его ляжкам.
Она стискивала его кулак, точно камень или узел корня, не помещавшийся в руку. Качая и качая, он вжимал ее опрокинутую ладонь в траву; травинки меж растопыренных пальцев щекотали ему костяшки. Он задыхался, и падал, и задыхался, а она рывками подтаскивала руку к одеялу; по одеялу; наконец прижала к щеке, к губам, к подбородку.
А его подбородок, мокрый и небритый, заскользил по ее горлу. Он вспомнил, как она сосала его палец, и, занятным манером рискнув, разжал руку и три пальца сунул ей в рот.
Поняв по ее движениям (ее выдохи громки, и долги, и влажны, испод языка горяч меж его костяшек), что этого она и хотела, он кончил секунд через сорок после нее.
Он лег на нее, содрогнулся; она стиснула его плечи.
Спустя некоторое время она почти разбудила его словами:
– Слезай. Ты тяжелый.
Он приподнял подбородок:
– А ты… не любишь, чтоб тебя потом обнимали?
– Люблю, – засмеялась она. – Но ты все равно тяжелый.
– А, – и он скатился, потянув ее за собой.
Она взвизгнула; визг обернулся хохотом, и она очутилась сверху. Ее лицо тряслось, прижимаясь к его лицу, все еще смеясь. Как будто она очень быстро что-то жевала. Он улыбнулся.
– А вот ты не тяжелая, – сказал он и вспомнил, как она говорила, что у нее фунта четыре или восемь лишнего веса; явно не жира.
В кольце его рук она умостилась на нем; одна рука, размякнув, легла у его горла.
Под его ягодицами, спиной и ногами четко проступали контуры земли. И камешек (или что-то под одеялом?) под плечом (или это призма на цепочке)… вот…
– Ты как?
– Ммм-хм. – Он сдвинул это что-то в ямку, чтоб не мешало. – Я хорошо.
Он уже задремывал, когда она соскользнула ему под бок, коленями к его голеням, головой сползла ему на плечо. Одну руку передвинула ему на живот, под цепочку. Ее дыхание щекотало волосы у него под ключицей. Она сказала:
– Из-за таких вопросов теряешь друзей… Но мне интересно: тебе кто больше понравился в постели, Тэк или я?
Он открыл глаза, опустил взгляд ей, видимо, на макушку; ее волосы погладили его по лицу. Он отрывисто в них хохотнул:
– Тэк языком молол?
– В баре, – сказала она, – пока ты был в сортире. – Вообще-то, она уже, похоже, засыпала. – Я думала, он шутит. А потом ты сказал, что был там с утра.
– Мммм, – кивнул он. – И что он говорил?
– Что ты был отзывчив. Но в целом – снулая рыба.
– О как. – Он удивился, почувствовал, как вздернулись брови и нижняя губа. – А ты что скажешь?
Она прижалась к нему крепче – движение, прокатившееся от ее щеки у него под мышкой (он сильнее обнял ее одной рукой), по груди (он ощутил, как одна ее грудь взобралась на грудь ему; другая сильно сплюснулась между их телами – может, ей так неудобно?), по бедрам (хуй восстал меж бедер и упал на живот), по коленям (он обхватил их своими) и до ступней (он впихнул большой палец ей между пальцами, и она его сжала).
– Мощно… – задумчиво сказала она. – Но мне так нравится.
Он обнял ее другой рукой:
– Ты мне нравишься больше, – и решил, что это правда. Вдруг поднял голову с одеяла, снова посмотрел на нее: – Эй… а предохранительные штуки у тебя есть?
Она засмеялась, сначала тихонько, лицом уткнувшись ему в плечо, затем во весь голос – откатившись на спину, захохотала во тьме.
– Что смешного? – Телу там, где была она, прежде было тепло, а теперь стало холодно.
– Да. О предохранительных… «штуках», как ты выражаешься, я подумала. – Смех не стихал – невесомый, точно листик касается листика. – Просто ты спросил, – в конце концов объяснила она, – очень галантно. Как из другой эпохи. Я к такому не привыкла.
– А, – сказал он без уверенности, что понял. Но все равно уже задремывал опять.
Он не знал, заснул ли взаправду, но очнулся, когда ее рука сонно шевельнулась подле его руки; в возбуждении развернулся к ней, и в ответ на его движение она наполовину вскарабкалась на него: она лежала, уже распаленная.
Они снова занялись любовью и уснули как бревна, пока один из них не шевельнулся, – тогда оба проснулись, цепляясь друг за друга.
И снова друг друга любили; потом разговаривали – о любви, о лунах («Их теперь совсем не видно, – прошептала она. – Странно, да?»), о безумии – а потом любили друг друга снова.
И снова уснули.
И проснулись.
И любили друг друга.
И уснули.