Читать книгу Дальгрен - Сэмюэл Дилэни - Страница 16

III
Дом топора
3

Оглавление

– Это я, Шкедт.

– А, ой, секундочку.

Упала цепочка. Открылась дверь.

За спиной Джун на столике с телефоном мерцали свечи. Свет из гостиной кидался зыбкими тенями на коврик. Из двери дальше по коридору вытек дрожащий оранж.

– Заходи.

Он следом за Джун вошел в гостиную.

– Что ж. – Мистер Ричардс выглянул поверх «Вестей», сложенных в квадратик. – Вы, я вижу, и после заката сильно задержались. Как делишки?

– Нормально. В дальней комнате была куча битого стекла. Туалетный столик перевернулся.

– Убрали мебель? – крикнула миссис Ричардс из кухни.

– Всё в гостиной. Завтра дальние комнаты разберу и освобожу. Там несложно.

– Это хорошо. Артур?..

– А, точно, – сказал мистер Ричардс. – Мэри выложила вам полотенце. Идите примите ванну. Электробритвой пользуетесь?

– Нет.

– У меня есть, если хотите. Но я вам безопасную выложил. Лезвие новое. Мы хотим пригласить вас остаться на ужин.

– Ой, – сказал он, желая уйти. – Это очень мило. Спасибо.

– Бобби, ты в ванной свечи поставил?

Бобби поверх своей книжки ответствовал:

– Умгм.

– Жизнь при свечах, – сказал мистер Ричардс. – Ничего себе, да?

– Хотя бы газ не отключили, – опять возвысила голос миссис Ричардс. – Тоже неплохо. – И шагнула в дверь. – Бобби, Артур, оба! Слишком темно читать; глаза испортите.

– Бобби, убери книгу. Ты слышал, что сказала мать. Ты и так слишком много читаешь.

– Артур, слишком много чтения не бывает. Но глаза. – И она снова удалилась в кухню.

В книжном шкафу у кресла мистера Ричардса (ни он, ни Бобби читать не перестали), между «Потерянным раем» издания «Классического клуба» и какой-то томиной Миченера[15] стояла книжка потоньше, белые буквы по черному корешку: «Паломничество / Новик». Он выудил книгу с полки. Свечи окропили обложку светом.

– А миссис Браун в итоге пришла?

Он перевернул книжку. Черные керамические львы в шкафу смотрели мимо и поблескивали. В аннотации на задней обложке – всего три строчки, не говорящие ничего. Он снова посмотрел на переднюю: «Паломничество» Эрнста Новика.

– Как сядем есть, она придет. Она всегда приходит, – фыркнула Джун, ожидая возражений отца или матери. Никто ей не возразил. – Это поэт, про которого в газете писали. Бобби вчера добыл маме в книжной лавке.

Он кивнул.

– Мэм? – И заглянул в кухню. – Можно посмотреть?

– Разумеется, – ответила миссис Ричардс, что-то мешая на плите.

Он пошел в ванную; планировка, наверно, как в той, которую он зассал наверху. Две свечки у стенки на унитазном бачке вмуровали по две искорки в каждую плитку; и еще одна свеча стояла на аптечном шкафчике.

Он вывернул краны, сел на крышку унитаза и, положив Новика на тетрадь, почитал «Пролегомены».

Шумела вода.

Спустя страницу он принялся листать, тут читал строчку, там – строфу. Кое-где смеялся в голос.

Отложил книгу, сбросил одежду, перегнулся через край и опустил в ванну окованную цепью грязную лодыжку. Пар поцеловал подошву, затем ее лизнула горячая вода.

Сидя в остывающей воде, с цепочкой под задом, он потер себя всего минуту – а вода уже посерела и покрылась бледной шелухой.

Ну, Ланья сказала, что не против.

Он спустил эту воду и полил из крана на ноги, растирая заскорузлую кожу подъемов. Понятно, что он был грязен, но количество дряни в воде поражало. Он намочил и намылил волосы, тер руки и грудь мыльным бруском, пока брусок не разрезала цепь. Комом свернув мочалку, повозил ею под подбородком, а затем лег – уши ушли под воду – и стал смотреть, как в такт пульсу вздрагивает остров живота, каждый изогнутый волосок – влажная чешуйка, словно на гонтовой коже некой амфибии.

Где-то посреди всего в коридор выкатился пронзительный смех мадам Браун; а чуть позже ее голос за дверью:

– Нет! Нельзя, туда нельзя, Мюриэл! Там человек моется.

Он спустил воду и лег навзничь, изможденный и чистый, временами потирая опоясавшее ванну грязное кольцо шире уставного ремня. Вжался в фаянс. Запруженная спиной вода полилась по плечам. Он сел, раздумывая, нельзя ли высушиться усилием воли. И медленно высох.

Взглянул на свое плечо, усеянное порами, расчерченное крохотными линиями – границами клеток, вообразил он, – опушенное темным. Провел губами по коже, лизнул опресненную плоть, поцеловал ее, поцеловал бицепс, поцеловал бледное местечко, где вены ползли через мостик с бицепса на предплечье, поймал себя на этом, сердито засмеялся, но снова себя поцеловал. Рывком поднялся. Сзади по ногам побежали капли. Голова закружилась; зашатались огоньки в плитках. Он вылез, и сердце застучало от внезапного усилия.

Грубо растер волосы, нежно – гениталии. Потом, на коленях, получше смыл волосы, и грязь, и какие-то хлопья со дна ванны.

Взял штаны, посмотрел, покачал головой; ну, больше ничего нет. Надел их, пальцами зачесал назад волосы, заправил рубашку, застегнул одинокую сандалию и вышел в коридор. За ушами было холодно и все еще мокро.

– Вы сколько ванн приняли? – спросил мистер Ричардс. – Три?

– Две с половиной, – ухмыльнулся Шкедт. – Здрасте, ма… миссис Браун.

– Мне тут рассказывают, вы славно потрудились.

Шкедт кивнул:

– Там не так сложно. Завтра, наверно, закончу. Мистер Ричардс? Вы говорили, у вас есть бритва?

– Ах да. Точно не хотите электрическую?

– Я к другим привык.

– Но придется обычным мылом.

– Артур, – окликнула миссис Ричардс из кухни, – у тебя же есть эта банка пены для бритья, тебе Майкл на Рождество подарил.

Мистер Ричардс щелкнул пальцами:

– Я и забыл. Три года прошло. Я ее так и не открывал. С тех пор успел отрастить бороду. У меня одно время была довольно красивая борода.

– Дурацкая была борода, – сказала миссис Ричардс. – Я его заставила сбрить.

В ванной он намылил подбородок и соскреб теплую пену. Лицо под лезвием похолодело. Он решил оставить бакенбарды на полдюйма длиннее. Сейчас (двумя отчетливыми скачками) они проросли сильно ниже ушей.

Какой-то миг, прижимая к лицу горячее махровое полотенце, он разглядывал узоры в глазах на темном фоне. Но как и всё в этом доме, узоры эти казались расчетливо бессмысленными.

Из кухни:

– Бобби, умоляю, иди сюда и накрой на стол. Сию минуту!

Шкедт вышел в гостиную.

– Вы, небось, меня и не узнаёте, – сказал он мадам Браун.

– Я бы так не сказала.

– Ужин готов, – объявила миссис Ричардс. – Шкедт, вы с Бобби садитесь туда. Эдна, ты садись с Джун.

Мадам Браун подошла и вытянула стул из-под стола.

– Мюриэл, сидеть и вести себя хорошо, слышишь меня?

Он втиснулся между стеной и столом – и потащил за собой скатерть.

– Ох батюшки! – Мадам Браун цапнула закачавшийся медный подсвечник. (Отраженное пламя замерло во внезапно обнажившемся красном дереве.) При свечах ее лицо вновь стало фингально-аляповатым, как накануне в баре.

– Господи, – сказал Шкедт. – Извините.

Он снова натянул скатерть на стол и принялся поправлять приборы. Миссис Ричардс выгрузила на стол вилки, ложки и блюдца в изобилии. Он не понял, правильно ли их расставил и разложил, и где его приборы, а где приборы Бобби; когда он наконец сел, два пальца замерли на затейливой рукояти ножа; он посмотрел, как они ее потирают, толстые, с раздутыми костяшками и обгрызенными ногтями, но чистые до прозрачности. После ванны, подумал он, пока ты еще один в сортире, самое время тому, для чего не нужны вокруг люди: подрочить, поковырять в носу и съесть, от души погрызть ногти. Что ему помешало здесь – ложные представления о приличиях? Мысли уплыли к многообразным декорациям, в которых он отдавался подобным привычкам не так уж скрытно: сидя у торца буфетных стоек, стоя в общественных туалетах, в сравнительно пустых вагонах метро ночью, в городских парках на заре. Он улыбнулся; потер еще.

– Это моей матери, – сказала миссис Ричардс через стол. Она поставила две тарелки с супом перед Артуром и мадам Браун и снова ушла в кухню. – Старое серебро, я считаю, прелестно, – долетел оттуда ее голос, – но полировать его, чтоб не тускнело, – тяжкий труд. – Она вышла с еще двумя тарелками. – Может, этот виноват… как он называется? Оксид серы в воздухе, вещество такое, оно еще пожирает все картины и статуи в Венеции. – Она поставила одну тарелку перед Шкедтом, другую перед Бобби, который как раз протискивался на свое место – тарелки и приборы снова поползли по морщинам ткани; Бобби поправил скатерть.

Шкедт отнял пальцы от потускневшего ножа и положил руку на колени.

– Мы никогда не были в Европе, – сообщила миссис Ричардс, вернувшись из кухни с двумя тарелками для себя и Джун. – Но родители Артура ездили… ой, много лет назад. Тарелки – его матери, европейские. Не стоит, наверно, пользоваться парадными; но я всегда их достаю, если у нас гости. Они такие праздничные… Ой, да вы не ждите меня. Налетайте.

Шкедту достался суп в желтой меламиновой плошке. По фестончатому краю нижней фарфоровой тарелки бежал прихотливый узор, и его исчертили царапинки еще прихотливее – может, следы моющего средства или проволочной мочалки.

Он огляделся – пора ли начинать? – заметил, что Бобби и Джун озираются с той же целью; мадам Браун досталась фарфоровая суповая тарелка, а всем остальным – пастельная пластмасса. Интересно, оказались ли бы он и мадам Браун по отдельности достойны праздничного стола.

Мистер Ричардс взял ложку и легонько черпанул супа с поверхности.

Ну и он тогда тоже.

И еще с громоздкой ложкой во рту заметил, что и Бобби, и Джун, и мадам Браун ждали миссис Ричардс, которая заносила свою только теперь.

Через дверь видна была кухня: там на столешнице горели свечи. Подле бумажного пакета для мусора с аккуратно отогнутым краем стояли две открытые банки «Кэмпбелла». Он еще зачерпнул. Миссис Ричардс, решил он, перемешала два или даже три разных супа; конкретных вкусов он не различал.

Другая его рука легла на колено под скатертью – мизинец терся о ножку стола. Сначала двумя пальцами, затем тремя, затем большим, а затем костяшкой он ощупал круглую резьбу, столешницу, царгу, болты-барашки, стыки и скругленные наросты клея, тончайшие трещинки на стыках деталей – а между тем поел еще супу.

Над полной ложкой мистер Ричардс улыбнулся и промолвил:

– Откуда ваша семья, Шкедт?

– Из штата… – он склонился над тарелкой, – Нью-Йорк. – И спросил себя, когда выучился распознавать в этом вопросе замазанную версию лобового «вы какой будете национальности?», которое местами в стране бывало чревато неприятностями.

– Мои родители из Милуоки, – сказала миссис Ричардс. – Родные Артура – все из окрестностей Беллоны. Собственно, моя сестра тоже тут жила – ну, раньше. Сейчас уехала. И вся Артурова родня тоже. Так странно, что Мэриэнн, и Джун – мы назвали нашу Джун в честь матери Артура, – и Хауарда, и твоего дяди Эла здесь больше нет.

– Ну, я не знаю, – сказал на это мистер Ричардс; Шкедт видел, как тот уже готовится спросить, давно ли Шкедт в городе, но тут вмешалась мадам Браун:

– Вы студент, Шкедт?

– Нет, мэм, – и сообразил, что ответ на этот вопрос она, вероятно, знала; но проникся к ней за то, что спросила. – Я уже давненько не был студентом.

– А где учились? – спросил мистер Ричардс.

– Много где. В Колумбии. И в колледже в Делавэре.

– В Колумбийском университете? – переспросила миссис Ричардс. – В Нью-Йорке?

– Всего год.

– Вам понравилось? Я давно уже… мы с Артуром оба давно уже думаем, стоит ли детям уезжать на учебу. Бобби неплохо бы поехать, например, в Колумбию. Хотя местный университет штата очень хорош.

– Особенно политология, – сказал Шкедт.

Мистер Ричардс и мадам Браун черпали суп от себя. Миссис Ричардс, Джун и Бобби – к себе. Один способ правильнее – это он вспомнил; но не вспомнил какой. Посмотрел на затейливые рукояти приборов, выложенных по бокам от тарелки по росту наоборот, и в конце концов просто утопил ложку прямо посередке.

– И конечно, гораздо дешевле. – Миссис Ричардс откинулась на спинку стула и натянуто рассмеялась. – Никуда не денешься – о расходах тоже нужно подумать. Особенно сейчас. В местном университете… – (Еще четыре ложки, прикинул он, уровень супа понизится, и компромиссный подход больше не поможет.) Миссис Ричардс снова подалась к столу. – Политология, вы говорите? – И наклонила к себе тарелку.

– Мне так сказали, – ответил Шкедт. – А Джун куда собирается?

Мистер Ричардс наклонил тарелку от себя.

– Не уверен, что Джун об этом думает.

Миссис Ричардс сказала:

– Хорошо бы Джун захотела в колледж.

– Джун у нас не очень, что называется, ученая. Она скорее девушка старомодного склада. – Наклон тарелки, видимо, не насытил мистера Ричардса: он поднял ее, вылил последние капли в ложку и отставил. – Да, деточка?

– Артур, ну что такое!.. – сказала миссис Ричардс.

– Очень вкусно, лапушка, – ответил тот. – Очень вкусно.

– Да, мэм, – сказал Шкедт. – Очень, – и положил ложку в тарелку. Невкусно.

– Я бы хотела в колледж, – Джун улыбнулась своим коленям, – если поехать куда-нибудь в Нью-Йорк.

– Что за глупости! – Мистер Ричардс пренебрежительно отмахнулся суповой ложкой. – Мы ее с трудом до школьного выпуска дотянули!

– Просто там было скучно. – Тарелка Джун – розовый меламин – под ее ложкой поползла к краю фарфоровой тарелки. Джун ее поправила. – Вот и все.

– Тебе в Нью-Йорке не понравится, – сказал мистер Ричардс. – Ты у нас слишком солнечная девочка. Джун любит солнце, плавать, на воздухе гулять. Ты завянешь в Нью-Йорке или в Лос-Анджелесе – там сплошь смог и загрязнение воздуха.

– Ну пап!

– Я считаю, Джун надо в следующем семестре подавать документы в неполный колледж, – посреди фразы миссис Ричардс повернулась от мужа к дочери, – посмотреть, понравится тебе или нет. У тебя не настолько плохие оценки. По-моему, не такая уж плохая идея – попробовать.

– Мам! – Джун смотрела на свои колени без улыбки.

– Твоя мать отучилась в колледже, – сказал мистер Ричардс. – Я отучился в колледже. Бобби тоже будет. Как минимум там можно выйти замуж.

– Бобби читает больше Джун, – объяснила миссис Ричардс. – Только и делает, что читает, если уж правду говорить. И он, пожалуй, действительно больше склонен к учебе.

– Неполный колледж – это кошмар, – сказала Джун. – Ненавижу всех, кто туда ходит.

– Солнышко, – сказала миссис Ричардс, – ты не знаешь всех, кто туда ходит.

Шкедт средним пальцем ощупывал зенкованную выемку под винт с потайной головкой, и тут мадам Браун сказала:

– Мэри, а второе скоро будет? По-моему, Артур вот-вот проест дно тарелки.

– Ох батюшки! – Миссис Ричардс на стуле оттолкнулась от стола. – Где моя голова! Я сейчас…

– Тебе помочь, мам? – спросила Джун.

– Нет. – Миссис Ричардс исчезла в кухне. – Спасибо, деточка.

– Давайте сюда суповые тарелки, – сказала Джун.

Рука Шкедта вылезла из-под скатерти – помочь другой руке передать фарфоровую тарелку, – но под краем столешницы замерла. Костяшки, кончики пальцев и две полосы на тыле ладони – размазанная чернота.

Он сунул руку между ног и огляделся.

Да и ладно, фарфоровые тарелки все вокруг оставляли и отдавали только суповые. Ее он передал одной рукой, другую сжав коленями. Потом к ней запряталась и первая рука – он постарался не глядя оттереть пальцы.

Вошла миссис Ричардс с двумя дымящимися глиняными мисками.

– Боюсь, меню у нас сегодня вегетарианское. – Она ушла и вернулась еще с двумя. – Но какое мясо ни возьми, доверия оно не вызывает, – и опять вернулась.

– Ты отлично делаешь запеканку с тунцом, – крикнул ей вслед мистер Ричардс. – Очень вкусно.

– Бэ-э, – сказал Бобби.

– Бобби! – сказала Джун.

– Да, Артур, я знаю. – Миссис Ричардс вошла с соусником, поставила его на стол и села. – Но рыбе я не доверяю совсем. Вроде пару лет назад была история, когда люди умерли из-за испорченного консервированного тунца? Мне с овощами как-то спокойнее. Хотя они, видит бог, тоже портятся.

– Ботулизм, – сказал Бобби.

– Ну честное слово, Бобби! – засмеялась мадам Браун, ладонью накрыв сверкающие цепочки.

– По-моему, у нас все не так уж плохо. Картофельное пюре, грибы, морковь, – миссис Ричардс ткнула пальцем в одну, затем в другую миску, – и какие-то баклажанные консервы, я их раньше не пробовала. Когда мы с Джулией ходили в ресторан здоровой пищи – это мы в Лос-Анджелесе были, – она говорила, там всегда вместо мяса кладут баклажаны и грибы. И я сделала соус. – Она повернулась к мужу, словно хотела о чем-то ему напомнить: – Артур?..

– Что? – А потом мистер Ричардс, видимо, тоже вспомнил: – Ах да… Шкедт? У нас тут завелась привычка за едой выпивать по бокалу вина. – Он наклонился, из-под стула достал бутылку, поставил у ближайшей свечи. – Если вас не греет, давайте мы вам воды…

– Я люблю вино, – сказал Шкедт.

Миссис Ричардс и мадам Браун уже передали бокалы. И Шкедт последовал их примеру; хотя стакан для воды – точка над восклицательным знаком его ножа – по размеру больше подходил для того винопития, к которому привык он.

Мистер Ричардс содрал золотистую фольгу, выкрутил пластиковую пробку, налил, раздал бокалы обратно.

Шкедт отпил; при свечах почти черное. В первый миг показалось, что обжег рот, – вино пенилось, как газировка.

– Бургундское игристое! – Мистер Ричардс улыбнулся и поднял бокал. – Мы такое еще не пили. Семьдесят пятого года. Удачный был год для бургундского игристого, интересно? – Он глотнул. – Вроде ничего. За ваше здоровье.

Свечное пламя споткнулось, спохватилось. Над и под завитушками этикетки замерцало зеленое стекло.

– Я добавила немножко вина в подливку, – сказала миссис Ричардс. – То есть в соус – со вчерашнего вечера осталось. Люблю готовить с вином. И с соевым соусом. Два года назад мы ездили в Лос-Анджелес, у Артура там были совещания, и мы жили у Харрингтонов. Майкл подарил Артуру эту пену для бритья. Джулия Харрингтон – это она меня в ресторан здоровой пищи водила – готовила с соевым соусом абсолютно всё! Очень интересно. Ой, Артур, спасибо.

Мистер Ричардс положил себе пюре и передавал миску сотрапезникам. И мадам Браун тоже.

Шкедт проверил, как там пальцы.

Оттирка не спасла от грязи, зато равномерно распределила ее по обеим рукам: твердые полоски ногтей на широких макушках пальцев снова обведены темным, точно их по контуру и вдоль кутикул обрисовали шариковой ручкой. Он вздохнул, положил себе еды, когда миски добрались до него, передал дальше и стал есть. Свободная рука вернулась под скатерть, нащупала ножку стола, вновь отправилась исследовать.

– Если вы не учитесь, – сказала мадам Браун, – что же вы тогда пишете в тетрадку? Мы все заметили, конечно.

Тетрадь лежала в кухне, возле стула, на столе; он видел тетрадь за ее локтем.

– Просто записываю то и се.

Миссис Ричардс кончиками пальцев уцепилась за край столешницы.

– Вы пишете! Хотите быть писателем? Вы сочиняете стихи?

– Ага. – Он улыбнулся, потому что занервничал.

– Вы поэт!

Мистер Ричардс, Джун и Бобби распрямились и уставились на него. Миссис Ричардс подалась вперед и просияла. Мадам Браун наклонилась и опустила руку, безмолвно попеняв за что-то Мюриэл.

– Он поэт! Артур, подлей ему вина. Посмотри, он уже допил. Наливай, голубчик. Он поэт! Я считаю, это замечательно. Надо было сразу догадаться, когда вы взяли книжку Новика.

Артур забрал у Шкедта бокал, подлил.

– Я мало смыслю в поэзии. – Он вручил Шкедту бокал с улыбкой, какой футболист в колледже изобразил бы робкое добродушие. – Я же инженер, понимаете… – Он отнял руку, и вино плеснуло на ткань.

Шкедт сказал:

– Ой, ух, я…

– Да не переживайте! – вскричала миссис Ричардс, взмахнув рукой – и задев свой бокал. Вино плеснуло через край, побежало по ножке, кляксой расплылось на льне. Может, так нарочно делают, подумал он, чтобы чужаки не смущались (а в мыслях еще: до чего неприятная параноидальная идея); миссис Ричардс между тем спросила:

– И что вы о нем думаете? О Новике?

– Не знаю. – Шкедт отодвинул стакан: сквозь дно видны диаметральные линии стеклоформы. – Я с ним всего один раз встречался.

На третьей секунде тишины он поднял взгляд и решил, что ляпнул ерунду. Судорожно поискал подходящее извинение; но в поисках этих, как в путаном клубке бечевки с потерянным концом, попадались одни петли и никаких концов.

– Вы знакомы с Эрнстом Новиком! Ой, Эдна, Шкедт настоящий поэт! И он нам помогает, Артур! Двигает мебель и так далее. – Она перевела взгляд с мистера Ричардса на мадам Браун, затем на Шкедта. – А скажите… – Тут она расплескала еще вина. – Его стихи – они же просто… замечательные, да? Наверняка. Я пока не читала. Достала книжку только вчера. Послала за ней Бобби, из-за статьи в «Вестях». У нас по соседству очень приятный магазинчик, книги и подарки. Чего там только не найдешь… но я боялась, что после статьи они уже все распродали. Я считаю, очень важно следить за последними новинками, хотя бы и за бестселлерами. И мне очень интересна поэзия. Честно. Артур мне не верит. Но я правда… я правда ее люблю.

– Это просто потому, что в этом кафе, куда вы с Джулией в Лос-Анджелесе ходили, все читали стихи и играли музыку.

– А я тебе говорила, Артур, в тот вечер, как мы вернулись… я не утверждаю, что все поняла, но мне очень понравилось! Одна из самых… – она нахмурилась, подбирая точное описание, – волнующих вещей, которые я… ну, слышала.

– Я не очень хорошо его знаю, – сказал Шкедт и съел еще грибов; баклажан и грибы оказались ничего. А вот картофельное пюре (растворимое) – довольно клейкое. – Я с ним встречался… один раз.

– Я бы с удовольствием с ним познакомилась, – сказала миссис Ричардс. – У меня совсем нет знакомых настоящих писателей.

– Майк Харрингтон написал книгу, – возразил мистер Ричардс. – И очень хорошую.

– Ой, Артур, у него же руководство по эксплуатации… про нагрузки, и деформации, и как применять новый металл!

– Очень хорошее руководство по эксплуатации. – И мистер Ричардс подлил вина себе и мадам Браун.

– А мне можно? – спросил Бобби.

– Нет, – ответил мистер Ричардс.

– И давно вы пишете стихи?

Мадам Браун ждала, взяв на вилку промоченный соусом баклажан, Джун – морковку, миссис Ричардс кончиком вилочного зубца подцепила очень маленькое облачко пюре; и тут до него дошло, что он не знает. А это был абсурд, и он насупился.

– Не очень… – давно, хотел было сказать он. У него сохранилось ясное воспоминание о том, как он записывал в тетрадь свое первое стихотворение, сидя под фонарем на Брисбен-авеню. А раньше-то он писал стихи? Или всегда хотел, но прежде так и не собрался? Не помнить, как что-то делал, – это понятно. Но не помнить, как чего-то не делал? Это как? – Не очень давно, – в конце концов произнес он. – Всего несколько дней где-то, – и опять насупился, потому что вышло глупо. Но уверенности в правдивости или фальши этого заявления у него было не больше, чем в собственном имени. – Да нет, совсем недавно. – Он решил, что впредь так и будет отвечать, если спросят; но решение лишь подтверждало его сомнения в правдивости такого ответа.

– Ну, наверняка, – (на тарелке у миссис Ричардс осталось всего одно картофельное облачко), – они очень хороши. – И она это облачко съела. – А мистеру Новику понравилось?

– Я ему не показывал. – Пожалуй, столовые приборы, бокалы, блюдца и свечи – неподходящий реквизит для бесед о скорпионах, драках на орхидеях, незримом Калкинзе, воинственном Фенстере…

– И напрасно, – сказала миссис Ричардс. – Вот к Артуру молодежь на работе вечно приходит с новыми идеями. И он говорит, в последнее время они такую дребедень выдумывают… да, Артур? Артур всегда рад обсудить новые идеи с молодежью. Наверняка мистер Новик будет рад поговорить с вами, правда, Артур?

– Ну, – напомнил мистер Ричардс, – я-то мало смыслю в поэзии.

– Я бы с удовольствием вас почитала, – сказала мадам Браун и отодвинула винный бокал подальше от блуждающей руки миссис Ричардс. – Может, вы нам как-нибудь покажете. Скажите, Артур, – она посмотрела поверх пальцев домиком, – а как сейчас в «Мейтленде»? Везде такое творится – удивительно, если делается хоть что-то.

Она меняет тему! – с облегчением подумал Шкедт. И решил, что мадам Браун ему нравится.

– Инженеры. – Мистер Ричардс покачал головой, поглядел на миссис Ричардс. – Поэты… – весьма бесцеремонно сменив тему обратно. – У них не очень-то много общего.

Шкедт решил попробовать сам:

– Я здесь познакомился с инженером, мистер Ричардс. Зовут Люфер. Работал на… да, точно, завод перестраивал. Раньше там выпускали арахисовое масло. А теперь витамины.

– Обычно люди, которые любят поэзию, и искусство, и всякое такое, – не отступил мистер Ричардс, – не очень-то интересуются техникой… – И нахмурился. – Витаминный завод? Это, наверно, в Хелмсфорде.

Шкедт откинулся на спинку стула и заметил, что мадам Браун тоже выпрямилась.

Миссис Ричардс продолжала судорожно шевелить руками на столе.

Мистер Ричардс спросил:

– Как, вы сказали, его зовут?

– Люфер.

– По-моему, не знаю такого. – Мистер Ричардс скривился и уронил подбородок на гладкий горчично-золотой узел галстука. – Я-то, само собой, в системном отделе. А он, наверно, в промышленном. Две совершенно разные сферы. Две совершенно разные профессии, если уж на то пошло. Поди уследи, что в твоей-то сфере происходит, чем занимаются твои сотрудники. Наши такое выдумывают… дребедень – не то слово. Мэри права. Порой даже я понять не могу – в смысле, если и понятно, как оно работает, не разберешь, для чего оно нужно. Теперь я только и делаю, что мотаюсь из конторы на склад и обратно, – занимаюсь бог весть чем.

– Держишься на плаву, – сказала мадам Браун и одним локтем оперлась на стол. Когда она шевельнулась, свечное пламя проплыло в ее левом глазу туда-сюда. – В больнице я едва успевала прочесть два-три психологических журнала в неделю – то бихевиористы, то гештальт-терапевты…

– Персиков? – осведомилась миссис Ричардс, подавшись вперед, выставив над краем стола два крохотных горных кряжа костяшек. – Кто-нибудь хочет персиков? На десерт?

Может быть, подумал Шкедт, она по правде хотела поговорить о поэзии – и это бы ничего, решил он, если б я знал, что сказать. На тарелке у него осталось только соусно-картофельное болотце.

– Запросто.

Он посмотрел, как слово повисло над столом – по обе стороны тишина.

– Я не хочу! – И Бобби заскрежетал стулом.

Обе свечи качнулись.

– Бобби!.. – воскликнула миссис Ричардс; между тем Джун поймала одну, а мистер Ричардс другую.

Бобби уже удалился в гостиную. Мюриэл гавкнула и кинулась за ним.

– Я бы не отказался, лапушка. – И мистер Ричардс снова сел. – Отпусти его, Мэри. Пускай.

– Мюриэл? Мюриэл! – Мадам Браун повернулась к столу и вздохнула. – Персики – это прекрасно. Да. Я буду.

– Да, мама, пожалуйста, – сказала Джун. Она довольно-таки сгорбилась и по-прежнему разглядывала свои колени, будто напряженно обдумывала что-то.

Миссис Ричардс, поморгав вслед сыну, встала и ушла в кухню.

– Если б я поступила учиться, – выпалила Джун, внезапно подняв голову, – я бы пошла на психологию, как вы!

Мадам Браун, задрав брови, поглядела на нее слегка польщенно, слегка насмешливо. Насмешливо? Или, подумал Шкедт, это просто удивление.

– Я бы хотела работать с… психически нездоровыми детьми, как вы. – Джун тоже кончиками пальцев уцепилась за край стола, но сдвинула их плотно, ровно – нужно считать, чтобы разглядеть, где какой палец.

– У нас в больнице, дорогая, – мадам Браун взяла бокал, собралась отпить; когда наклонилась, петли оптической цепи блестящим слюнявчиком качнулись вперед, потом назад, – я в основном сталкиваюсь с нездоровыми родителями.

Джун, уже смутившись своей вспышки, собирала тарелки.

– Я бы хотела… помогать людям; как медсестра или врач. Или как вы… – (Шкедт протянул ей тарелку; он был последним.) – У которых душевные сложности.

Он проволок руки по скатерти (заляпанной соусом, супом, морковью, лиловыми винными кляксами) и уронил на колени.

Миссис Ричардс насвинячила немногим меньше.

– Я понимаю: клише, – покачала головой мадам Браун, – но это правда. Родителям помощь нужна гораздо больше, чем детям. Я серьезно. Они приводят к нам своего совершенно уничтоженного ребенка. И знаешь, чего хотят на первой консультации? Всегда одного – хотят, чтоб мы сказали: «Его просто надо пороть». Они приводят девятилетнего бедолажку, которого довели до состояния невыразимого онемелого ужаса; ребенок не умеет сам одеваться, говорит только шепотом – и то на каком-то выдуманном языке; он писается и какается, и единственный разумный поступок, на который он изредка способен, – убийство или, что чаще, самоубийство. Если б я сказала им: «Выпорите ее! Избейте его!» – они бы сияли – сияли от счастья. Когда выясняется, что мы хотим забрать детей, родители негодуют! Они разочарованы, вроде бы переживают, но приходят в надежде, что мы скажем: «Да, вы чудесно справляетесь. Просто будьте потверже!» Мне хоть как-то удается делать свою работу, – мадам Браун коснулась плеча Джун, склонилась доверительно, – а на самом деле я просто-напросто выцарапываю детей у родителей, – потому что я в ходе приятных бесед о том, насколько проще станет всей семье, если малыша Джимми или малышку Элис отпустить к нам, подразумеваю другое: гораздо веселее будет некоторое время потрудиться над другими вашими детьми, согласитесь? Ведь правда, гораздо интереснее драться с тем, у кого сил осталось побольше, чем у этого полутрупа, который вы нам тут привели? Давайте вы освободите поле и займетесь младшей сестренкой Сью или старшим братцем Биллом? Или, скажем, друг другом. А попробуй-ка забрать у родителей единственного ребенка, которого они чуть до аутизма не довели! – Мадам Браун потрясла головой. – Весьма гнетуще. Я порой всерьез думаю, что хочу сменить сферу деятельности – заняться индивидуальной терапией. Я, собственно, всегда этим и интересовалась. А поскольку сейчас в больнице и так никого…

– А для этого разве не нужны лицензии или экзамены какие-то особые? – спросила из кухни миссис Ричардс. – Я понимаю, это твоя профессия, но ведь копаться в мозгах опасно, нет? Если не понимаешь, что делаешь? – Она вошла с двумя десертными вазочками на высоких ножках, одну вручила мадам Браун, другую мистеру Ричардсу. – Я читала статью, – она встала, положив руки на спинку своего стула, – про групповую терапию – так, кажется? Джулия Харрингтон ходила в какую-то группу два года назад. И я, как дочитала статью, сразу вырезала и послала ей – в газете ужас что писали! Про то, что там руководили какие-то неумехи, которые всех сводили с ума! Все трогали друг друга везде, на руки друг друга брали, душу наизнанку выворачивали! В общем, кое-кто не выдержал и очень серьезно заболел!

– Ну, я… – вежливо возразила было мадам Браун.

– По-моему, это все чепуха, – сказал мистер Ричардс. – Да, у людей бывают проблемы, еще бы. И нужно людей класть туда, где им помогут. Но если ты просто избалованный, может, как раз и нужно, чтоб тебе сказали: соберись, тряпка, и веди себя прилично. Пара затрещин никому еще не повредила, а кому и раздавать затрещины, я считаю, как не родителям, – хотя я на своих ни разу руки не поднял. – Мистер Ричардс поднял руку к плечу, выставил ладонь. – Правда же, Мэри? Во всяком случае, с тех пор как они выросли.

– Ты очень хороший отец, Артур. – Миссис Ричардс вернулась из кухни, держа в охапке еще три десертные вазочки. – Никто не сомневается.

– Радуйтесь, дети, что у вас такие разумные родители. – Мистер Ричардс кивнул на стул Бобби (пустой) и на стул Джун: та как раз садилась, вернувшись из кухни. Поставила на белую ткань хрустальную вазу белизны.

– Прошу, – сказала миссис Ричардс, протягивая Шкедту фрукт.

Желтое полушарие в длинноногой десертной вазочке еле выглядывало из сиропа.

Шкедт посмотрел на него, обмякнув лицом, сообразил, что губы слегка раззявились, и захлопнул рот.

Вцепился в ножку под столом так крепко, что предплечье в конце концов резиново прострелило болью. Отпустил, выдохнул и сказал:

– Спасибо…

– Не ах, – пояснила миссис Ричардс, – но во фруктах витамины и разная польза. Я сделала взбитые сливки – ну, десертный крем. Я люблю настоящие сливки, но мы достали только это. Хотела добавить вкус миндаля. Подумала, будет удачно. С персиками. Но миндальный экстракт закончился. И ванильный. Пришлось кленовый. Артур, ты хочешь? Эдна?

– Еще не хватало! – Мадам Браун отмахнулась от протянутой вазы. – Я и так уже переела.

– Шкедт, а вы?

Ваза подплыла к нему между свечей, поблескивая гранями. Он заморгал, медленно пошевелил челюстями под маской кожи, пытаясь сконструировать улыбку.

Зачерпнул из белого холмика, подсветкой сзади очерченного бледно-зеленым.

Мадам Браун за ним наблюдала; он моргнул. Ее гримаса преобразилась. В улыбку? Интересно, какое у него самого-то лицо? Задумывалась тоже улыбка; но по ощущениям не она…

Он похоронил свой персик.

Белизна завихрилась в сиропе.

– А знаете, что было бы прелестно? – сказала миссис Ричардс. – Если б Шкедт прочел нам какое-нибудь стихотворение.

Он запихал в рот полперсика и сказал:

– Нет, – проглотил и прибавил: – Спасибо. Мне что-то не хочется. – Он устал.

Джун сказала:

– Шкедт, ты ешь ложкой для сливок.

Он сказал:

– Ой…

Миссис Ричардс сказала:

– Ой, да ничего. Все уже взяли, кто хотел.

– Я – нет, – сказал мистер Ричардс.

Шкедт посмотрел на свою вазочку (полперсика, вывернутые наизнанку в сиропе и сливках), посмотрел на свою ложку (исполосованное сливками воронение вдоль черенка), на большую вазу (ущелья в белых холмах над граненым краем).

– Да ничего страшного, – сказал мистер Ричардс. Поблескивая, ваза отъехала за свет свечей. – Я своей ложкой возьму. Все ошибаются. Бобби так делает постоянно.

Шкедт снова занялся своим персиком. Костяшки заляпало взбитыми сливками. Два пальца липкие от сиропа. Кожа после ванны еще сморщенная. Мозоли обгрызенные и обсосанные – так, наверно, выглядит проказа.

Артур Ричардс что-то сказал.

Мадам Браун что-то ответила.

По комнате пробежал Бобби; миссис Ричардс на него заорала.

Артур Ричардс еще что-то сказал.

Сливки растеклись в луже на дне вазочки и наконец дотянулись до стекла со всех сторон.

– Мне, наверно, скоро уже пора. – И он поднял голову.

Золотистый узел галстука у мистера Ричардса сполз вниз по рубашке на три дюйма.

Мистер Ричардс распустил галстук, пока Шкедт не смотрел? Или Шкедт просто не запомнил?

– У меня встреча – надо пойти, пока еще не очень поздно. А потом… – Он пожал плечами: – Я хочу прийти завтра пораньше.

– Уже так поздно? – Миссис Ричардс как будто расстроилась. – Что ж, вам, наверно, надо выспаться – вы столько мебели тут перетаскали.

Мадам Браун отложила на стол льняную салфетку. (Шкедт сообразил, что сам так и не положил свою на колени; она аккуратно лежала подле его закапанного и заляпанного места за столом, рядом с монограммой «Р.» – одно-единственное лиловое пятнышко.)

– Я и сама подустала. Шкедт, вы не могли бы подождать минутку и проводить нас с Мюриэл? А кофе есть, Мэри?

– Ох батюшки… Я не сварила.

– Тогда мы сразу и пойдем. Шкедту уже не терпится. А я совсем не хочу бродить по улицам в такую поздноту.

Этажом ниже кто-то рассмеялся; смех подхватили другие, а затем вдруг – череда стуков, словно падала крупная мебель: бюро повалило кровать, а та – шифоньер.

Шкедт встал из-за стола – на сей раз придержав скатерть. Рука еще болела.

– Мистер Ричардс, вы мне заплатите сейчас или когда я всё закончу? – Выдав это, он внезапно изнемог.

Мистер Ричардс подался назад. Кулаки в карманах пиджака; передние ножки стула приподнялись.

– Вам, наверно, чуток сейчас не повредит. – Одна рука вылезла наружу и вверх. В руке сложенная купюра: мистер Ричардс предвидел вопрос. – Держите.

– Я проработал часа три с половиной. Или четыре. Можем считать, что три, если хотите, раз я только начал. – Он взял темный прямоугольник – сложенную вчетверо одинокую пятерку.

Шкедт вопросительно посмотрел на мистера Ричардса, затем на мадам Браун – та склонилась над стулом, щелчком пальцев подозвала Мюриэл.

Мистер Ричардс, снова сунув руки в карманы, улыбнулся и покачался.

Стоило бы еще что-то сказать, но с трудом придумывалось что.

– Э-э… спасибо. – Шкедт сунул деньги в карман штанов, оглянулся на Джун, но та уже вышла. – Спокойной ночи, миссис Ричардс. – И он пошел по зеленому ковру к двери.

Позади него – он щелкал замками, одним за другим, их было ужас сколько – мадам Браун говорила:

– Доброй ночи, Артур. Мэри, спасибо за ужин. Джун?.. Джун?.. – окликнула затем она. – Я ухожу, милочка. До скорого. Доброй ночи, Бобби… А, он у себя. Наверняка с книжкой – знаем мы Бобби. Мюриэл, пойдем, дорогая. Я иду, Шкедт. Еще раз доброй ночи.

* * *

Дым был густ – Шкедт даже заподозрил, что стекло матовое, а он неверно запомнил, что прозрачное…

– Ну, – мадам Браун толкнула треснувшую дверь, – что думаете о Ричардсах, денек на них поработав?

– Ничего не думаю. – Он потянулся в слишком вязкой ночи. – Я просто наблюдатель.

– То есть вы много чего думаете, но формулировать полагаете затруднительным или необязательным. – (Мюриэл зацокала когтями прочь по бетонной дорожке.) – Они озадачивают.

– Лучше бы, – сказал Шкедт, – он заплатил мне за весь день. Само собой, раз они меня кормят и всякое такое, – впереди замаячила еще одна многоэтажка, ряд за рядом темных окон, – пять долларов в час – куча денег.

По фасаду всползал дым. Конечно, Шкедт думал о Ричардсах; он припомнил свои размышления за работой в квартире наверху. И – тут мадам Браун тоже не ошиблась – он, разумеется, не пришел ни к какому итожимому выводу.

Она, заложив руки за спину, смотрела на мостовую, шагала медленно.

Шкедт, обеими руками держа перед собой тетрадь (чуть ее не забыл; мадам Браун отдала ему в дверях), задрал голову и почти ничего не разглядел.

– Вы по-прежнему работаете в больнице?

– Что?

– В психиатрической больнице, про которую рассказывали. – Ходьба слегка его оживила. – С детьми. Вы по-прежнему ходите туда каждый день?

– Нет.

– А.

Больше она ничего не сказала, и продолжил он:

– Я лежал в психбольнице. Год. Мне просто интересно, что стало, – он поглядел вокруг, на фасады, чья разруха пряталась в ночи и дыме; здесь он почуял дым, – с вашей.

– Вы, я думаю, не хотите знать, – ответила она, несколько шагов пройдя молча. – Особенно если сами лечились. Печальное было зрелище. – (Мюриэл по спирали ушла назад и вбок.) – Я, видите ли, работала в соцотделе – вы, наверно, поняли. Господи, за два часа – двадцать два звонка домой по поводу эвакуации; посреди последнего связь вырубилась. В конце концов мы решили, что, хоть и ночь, надо ехать в больницу самим – нам с подружкой; у меня, понимаете, подружка жила. Когда добрались – пешком, между прочим, – это было что-то невероятное! Никто не ждет, что в больницу среди ночи явятся врачи – людей сильно не хватало. Но ни одного санитара, ни одной ночной медсестры, ни одного охранника! Все просто исчезли, раз – и нету! – Она резко всплеснула рукой. – В открытых палатах никто не спит. Мы выпустили всех, кого смогли. Слава богу, подруга моя отыскала ключи к этому нашему дивному подвальному крылу, которое пятнадцать лет назад закрыли, а потом то открывали, то закрывали раз в три года – ничего не ремонтируя! За окном пожары. Кое-кто из пациентов не хотел уходить. Кое-кто не мог – десятки валялись бревнами по койкам, под лекарствами. Кто-то визжал в коридорах. Как-то от этих телефонных звонков про эвакуацию я никакой пользы не заметила – только распугали всех сотрудников, что еще оставались. Были двери, от которых мы не смогли найти ключей! Я била окна стульями. Подруга отыскала ломик, три пациента помогли нам взломать двери… ах да: а я сказала, что меня кто-то пытался задушить? Явился такой в пижаме – я бежала по коридору на втором этаже, – схватил и давай на горло давить. Нет, не очень серьезно и всего каких-то две или три минуты, потом другие пациенты меня отбили – выяснилось, что довольно трудно взаправду задушить человека до смерти, если он не хочет. А я, уверяю вас, не хотела. Но все равно приятного мало. После этого я очухивалась в кабинете соцслужбы, и тут она принесла мне вот это. – Он услышал, как мадам Браун пощупала цепь на шее; слишком темно и не видно блеска. – Моя подружка. Сказала, что нашла, накрутила мне на шею. Снаружи что-то вспыхивало – было видно по краям жалюзи, – и они мерцали. – Мадам Браун помолчала. – Но это я рассказывала?.. – Вздохнула. – И что она тогда ушла… моя подружка. Понимаете, там были двери, за которые мы никак не могли прорваться. Мы старались – я, пациенты, мы старались! И пациенты внутри – они тоже старались изо всех сил! Господи, мы так старались! Но пожар уже перекинулся на больницу. Дым густой, почти ничего не… – Она вдруг втянула воздух. И пожала плечами, кажется? – Нам пришлось отступить. И говорю же, к тому времени моя подружка уже ушла.

Теперь он различал мадам Браун в темноте.

Она шагала, созерцая то ли прошлое, то ли мостовую.

Мюриэл впереди покружила, гавкнула, повернулась, побежала.

– Я туда приходила еще раз, – в конце концов сказала мадам Браун. – На следующее утро. Больше не хочу. Хочу заняться чем-нибудь другим… Я психолог, у меня образование. В соцработе я, вообще-то, не сильна. Не знаю, что стало с пациентами, которые выбрались, – эвакуировали их или нет. Надо думать, да; но я не уверена. – Она тихонько хмыкнула. – Может, я потому сама и не уезжаю.

– Вряд ли, – после паузы сказал Шкедт. – Я так понял, вы – и ваша подруга – были очень храбрые.

Мадам Браун опять хмыкнула.

– Просто, – ему было неловко, но иначе, чем за столом, – вы за ужином так говорили – мне показалось, вы по-прежнему там работаете. Я потому и спросил.

– Да нет, это я просто беседу поддерживала. Чтобы Мэри развлечь. Если приложить силы, разбудить то лучшее, что в ней есть, она весьма красива; и душа у нее весьма красива – хотя эта банальная маска сидит на ней косовато. Это, наверно, не всем заметно.

– М-да, – кивнул он. – Пожалуй. – В полуквартале впереди Мюриэл превратилась в юркую каплю тьмы. – Мне казалось… – Он шаркнул пяткой по бордюру. – Эй, осторожно!.. – Споткнулся. – Э-э. Вы же вроде говорили, что у них трое детей.

– Трое.

Они пошли через влажную улицу. Пятку жгло на холодной мостовой.

– Эдвард, старший, сейчас не с ними. Но я бы об этом не заговаривала. Особенно с Мэри. Для нее это было очень болезненно.

– А, – снова кивнул он.

Они ступили на другой бордюр.

– Если тут ничего не работает, – спросил Шкедт, – зачем тогда мистер Ричардс каждый день ходит в присутствие?

– Да для проформы. Ради Мэри, наверно. Ей важно, чтобы все выглядело честь по чести, вы же видели.

– Она хочет, чтоб он сидел дома, – сказал Шкедт. – Ей страшно до смерти! Я и сам испугался.

Мадам Браун поразмыслила.

– Может, он просто хочет побыть один. – Она пожала плечами – стало светлее, и Шкедт разглядел. – Скажем, уходит, садится где-нибудь на лавочку и сидит.

– То есть… страшно ему?

Мадам Браун рассмеялась:

– А как тут не бояться? – (Мюриэл подбежала, отбежала.) – Но, по-моему, гораздо вероятнее, что он попросту ее не понимает. Некрасиво так говорить, я знаю; но это же одна из универсальных истин про мужей и жен – тут не до красоты. Он ее по-своему любит. – Мюриэл снова подбежала, лапами встала мадам Браун на бедро. Та взлохматила псине голову. Довольная Мюриэл ускакала. – Нет, наверняка он ходит куда-то! Возможно, куда и говорит. В контору… на склад… – Она опять засмеялась. – А у нас слишком развито поэтическое воображение!

– Я ничего не воображал. – Но он улыбнулся. – Я просто спросил. – В свете из мерцающего окна этажом выше, в легком дыму он увидел, что и она улыбается.

Мюриэл впереди залаяла.

И что вложил я в толкование расфокуса как хаос? Эту угрозу: урок здесь лишь один – ждать. Я прячусь на дымной конечной. Края улиц плывут, осыпаются кромки мысли. Что взялся я исправлять в этой грязной тетради чужого? Постигнув, что это неосуществимо словами, но достижимо в некоем языковом провале, получаю ли право, шагая раненым с женщиной и ее псиной, на боль? Скорей на долгие сомненья: что этот труд срывает якоря рассудка; что жизнь важна в мироустройстве, но осознание – не лучшее орудие, чтоб с ним наперевес к ней выйти. Отражая, отбиваешься от пелен серебра, газированных излишеств, ощущения, будто в правый глаз вжался палец. Изнеможение это расплавляет все, что сковало, выпускает все, что течет.

Мадам Браун открыла перед ним дверь бара.

Шкедт прошел мимо винилового Тедди с купюрой в кулаке. Но пока он раздумывал, не угостить ли мадам Браун, кто-то с воплем ринулся через весь бар; она завопила в ответ; они уковыляли прочь. Он сел у торца стойки. Когда подался вперед, люди, чьи спины сидели на табуретах, обзавелись и лицами. Но Тэка не было; и ни малейшей Ланьи. Он смотрел на пустую клетку, и тут бармен, чьи закатанные рукава перетягивали шеи вытатуированным леопардам, сказал:

– Ты же пиво пьешь?

– Ага, – удивленно кивнул он.

Бутылка цокнула по исцарапанной стойке.

– Ну кончай, кончай! Убери это, шкет.

– А. – Он в недоумении сунул деньги обратно в карман. – Спасибо.

Бармен цыкнул зубом из-под стога усов.

– Ты куда, по-твоему, пришел? – Покачал головой и удалился.

Пальцы забрались в карман рубахи, щелкнули ручкой. Он насупился, замер над неким нутряным трением: открыл тетрадь, занес ручку, макнул.

Так я делал это раньше? В процессе, ручкой к бумаге, он будто никогда в жизни не делал больше ничего. Но брось хоть на миг – и будто не только не делал этого никогда, но неведомо даже, начнет ли снова.

Разум ушел в пике, ища видения отточенного гнева, а рука все ползала, и черкала, и переставляла брызги видения. Ее глаза высекли дюжину слов; он выбрал то, что лучше уравновешивало предыдущее. Ее отчаяние высекло еще дюжину; он копался в них, стискивая зубы, проясняя. И дальше проясняя. Опять уставился на клетку, пока не подступили опасные излишества, а затем обратился к ней. Невразумительное время спустя он поднял руку, сглотнул и отступил.

Воткнул шариковую ручку обратно в карман. Кисть, мертвая и уродливая, упала на бумагу. Ворочая языком в глотке, он ждал прилива сил, чтобы переписать. Из шума сложились звуки. Он заморгал и различил бутылочную пирамиду на бархатном заднике. Сквозь пальцы посмотрел, как завитки чернильных черт отшелушиваются от смысла. Взял пиво, надолго присосался, отставил бутылку и снова уронил руку на бумагу. Но рука влажная…

Он перевел дух, повернулся, глянул влево.

– Э… здрасте, – донеслось справа.

Он повернулся вправо.

– Я в том конце сидел – как увидел, сразу подумал, что это вы. – Синяя саржа; узкие лацканы; волосы цвета белого перца. – Я так рад, что мы встретились и вы живы-здоровы. Я не могу описать, до чего меня расстроила эта история. Отчасти бессовестно так говорить, пожалуй: пострадали-то вы. Я давненько не сталкивался с такой мнительностью, такой изоляцией. – Лицо – точно у ненадолго угомонившегося тощего пожилого ребенка. – Я хочу вас угостить, но говорят, что спиртное здесь не продают. Бармен?

Перебирая кулаками по дереву, блондинистой гориллой приблизился бармен.

– Можете смешать «Текилу санрайз»?

– Не усложняйте мне жизнь и возьмите пиво[16].

– Джин с тоником?

Бармен размашисто кивнул.

– И моему другу повторить.

Горилла козырнула указательным пальцем ко лбу.

– Прямо удивительно, – высказался Шкедт в воцарившееся между ними ощущение утраты, – видеть вас здесь, мистер Новик.

– Да? – вздохнул тот. – Я сегодня один. У меня целый список мест, которые, говорят, надо посмотреть, пока я в городе. Довольно странно. Я так понимаю, вы знаете, кто я?..

– Из «Вестей».

– Да, – кивнул Новик. – В передовицы я еще не попадал. И мне такого уже хватило – я теперь ценю свою анонимность. Что ж, мистер Калкинз считал, что делает доброе дело; он хотел как лучше.

– В Беллоне очень трудно потеряться. – На то, что принял за легкую нервозность, Шкедт откликнулся теплотой. – Я рад, что про вас прочел.

Новик задрал перченые брови.

– Ну, потому что теперь я и ваши стихи почитал, да?

– А если бы не наткнулись на меня в газете, не стали бы читать?

– Я не покупал книжку. У одной женщины была.

– Какая?

– «Паломничество».

Тут Новик опустил брови.

– Вы не читали внимательно, несколько раз, с начала и до конца?

Он потряс головой, почувствовал, как трясутся губы, и закрыл рот.

– Хорошо, – улыбнулся Новик. – Тогда вы знаете меня не лучше, чем я вас. Мне на секунду почудилось, что за вами преимущество.

– Я только полистал. – И прибавил: – В туалете.

Новик расхохотался и выпил.

– Расскажите о себе. Вы учитесь? Или пишете?

– Да. То есть пишу. Я… поэт. Тоже. – Интересное заявление, решил он. И приятно было произнести. Любопытно, как откликнется Новик.

– Очень хорошо. – Так или иначе, обошлось без удивления. – Беллона вас вдохновляет, вы здесь работаете больше?

Он кивнул.

– Но я никогда не публиковался.

– Я разве спрашивал?

Шкедт поискал суровости; нашел мягкую улыбку.

– Или вы хотите опубликоваться?

– Ага. – Он развернулся вполоборота. – Как публикуют стихи?

– Если б я знал, я бы, наверно, писал гораздо больше стихов.

– Но у вас-то теперь проблем нет – и в журналах, и вообще?

– Почти все, что я теперь пишу, – Новик обхватил бокал обеими руками, – безусловно будет напечатано. Поэтому я очень осторожно выбираю, что записывать. А вы осторожны?

Первая бутылка пива опустела.

– Не знаю. – Шкедт отпил из второй. – Я недавно поэт, – с улыбкой признался он. – Всего пару дней. Зачем вы приехали?

– Что? – Вот на этот раз – легкое удивление; но совсем легкое.

– Вы наверняка знакомы с кучей писателей, всяких знаменитых. И с людьми в правительстве. Зачем вы приехали сюда?

– Ну, у Беллоны сложилась… андерграундная репутация, так это называется? Нигде не прочтешь, но все слышат. Есть города, куда поедешь – хоть умри. – Театральным шепотом: – Надеюсь, этот не из таких. – Он рассмеялся, а глаза его попросили прощения.

Шкедт простил и тоже рассмеялся.

– Я, честное слово, не знаю. С бухты-барахты, – продолжал Новик. – Не знаю, как мне это удалось. И я никак не ожидал встретить такого вот Роджера. Статья была несколько сюрпризом. Но в Беллоне сюрпризы на каждом шагу.

– Будете о ней писать?

Новик допил свой джин-тоник.

– Нет. Вряд ли. – И снова улыбнулся. – Вам всем ничего не угрожает.

– Но все равно вы знаете кучу знаменитых людей. Если читать предисловия, и отвороты суперов, и рецензии, догадываешься, что все всех знают. Такое впечатление, будто сидит толпа народу, все вместе, бесятся или дружат, трахаются, наверно, между собой…

– Литературные интриги? О, тут вы правы: это весьма изощренно, мучительно, коварно, ядовито; и совершенно завораживает. Единственное времяпрепровождение, которое я предпочитаю писательству, – сплетни.

Он нахмурился:

– Со мной один человек уже говорил про сплетни. Здесь все это любят. – Ланья так и не появилась. Шкедт снова перевел взгляд на Новика. – Она знакома с вашим другом мистером Калкинзом.

– Городок-то маленький. Хорошо бы Пол Фенстер был чуточку не такой… замороженный? – Новик указал на тетрадь: – Я бы с удовольствием глянул на ваши стихи.

– Чего?

– Я люблю читать стихи, особенно знакомых. И я сразу скажу: мне и в голову не придет вслух судить, хороши они или плохи. Но вы приятный человек – угловатый такой. Я хочу посмотреть, что вы пишете.

– А. У меня не очень много. Я их записываю… ну, я же говорю, недавно.

– Тогда я прочту быстро – если вы не против мне их как-нибудь показать, когда стих, так сказать, найдет?

– А. Конечно. Но вы уж мне скажите, хорошо ли получается.

– Едва ли я смогу.

– Еще как сможете. Я прислушаюсь. Мне будет полезно.

– Можно я расскажу вам историю?

Шкедт склонил голову набок и счел, что его острый скепсис интересен сам по себе.

Новик махнул пальцем бармену – попросил повторить.

– Много лет назад в Лондоне, когда я был гораздо моложе, нежели укажет время, с той поры минувшее, человек, у которого я гостил в Хэмпстеде, подмигнул мне сквозь бокал хереса и спросил, не желаю ли я познакомиться с американским писателем, который сейчас тоже в городе. Ближе к вечеру у меня была назначена встреча с редактором журнала, выпускавшегося Советом по делам искусств, и в этом журнале публиковались и хозяин дома, и этот писатель, и я. Писатели мне нравятся; меня занимают их характеры. Я говорю об этом отстраненно, поскольку сам, увы, теперь пишу так мало, что, хотя имею дерзость всегда ощущать себя художником, писателем себя полагаю лишь с месяц в году. В удачные годы. Так или иначе, я согласился. Американскому писателю позвонили, позвали его в гости на вечер. Ожидая часа, когда настанет пора ехать, я взял журнал, куда он написал статью – репортаж о своей поездке по Мексике, – и принялся за дневную подготовку к вечерней встрече. Мир тесен: до меня уже два года доносились вести об этом молодом человеке. Несколько раз я видел его имя в сопряжении с моим. Но прежде я не прочел у него ни строчки. Я подлил себе хересу и обратился к статье. Она была неприступна! Я штурмовал слабейшие описания передвижений сквозь бестолковые пейзажи и рассеянные встречи с тягомотными людьми. Суждения о стране пустопорожни. Соображения о людях, будь они энергичнее, слегка ужасали бы своей предвзятостью. По счастью, проза эта была до того непроходима, что я сломался на десятой странице из шестнадцати. Я всегда гордился своей способностью прочесть что угодно; мне представляется, я обязан, ибо моя собственная лепта так мала. Но эту статью я бросил! Мы все знаем, что странная механика, репутацией предваряющая источник репутации, превратна. И однако, сколь истово мы в нее верим! Я счел, что обманут как полагается, и потащил набитую подарками сумку в лондонскую зимнюю слякоть. В своем последнем письме редактор в шутку пригласил меня на рождественский обед, и я ответил равно шутливым согласием, а потом явился – за две тысячи миль, если не ошибаюсь, – в Лондон на праздники. Подобные прожекты, восхитительные в предвкушении и в последующем изложении, в настоящем времени не лишены изъянов. Я приехал за три дня до Рождества и решил, что лучше мне доставить подарки к рождественскому утру – редактор тогда успеет точнее прикинуть размеры гуся и добавить сливу-другую в пудинг. Я позвонил в дверь на задах особняка цвета брауншвейгской зелени. Открыл мне здоровый такой, совершенно золотой юноша, и когда он заговорил, стало очевидно, что он американец. Интересно, насколько точно я помню наш разговор. Для истории он важен… Я спросил, дома ли мои друзья. Он сказал, что нет, они ушли до вечера; он сидит с двумя их дочерьми. Я сказал, что просто хотел оставить им подарки, не мог бы он, пожалуйста, передать, что я приду на ужин в Рождество. Ой, сказал он. Вы, наверно… в общем, я сегодня вечером иду к вам в гости!.. Я удивленно засмеялся. Прекрасно, сказал я, жду с нетерпением. Мы пожали друг другу руки, и я поспешил прочь. Я решил, что юноша этот приветлив, и мне уже стало интересно, что будет вечером. Первое правило поведения в литературном сообществе: никогда не кори человека в гостиной за любые оплошности, допущенные им на бумаге. Сколько милосердия ты подаришь в гостиной варвару за его литературное мастерство – вопрос твоего личного темперамента. Однако я вот о чем говорю: мы обменялись семьюдесятью пятью или сотней слов, не более того. По сути дела, я лишь услышал его голос. Так или иначе, когда я вернулся в Хэмпстед, а херес уступил место вину покраснее, я ненароком взял журнал со статьей этого писателя. Что ж, решил я, дам ей еще один шанс. Открыл и стал читать. – Новик воззрился поверх бокала, отставил коктейль не глядя и сжал губы в узкую прорезь. – Она была прозрачная, она была яркая, она была парадоксальна и лукава. То, что я принял за банальность, оказалось изящнейшей сатирой. В тексте живописалось душераздирающее положение в стране и абсурдность позиции автора, американского туриста. Статья балансировала на тончайшей, ужасно неприступной грани между элегантностью и пафосом. А я всего-навсего услышал его голос! Застенчивый, самую чуточку женоподобный, с редкой неправильностью периодов и ударений, и говорила этим голосом громада пресной воды, и секвойных лесов, и Скалистых гор. Но на самом деле случилось просто-напросто вот что: теперь я слышал голос, который говорил этой прозой, тут и там подставлял ударения и раскрывал передо мной текст, прежде непроходимый и неуклюжий, как телефонный справочник. С тех пор я читаю все работы этого писателя с необычайным наслаждением! – Новик отпил из бокала. – Ах да, и тут есть еще краткое заключение. Ваши критики в Штатах выказывают мне великую доброту, обсуждая лишь те мои работы, что видятся интересными мне самому, а бесконечные тома пустяковин, которые обеспечат мне университетскую должность, когда дипломатическая служба истощит мою страсть к болтовне, они упускают из виду. В мой последний приезд к вам меня встретила весьма панегирическая рецензия на переиздание моих ранних стихов в одном из самых авторитетных ваших литературных журналов, написанная дамой, кою мне приличия не дозволяют назвать ехидной, пусть и потому только, что она была так щедра на похвалы. Она была первой, кто написал обо мне в Америке. Но и до того я следил за ее критикой с жадностью, какую обычно приберегаю только для поэтов. Плодовитый критик по необходимости вынужден говорить много нелепого. Проверяется так: когда перед глазами у тебя прошло собрание статей, что запомнилось больше – ум и проницательность или абсурд? Я с ней никогда не встречался лично. Сойти с самолета, купить в аэропорту три журнала и в такси по дороге в гостиницу обнаружить ее статью на середине второго – это был восторг, редкость, удовольствие, ради которого я некогда в фантазиях, пожалуй, и стал писателем. А в гостинице она оставила мне письмо – не у портье, а в двери номера: она проездом в Нью-Йорке, живет в гостинице через два квартала от меня и не желаю ли я встретиться с ней вечером и выпить, если, конечно, перелет не слишком меня утомил. Я был счастлив, я был благодарен; насколько лучше были бы мы, если бы подобные знаки внимания не доставляли нам столько радости. Мы приятно выпили, приятно провели вечер; наши отношения переросли в благодатную дружбу, каких у меня с тех пор не заводилось годами. Это важно: люди, изначально знакомые понаслышке, редко могут перейти затем к личной дружбе. Но спустя несколько дней, перечитывая одну ее статью, я вот что заметил: размеренная раздумчивость ее текстов отчасти объяснялась словоупотреблением. Знаете эту строфу у Поупа: «Громадный камень занесла Аяксова рука – / Слова громоздки, и медлительна строка»[17]. У нее была манера за словом, которое оканчивалось на сильный согласный, ставить слово, начинавшееся с равно сильного. В воображении я сконструировал продуманный и праздный тон, который придавал достоинства ее письменным высказываниям, даже если их сути недоставало веса. В тот вечер я понял, что она, прибегая к тому же лексикону, какой использовала на письме, говорит до крайности быстро, с живостью и воодушевлением. И я не ошибся: интеллект ее, разумеется, оказался остер. Но хотя она стала одним из ближайших моих друзей, читаю я ее практически без удовольствия. Даже когда перечитываю то, что некогда дарило мне величайшее интеллектуальное наслаждение, слова катятся комом в ее голосовой манере и тексты лишаются достоинства и сдержанности начисто; я только благодарен за то, что при встрече мы можем спорить и препарировать тексты до зари, так что я не вовсе обделен плодами ее потрясающих аналитических талантов. – Он снова отпил. – Как мне судить, хороши ли ваши стихи? Мы же знакомы. Я слышал вашу речь. И это я даже ряби не пустил по мутной эмоциональной трясине, которую люди по глупости именуют объективным мнением, – я помянул лишь искажение восприятия, проистекающее из услышанного голоса. – И Новик с улыбкой помолчал.

– Вы эту историю рассказываете всем, кто просит почитать их стихи?

– Э, нет! – Новик воздел палец. – Это я у вас попросил разрешения их почитать. А историю я рассказывал нескольким людям, которые спрашивали моего мнения. – Он покрутил оплывший лед в бокале. – Все всех знают. Да, вы правы, – кивнул он. – Я иногда думаю: может быть, задача творческих кругов – формировать социальную матрицу, которая гарантирует, что ни один причастный, как бы его ни чествовали и ни хвалили, не имел ни малейшего представления о ценности своей работы.

Шкедт допил пиво; многоречивость его раздосадовала, но ее увлеченный проводник заинтересовал.

– Уравнение эстетики, – задумчиво произнес Новик. – У художника есть некий внутренний опыт, из которого рождается стихотворение, картина, музыка. Зрители отдаются произведению, и это создает внутренний опыт им. Но исторически это очень новая – не говоря о том, что вульгарная, – идея: будто опыт зрителя должен быть идентичен или вообще хоть как-то связан с опытом художника. И коренится она в чрезмерной индустриализации общества, научившегося не доверять магии…

– Ты пришел! – Ланья схватила его за локоть. – Ты такой красивый, и сияешь, и блестишь. Я тебя не узнала!

Он притянул ее к плечу.

– Это Эрнст Новик, – радуясь поводу отвлечься. – Это моя подруга Ланья.

Она как будто удивилась:

– Шкедт говорил, вы помогли ему у мистера Калкинза. – Они с Новиком пожали друг другу руки поперек Шкедтовой груди.

– Я там остановился. Но на вечер меня отпустили на волю.

– Я там прожила не один день, но мне, по-моему, выходных не давали ни разу.

Новик рассмеялся:

– Есть такое, да. А теперь вы где живете?

– Мы в парке. Не надо так изумляться. Многие там живут. Это нынче шикарный адрес, почти как у Роджера.

– Правда? Вы там живете вдвоем?

– У нас свой уголок. Мы навещаем разных людей. Как проголодаемся. К нам в гости пока никто не заходил. Но так оно и лучше.

Новик снова рассмеялся.

Шкедт наблюдал, как поэт улыбается ее болтовне.

– Я не решусь выгонять вас из норы. Но вы непременно навестите меня как-нибудь после обеда. – И Шкедту: – А вы тогда принесите стихи.

– Конечно. – Шкедт посмотрел, как Ланья молчит в восторге. – Когда?

– Давайте когда Роджер в следующий раз решит, что на дворе вторник, вы придете вдвоем? Обещаю, что проблем, как в прошлый раз, не возникнет.

Он рьяно закивал:

– Отлично.

Мистер Новик улыбнулся от уха до уха:

– Тогда я вас жду. – Кивнул, по-прежнему улыбаясь, отвернулся и отошел.

– Закрой рот. – Ланья, щурясь, заозиралась. – А, ну ладно, вроде ничего. Не вижу ни одной мухи. – И сжала ему ладонь.

В клетке замигал неон. Из колонки заскрежетала музыка.

– Ой, пошли отсюда скорее!

Он пошел с ней, разок обернулся: синюю саржевую спину Новика заклинило между двумя кожаными куртками, но непонятно, разговаривает поэт с кем-то или стоит просто так.

– Чем занималась весь день? – спросил он на прохладной улице.

Она дернула плечами, прижалась к нему:

– Тусовалась с Милли. Очень много завтракала. На этой неделе стряпает Джомми, и я съела больше, чем хотела. Утром проконсультировала Джона по его проекту. Навязалась подглядывать за партией в китайские шашки. После обеда ушла, играла на гармошке. Вернулась к ужину. Джомми лапочка, но зануда. Как твоя работа?

– Странно. – Он притянул ее ближе. (Ее маленькие костяшки задели его огромные – задумчиво, согнулись, отстранились.) – Они там мутные. Эй, нас Новик в гости позвал, а?

Она потерлась головой о его плечо – вполне возможно, смеясь.

Ее плечо шевельнулось под его ладонью.

– Отдать тебе обратно?

– Ой. Да. Спасибо, – и забрал орхидею, остановился, закрепил самый длинный нож в шлевке. Потом они зашагали дальше.

Имени так и не спросила. Думать про это доверие, что оно – сила? В ее легкости и немногословии, в этой свободе от труда требовать и добиваться – иллюзия стержня. И уже теперь, в предзвуке, я вооружен знаменьями катастрофы в сознании, бессилием уличить, различить. Это она так свободна или боится непростой близости, для меня непролазной? Или это я от нее отстраняюсь, не имея наименования. Некий невод, невольный прилив, предел преломлен трубой гортани. Внятный страх ускользает, пока мы тут прикидываем, получая лишь неизменный угол перекоса, частоту изумленного преломления.

В полумраке – или, точнее, четырех его пятых – львы были как будто мокрые. Он костяшками правой руки мимоходом погладил каменный бок; теплый, точь-в-точь как Ланьино запястье, погладившее ему костяшки левой.

Как она находит дорогу? – удивился он, но спустя тридцать шагов подметил, что последний темный поворот предугадал и сам.

Далекий свет костра филигранью просочился сквозь листья. Ланья отодвинула их и сказала:

– Привет!

Мужчина без рубашки, с лопатой в руках, стоял по колено в… недовыкопанной могиле?

Другой, в расстегнутой джинсовой рубашке, стоял на краю. Девушка в мексиканской шали, подперев подбородок кулаками, наблюдала, сидя на бревне.

– Так и возитесь? – спросила Ланья. – Я приходила утром – вы с тех пор вообще не продвинулись.

– Дали бы мне копать, – сказала девушка.

– Да легко, – ответил гологрудый с лопатой. Стряхнул светлые волосы с плеч. – Как только мы тут раскочегаримся.

Девушка уронила кулаки между заплатанными коленками. Волосы у нее были очень длинные. В далеком свете не разглядишь цвет наверняка – что-то между бронзой и чернотой.

– Как вообще Джону в голову эти его проекты взбредают? – сказал тот, что стоял в рубашке на краю. – Я могу и в кустиках присесть.

Мужик с лопатой скривился:

– Он, наверно, переживает, что грязно. Ты посмотри сам! – И взмахнул полотном лопаты.

Но кроме дюжины людей, сидевших или стоявших у залитых огнем шлакоблоков, вне пузыря ночи, надутого костром, Шкедт не разглядел ничего.

– Вы хоть видите, что делаете? – спросила Ланья.

– Уж латрину-то, сука, выкопаем!

Лопата снова вгрызлась в землю.

– Знаете, – сказал тот, что стоял на краю, – а ведь я мог бы сейчас быть на Гавайях. Ага. Был шанс поехать, но я решил, что лучше сюда. В голове, бля, не укладывается.

Девушка на бревне вздохнула, будто ей уже надоело это выслушивать, ладонями оперлась на колени, встала и ушла.

– Ну правда. – Он нахмурился ей вслед, а потом на горку земли. – Твоя баба по-честному хотела копать?

– Да не. – Приземлилась еще одна кучка. – Это вряд ли.

Хлоп-хлоп, хлоп-хлоп, хлоп-хлоп, отстучали скатанные «Вести» по бедру. Подошел Джон и еще больше заслонил свет.

Тупп-фышш, тупп-фышш, профыркала лопата.

– Что-то слишком близко к жилью копают, – сказал Шкедт Ланье. – Это же латрина.

– Мне-то ты зачем говоришь? – ответила она. – Ты им скажи.

– Вот и я думаю, – сказал Джон и унял газету. – Ты считаешь, слишком близко?

– Ёпта, – сказал тот, которому хотелось на Гавайи, и прожег Шкедта взглядом.

– Слушайте, – сказал Шкедт, – делайте как хотите, – и отошел.

И тотчас споткнулся о ноги чьего-то спальника. Выпрямляясь, чуть не наступил еще кому-то на голову. В миллиметрах за кругом тьмы – бюро, гардеробы, кресла, кушетки, и их надо двигать отсюда туда, а потом еще куда-нибудь… Он заморгал в жаре костра и сунул руки в задние карманы джинсов. Из-за спин еще троих посмотрел, как кудрявый мальчик (Джомми?) тащит бочку – «Клево, скажи? Ой-ё! Ты глянь только. Мы когда ее нашли – я сам не поверил… Это мука́. Настоящая мука. И не испортилась. Ой, спасибо, шкет. Ага, толкай ее… да, сюда», – вокруг торца деревянного стола.

– Сюда? – переспросил Шкедт и закряхтел. Фунтов двести в этой бочке, не меньше.

– Ага.

Остальные еще чуточку попятились.

Кряхтя уже вдвоем, Шкедт и Джомми запихали бочку на место.

– Знаешь чего, – улыбнулся Джомми, отступая и вытирая лоб, – если ты у нас тут голодный, попроси чего-нибудь пожрать.

Пока Шкедт соображал, о чем речь, подошли Милли и Ланья.

– Ой как приятно, что ты опять пришел и помогаешь, – сказала Милли, проходя между Шкедтом и костром. Прямо над глазами Шкедту было жарко, но в ее тени похолодало. Милли пошла дальше.

Ланья смеялась.

– Мы зачем пришли? – спросил он.

– Я хотела с Милли быстренько поговорить. Уже всё. – Она взяла его за руку. Они зашагали между скатками и спальниками. – Спим у меня, где прошлой ночью.

– Ага, – ответил он. – А одеяла на месте?

– Если никто не унес.

– Гавайи, – произнес кто-то неподалеку. – Сам не знаю, чего бы мне прямо сейчас не рвануть.

Ланья сказала:

– Джон спрашивал, не хочешь ли ты порулить новым проектом коммуны. Строительством латрины.

– Господи боже!..

– Он считает, у тебя задатки лидера…

– И чутье на эту задачу, – договорил он. – Работы мне и так хватает. – Смаргивая послеобразы костра, он увидел, как блондин, уже снявший рубашку, стоит на краю и лопатой забрасывает землю обратно в яму.

Вместе с Ланьей он ступил во тьму.

И вновь подивился, как она отыскивает дорогу. И вновь остановился первым, поняв, что пришли.

– Ты что там делаешь?

– Я повесила одеяла на сук. Снимаю.

– Тебе видно?

– Нет. – Листва взревела. Одеяло задело его по лицу на лету. Они расправили его вдвоем. – Натяни левый… нет, от тебя правый угол.

Трава и прутики подались под коленями, когда он плюхнулся на середину. Они тепло сшиблись.

– Знаешь Ричардсов?

Артишоки…

Он нахмурился.

Она легла рядом, раскрыла кулак у него на животе.

– М-м?..

– Положительно бредовые тупицы.

– Да?

– Ну, они положительные. И довольно тупые. Бредить пока не начали, но это не за горами. Зачем я вообще взялся за эту работу?

Прижимаясь к нему, она пожала плечами:

– Когда ты согласился, я подумала, ты просто из тех, кому непременно нужна работа.

Он гмыкнул.

– Тэк с первого взгляда решил, что я не работал ни дня в жизни. Мне же не нужны деньги, так?

Она сунула руку ему между ног. Он их раскинул и положил ладонь сверху, втиснув толстые пальцы между ее тонкими.

– Мне пока не требовались. – И она сжала.

Он заворчал.

– Тебе – конечно. Тебя тут все любят. Везде приглашают, да? – Он поднял голову. – Он инженер, она… домохозяйка, я так понял. Читает стихи. И в стряпню добавляет вино. Такие люди… занятно, знаешь. Не могу вообразить, как они трахаются. Но ведь как-то должны, видимо. У них дети.

Она отняла руку и легла ему на грудь.

– А такие, как мы. – Ее голос зафырчал ему в подбородок. – Вообразить, как мы трахаемся, проще всего, да? Но нельзя представить, что у нас дети, правда? – Она хихикнула и ртом прижалась к его рту, сунула язык ему в рот. А потом застыла и взвизгнула: – Аййй.

Он засмеялся:

– Дай я ее сниму, пока не пырнул кого-нибудь! – Он приподнял бедра и стащил орхидею со шлевки, а потом снял и ремень.

Они обнимались долгими полосами жара и холода. Один раз, лежа навзничь, голым, под ней, он терся лицом о ее шею, сжимал ее качкие ягодицы, а потом открыл глаза: сквозь джунгли ее волос сочился свет. Она замерла на взлете. Он запрокинул голову.

За деревьями колыхались полосатые чудища.

Ниже по дорожке шли сияющие скорпионы.

Все больше деревьев заслоняли их свет, и еще больше деревьев, и еще.

Он посмотрел на нее и прежде тьмы различил отпечаток своей цепи по верху ее грудей. А затем двухлепестковым цветком, что поторопился раскрыться навстречу неверной недолговечной заре, они закрылись, хихикая, и хихиканье стало долгими, глубокими вздохами, едва она задвигалась снова. Когда она кончила, он накрыл их обоих углом одеяла.

– И ты знаешь, он пытался зажать мои деньги.

– Ммм. – Она примостилась к нему теснее.

– Мистер Ричардс. Сказал мадам Браун, что будет платить пять долларов в час. А выдал всего пятерку за полдня. Представляешь? – Он заворочался.

Он толкнул ее в ногу, и Ланья сказала:

– Господи боже, ты все равно весь твердый… – и цыкнула.

– Честно. Конечно, они меня покормили. Может, расплатится завтра.

Но она взяла его руку и сдвинула вдоль тела; снова перепутавшись, их пальцы сомкнулись на нем, и она заставила его дергать и предоставила ему дергать. Положила голову ему на бедро и принялась лизать и покусывать его костяшки, сморщенную плоть мошонки. Он дрочил, пока ее волосы у него на бедрах не погрузились совершенно в некий растительный ужас, а потом проворчал:

– Ладно…

Кулаком трижды заехал ей в лицо, прежде чем уступил ей себя. Она просунула руки ему под бедра, ногами обняла его ноги, а он задохнулся и отпустил ее волосы.

Под блистающим изнеможением тревога потеряла очертания. Один раз он вроде как бы проснулся, и ее спина прижималась к его животу. Он пролез ей под локоть, чтобы подержаться за ее грудь, – сосок под ладонью как кнопка. Она взяла его за палец тихо-тихо – на случай, сообразил он, если он спит.

И он уснул.

Спустя время возник серый свет. Лежа на спине, он смотрел, как в этом свете проступают листья. Внезапно сел – одним рывком на колени. И сказал:

– Я хочу быть поэтом. Я хочу быть великим, знаменитым, замечательным поэтом.

Он поглядел на подол тьмы под серыми потеками, и что-то екнуло в животе. Плечи затряслись; затошнило; а в голове застучало; и стучало; и стучало. Он открыл рот и сильно им подышал. Тряхнул головой, почувствовал, как затряслось все лицо, и втянул воздух в себя.

– Ух, – сказал он. Боль отступила, и получилось улыбнуться. – По-моему, даже не… делают таких великих поэтов, каким я хочу быть! – Это вырвалось лишь хриплым шепотом. В конце концов он голым поднялся на корточки и оглянулся на нее.

Он думал, она все проспала; а она опиралась головой на руку. Она за ним наблюдала!

Он прошептал:

– Спи.

Она натянула одеяло на плечо и опустила голову.

Он повернулся за рубахой, достал ручку. Открыл тетрадь там, где писал в баре. Скрестив ноги на краю одеяла, приготовился переписывать. В полурассвете голубела бумага. Он обдумывал первое слово, но отвлекали суперобложки, похвалы в печати, отклики читателей, от Ричардсов до Новиков… К реальности его вернул сучок под лодыжкой. Он снова потряс головой, сдвинул ногу, опять склонился над тетрадью, чтобы записать чистовик. Взгляд нырнул в колодец – обложки журнала «Тайм» («Поэт отказывается от Пулитцеровской премии»), лица зрителей перед сценой Майнор Лэтем[18], где он согласился провести редкие чтения. Он выволок себя на поверхность, пока яркость фантазий не стала болезненной. И рассмеялся, потому что так и не переписал ни слова. Еще посидел, от мыслей не в силах писать, забавляясь неподвластности себе самому, но скучая от этого самоочевидного урока.

Смех над собой не выключил фантазий.

Но и фантазии не выключили смеха над собой.

В светлеющем небе он поискал силуэты. Марево распухало, и скручивалось, и извивалось, и совсем не рассеивалось. Он снова лег подле нее, погладил ее под одеялом. Она повернулась к нему и спряталась ему в шею, когда он попытался ее поцеловать.

– Я, наверно, невкусная, – пробормотала она. – И я сплю…

Он лизнул ее в зубы. Когда вставил большой палец ей в пизду, она засмеялась сквозь поцелуй и смеялась, пока не перехватило дыхание от его члена и другого пальца. Коленями поверх ее коленей, он качал бедрами. Его влажная рука держала ее за плечо, сухая – за волосы.

Позже он снова проснулся, крепко ее обнимая; они перекатились и замотались в одеяло. Небо еще посветлело.

– Знаешь что? Не надо мне на эту, сука, работу, – сказал он. – Зачем мне тут работа?

– Шшш, – сказала она. – Шшшшшш, – и погладила его бритую щеку. – Ну шшшшшш.

Он закрыл глаза.

* * *

– Да, кто там? – жалобным тембром.

– Шкедт. Слушайте, если еще слишком рано, я потом приду…

Зазвенела цепочка.

– Нет-нет. Все нормально. – Дверь открыла миссис Ричардс в зеленом банном халате.

– А что, все спят? Я не понял, что так рано.

– Все нормально, – повторила миссис Ричардс. – Около восьми где-то. – И зевнула. – Хотите кофе?

– Да, спасибо. Можно я в ванную? – И шагнул мимо, не успела она завершить сонный кивок. – А вы знаете, что у вас в почтовом ящике письмо? Авиапочта.

– Я думала, ящики сломаны.

– Ваш цел. – Он остановился, уже взявшись за косяк двери в ванную. – И в нем письмо.

– Ох батюшки!

Уже намылившись и собравшись бриться, он распознал в ее голосе отчаяние.

* * *

Едва он сел, Джун в синих брюках и розовом свитере с вышитой маргариткой у ворота поставила на стол полные чашки кофе.

– Доброе утро.

– Разбудил?

– Я была у себя. Я тут раньше всех поднимаюсь. Чем занимался?

– Да ничем. С утра, перед тем как прийти, переписал стихотворение, которое вечером сочинил.

– Прочти мне?

– Нет.

Она как будто расстроилась.

– Я бы, наверно, тоже не захотела никому читать то, что написала.

Он прихлебывал, держа чашку обеими руками.

– Достаточно крепкий? – уточнила миссис Ричардс из кухонных дверей. – У меня тут банка растворимого.

– Нормально. – Черный кофе болтался в опустошенной сердцевине рта, теряя жар.

– А Бобби уже встал? – спросила миссис Ричардс уже из кухни.

– Я слышала, как он там ходит. А папа?

– Дай отцу поспать, солнышко. У него вчера был тяжелый день.

Джун спросила:

– Хочешь еще кофе?

Он потряс головой, и от этого горечь расползлась по ее желтым волосам, по цветам в латунных горшках, по пластмассовым ручкам шнура зеленых штор. Он улыбнулся и все проглотил.

* * *

Квартира 19-Б была открыта, заброшена и совершенно обыкновенна:

В кухне техника, на краю ванны коврик, постели не заправлены. И ни одной книги. Ну, зато здесь поселится мебель. Ножки мягкого кресла заревели в коридоре. Вот дурак, подумал он в отголосках. Надо было спросить, куда им всю эту мебель деть. Блядь!.. Наклонил кресло, чтобы пролезло в дверь.

Кресло ревело; матрас тахты шшшшшипел на боку. Шкедт прислонил его к цветастому дивану и пошел назад за гардеробом.

Раскрылись двери обоих лифтов. Из одного вышел ветер, из другого – мистер Ричардс.

– О, здрасте. Я подумал, надо заглянуть перед уходом. – Галстук его, суровый и индиго, нырял в камвольные лацканы. – А куда вы деваете этот хлам?

Шкедт пошаркал ногами по сандалии и по виниловой плитке.

– Я… ну, я в соседнюю квартиру перетаскиваю.

Мистер Ричардс прошел мимо, заглянул в 19-Б.

– Особой разницы нет. – Оглянулся. – Да?

Они вместе зашли в 19-А.

– Я думаю, к вечеру все вынесу, мистер Ричардс. – Тот не возразил, и Шкедта попустило. – Потом все помою, полы и остальное. Будет красиво. Ей понравится. Я хорошо сделаю.

Мистер Ричардс нахмурился на дохлые лампочки.

– Если хотите, могу все снести в подвал. – Он расслабился и потому предложил, зная, что предложение отклонят.

– Только если вы хотите. – Мистер Ричардс вздохнул и вошел. Туфли кордовской кожи заскрипели по битому стеклу. Он опустил взгляд. – Не вижу нужды. Тащить все это в подвал. Я даже не знаю, что у нас там в подвале. – Не шевельнув ногой, он оглядел оставшуюся мебель. – Ей понравится. Да. – Вынул руку из кармана. – Надели бы вы другую сандалию, юноша. Ногу изрежете к чертям.

– Да, сэр.

Мистер Ричардс отступил от куч мусора, покачал головой.

– Мистер Ричардс?..

– Знаете, я вот думаю… – Мистер Ричардс пощупал воротник на толстой шее; некогда он, пожалуй, был человек грузный. – Переезд пойдет нам на пользу? На пользу Мэри? Вы как думаете? Вы ей, знаете, понравились. Это хорошо. Я все гадал, кого Эдна к нам пришлет. У нее бывают чудны́е друзья. И насчет вас я гадал, пока не разглядел под грязью. Но вы вроде приятный пацан. Вы как считаете?

– У вас внизу диковатые соседи.

– Думаете, если переехать сюда – поможет?

Он хотел было упрекнуть: мол, вы думаете, что нет. Но пожал плечами.

– Вы как думаете? Скажите. Мне сказать можно. Мы все в таком положении, что надо себя заставлять говорить честно. Мне это нелегко, я не отрицаю. Но вы попытайтесь.

– Почему вы остались в городе?

– Вы полагаете, она уедет? Нет уж, мы живем здесь; она не сможет. – И тут застрявший в нем вздох болезненно вырвался наружу. Мистер Ричардс поднес руки к ремню. – Знаете, в этом доме мне почти мерещится, будто все ненастоящее. Или очень тонкая скорлупа.

Хотелось поморщиться. Но Шкедт воздержался. Честно, подумал он.

– Мэри живет в своем мире стряпни, уборки и детей. Я прихожу домой. И все какое-то… Не могу описать. Для мужчины дом… ну, он должен быть настоящим, прочным, тогда есть за что уцепиться. А у нас дома… я не знаю. Я прихожу из этого кошмарного мира в какую-то нигдешнюю страну, в которую сам не верю. А чем меньше я в нее верю, тем дальше она ускользает. Мэри всегда была женщиной странной; у нее не очень-то легкая жизнь. Она так старается быть… ну, культурной. Мы оба стараемся. Но все это… – Он кивнул на открытые балконные двери. Снаружи туман расползался туманными слоями. – У нее богатое воображение. О да, уж чего-чего, а этого не отнять. Это первое, что я в ней разглядел. Моя работа – она, ну, интересная. Но особо не требует, что называется, творчества. Во всяком случае, вам, наверно, так кажется. Но мы делаем дело. Однако мне нравится приходить домой к женщине, у которой водятся всякие идеи, она книжки читает и так далее. Но, – руки мистера Ричардса потирали бедра в поисках карманов, – внезапно понимаешь, что она превращает в свои идеи весь мир. Она теперь не выходит из дому; и кто ее упрекнет? А едва переступаешь порог – все, ты в ее царстве.

– Она держит очень славный дом, – вставил Шкедт.

– О, и мало того. Она и всех нас держит. Мы все говорим для нее, вы заметили? Все, кто к нам приходит. Она излучает такую… ну, нервозность. Начинаешь соображать, какой реплики она ждет; и подаешь эту реплику. Поначалу – чтобы ее не огорчать. Затем по привычке. Не согласны?

– Я не… ну, не особо.

– Вы согласны – или просто сами собой подстроились. Раньше ей нравились сплошные музыканты. И внезапно всякий, кто приходил в гости, оказывался музыкантом или вспоминал, что в старших классах в оркестре играл, и так далее. И все бы ничего, но потом она зазвала кого-то играть какую-то камерную музыку… – Он поднял голову и рассмеялся. – Смешно получилось. Играли чудовищно. Мы с Мэри хохотали потом неделями. – Он снова опустил подбородок. – Но на этом с музыкой она завязала. А теперь… ну, она читает этого человека, про которого вы говорили…

– Эрнста Новика? – О новой встрече с ним Шкедт решил не упоминать.

– Точно. А тут вы. Было время, она пыталась заинтересоваться инженерией. Я приводил домой кое-какую нашу молодежь. И их жен. Приводил тех, у которых водились идеи, – это она так говорила. Тоже недолго продлилось. – Он покачал головой. – Но она умудряется сделать так, чтобы все было, как ей охота. И это бы ладно, если бы я верил… верил, что все по-настоящему. Что если потрогать, все не посыплется, как яичная скорлупа, как штукатурка. Может, мне с Эдной поговорить? – Он улыбнулся; руки наконец отыскали карманы и в них утопли. – Может, дело во мне. – Он снова огляделся. – Надеюсь, переезд поможет.

– А миссис Ричардс счастлива?

– Недостаточно, на мой взгляд. У нас, знаете, был еще один… ну, это вас не касается. Не буду на вас вываливать. И так слишком разговорился.

– Это ничего.

– Лучше пойду. Надо в контору к десяти, потом на склад к полдвенадцатого.

– Эй, мистер Ричардс?

Тот обернулся в дверях.

– У вас письмо в почтовом ящике. Авиапочта.

– А! – кивнул мистер Ричардс. – Спасибо. – И удалился.

– …и, мистер Ричардс? – Ответа не последовало, и Шкедт вышел в коридор. Оба лифта закрыты.

Он сунул руку в карман и пощупал влажную мятую купюру. Тряхнул головой и поволок к двери комод. Проволок три фута и решил вытащить ящики.

Долго-долго он таскал мебель, а затем вышел на балкон. Над домом напротив завивался дым. Марево справа белело ярко, точно слоновая кость. Шкедт глянул вниз – в стекающемся мареве еле виднелась верхушка дерева.

Он перетащил оставшуюся крупную мебель; затем по два за раз перенес плетеные стулья. На последнем лежала тетрадь.

Он пощупал карман рубахи; может, сделать перерыв? Ручка заскользила под тканью. Он оглядел опустевшую комнату. В дверях ведро, швабра, коробка с мылом. Он поерзал зубами по зубам, взял тетрадь и сел.

Писал он медленно. То и дело вскидывал глаза на дверь и даже на окно. Восемь строк спустя убрал ручку в карман. И без того раздутую нижнюю костяшку левого среднего пальца этой ручкой натерло и расцарапало. Он зевнул, закрыл тетрадь и посидел, глядя, как потягивается и ежится туман. Потом швырнул тетрадь на пол, встал и унес свой стул в 19-Б.

Он орудовал куском картона вместо совка и все, что намел, отнес в соседнюю квартиру. Свалил мусор в ящик бюро, другого места не найдя. Возвратился в кухню и загрохотал ведром в раковине. Вода хлынула в цинк, закружила мыло; грохот стих до рокота, что глохнул и глохнул в пене.

* * *

– Сама не знаю, что на меня нашло!

– Ничего страшного, мэм. Ну правда…

– Прямо не знаю, что со мной такое. Вот, держите…

– Все нормально, миссис Ричардс.

– Прямо в холодильнике. – Она распахнула дверцу. – Видите. Я приготовила. Честное слово.

На тарелке лежали три сэндвича – все три с дыркой в уголке.

Он засмеялся:

– Слушайте, да я верю.

– Я приготовила. Потом подумала, что пошлю наверх Джун и Бобби. А потом подумала: ой, нет, обедать-то еще рано; и убрала в холодильник. А потом, – она наполовину прикрыла дверцу, – забыла. Съешьте сейчас.

– Спасибо. Все в порядке. Я просто хотел сказать, что всю мебель вынес и вымыл две дальние комнаты и дальнюю ванную.

– Возьмите. – Она опять открыла холодильник. – Давайте. Заходите, поешьте. Ой! – Дверца захлопнулась, чуть не выбив тарелку у него из рук. – Кофе! Вы же хотите кофе. Я воду поставлю. Заходите. Я через минутку.

Может, она спятила (подумал он, входя в гостиную), как и вообще все тут.

Он сел на Г-образный диван, поставил тарелку на кофейный столик и один за другим приподнял уголки хлебных ломтей: арахисовое масло с желе, «Спам» с горчицей и?.. Он ткнул пальцем, лизнул: печеночный паштет.

Этот сэндвич он съел первым.

– Прошу! – Она поставила ему чашку, села на другую половину «Г» и тоже хлебнула кофе.

– Очень вкусно, – промямлил он с набитым ртом, демонстративно тряхнув сэндвичем.

Она еще отпила. А потом сказала:

– Знаете, чего я хочу?

– Ммм?

Она перевела взгляд на тетрадь на диване и кивнула:

– Я хочу, чтоб вы прочли мне свое стихотворение.

Он проглотил кусок.

– Не, мне надо наверх, домыть полы. И в кухне прибраться. Можете собирать вещи, я вечером уже кое-что перенесу.

– Завтра! – вскричала она. – Ой, давайте завтра! Вы и так трудитесь не покладая рук. Прочтите мне стихотворение. И кроме того, у нас еще ничегошеньки не готово.

Он улыбнулся и возмечтал об убийстве.

И здесь, подумал он, это бы настолько проще сошло с рук…

– Вряд ли вам понравится.

Сложив руки на коленях, она подалась к нему:

– Ну пожалуйста.

Он перетащил тетрадь на колени (как будто прикрыться пытаюсь, подумал он. Убил бы).

– Ладно. – Что-то пощекотало испод бедра. Пот затек под цепочные путы. – Я прочту… – Он открыл тетрадь, откашлялся. – Это. – Вдохнул и посмотрел на бумагу. Очень жарко. Цепи натянулись поперек спины: он сутулился. Когда открыл рот, какой-то миг был уверен, что звука не раздастся.

Но стал читать.

В тишину комнаты ронял слово за словом.

Смысл отшелушивался от голоса, расщеплялся.

Звуки, из которых он складывал интонацию, киксовали. Ротовой механике недоставало ловкости – она не успевала за тем, что знал его глаз. Он читал слово за словом, с ужасной ясностью понимая, как должно было упасть предыдущее.

Разок кашлянул.

На одной фразе отпустило, полегчало. Затем, голосом закрыв запятую, лихорадочно подумал: зачем я выбрал это?! Надо было выбрать любое, только не это!

Он сипло прошептал последнюю строку и прижал руку к животу, давя крошечную боль. Еще несколько раз вдохнул поглубже и выпрямился. Рубаха на спине промокла насквозь.

– Какая прелесть.

Захотелось – и он не стал – смеяться.

– «…Потерян у тебя в глазу…» – переврала она цитату. Нет, перефразировала.

В животе опять сжалось.

– Да, мне очень понравилось.

Тут он дугой свел пальцы и сказал:

– Спасибо.

– Вам спасибо. Мне кажется…

Я так устал, что мне не до убийства, подумал он.

– …кажется, будто вы подарили мне частичку себя, великую драгоценность.

– Эмх. – Он неопределенно кивнул. Напряжение наконец вытолкнуло наружу смех. – Вам нравится просто потому, что вы меня знаете. – И с этим смехом отчасти вытекла усталость.

– Безусловно, – кивнула она. – Я в поэзии смыслю не больше Артура. Честно. Но я рада, что вы прочли. Доверия ради.

– А. – То, что в нем произошло, было еще страшнее возможности убийства. – О как? – Холодный металлический провод что-то прошивал крошечными стежками. – Я пойду домывать. – И он сдвинулся по дивану, готовясь подняться.

– Я очень рада, что вы прочли мне это стихотворение.

Поднялся.

– Ага. Запросто. Я рад, что… вам понравилось, – и кинулся к двери. Она закрылась за ним громко – вот чересчур. В коридоре, горя лицом, он подумал: она хотела еще что-то мне сказать! Что еще она хотела?.. Он побежал к лифту.

* * *

В 19-А он снова наполнил ведро, сбросил сандалию и похлюпал шваброй в мыле. Пена, косички швабры и вода возвратили его на всевозможные пляжи. Он сердито тер шваброй, вспоминая волны.

Вода плескала на ноги. А когда наливал, была теплая. Каждый мазок смачивал плинтус все дальше.

Они меня кидают, подумал он и выкрутил швабру. Под распадающейся пеной чернела вода. Надо им сказать, думал он, что я это знаю. Хотя бы спросить, почему они не платят, сколько обещали. Обещали-то они, конечно, не мне. И мне даже деньги не нужны… Это рассердило его еще больше.

Переходя из комнаты в комнату, он залил водой еще несколько воображаемых пляжей.

У меня нет имени, думал он. С перепутанных косичек накатывали все новые и новые приливы. Эти штуки, которые я пишу, – они ничего не описывают. Это сложносоставные имена. Хоть бы она не поверила тому, что они говорят. Хоть бы она поверила только, что их говорил я. Где-то (в Японии? Да, точно…) я шел по пристани, и за спиной у меня были пришвартованы лодочки, и черные скалы уступили место песку. И все, даже песок, скользивший назад под ногами, было словно вдали, за много миль, как всегда бывало, когда я уставал, когда я был совсем шкетом. С борта меня окликнул кто-то из парней. Как он меня окликнул? И как это я смог ответить?

Глаза жгло; он пошмыгал носом – пахнет моющим средством?

Или это дым сгустился? Он отер лицо манжетой.

В коридоре засмеялись люди; шаги. Закрылась дверь.

Набежали мурашки. Следующий удар сердца выбил из него дыхание; он задышал. Секунд десять спустя заметил, как крепко сжимает черенок швабры. Отложил ее на пол, подошел к открытой двери и посмотрел в… пустой коридор. Смотрел не меньше минуты.

Затем поднял швабру и опять взялся за работу.

Они меня кидают! – подумал он: хотел повторить уже знакомое. Интонация не та. От подуманных слов закололо кожу по всему телу.

Еще воды.

Руки, снова и снова погружаясь в воду, стали прозрачными – растворилась вся желтизна ороговелостей, плоть бела и неровна вокруг осколков ногтей и распухших костяшек. Проказа, ага. С неким, что ли, облегчением он вспомнил, как Ланья сосала его средний палец. Занятно, какие штуки ей нравятся. Особенно – какие штуки ей нравятся в нем. Ее отсутствие озадачивало.

Плеща мыльной водой на вспомненные пески, он постарался наглючить себе ее лицо. Оно растворилось в воде. Он оттер балконный подоконник и задом пошел в комнату, вправо-влево маша косичками швабры.

Потребовать у них жалованье? Да! Видения подарков для Ланьи. Но ему не попадалось ни одного открытого магазина; ни одного! Они говорят о жалованье, размышлял он, а я – о почасовой оплате, просто чтоб я и дальше вкалывал?

Но мы вообще не говорили!

Пустая комната рта – гораздо больше комнаты. Он мыл пол и шатался, по щиколотки в языке, коленями стукаясь о зубы, и головой задевал влажные складки нёба, и хватался за нёбный язычок, чтобы не упасть. Опять нашлепал на пол воды – в глазах жжет – и локтем отер лицо; щеку пробороздила цепь. Энергии копались в механике его тела, ища, где бы учинить перемены. Ритм и мыльная слякоть выплескивали волны речи из мозга.

– Я живу во рту… – снова и снова бормотал он; заметил, едва умолк. Умолкнув, стал сильнее тереть водоворотный пол.

– А ты?..

Он захлопал глазами на Джун в дверях.

– …не принес?..

Он вопросительно хрюкнул.

– Ты говорил, что принесешь мне… фотографию… – Ее кулачок привычно ткнулся в подбородок.

– Чего? А я так понял, ты не…

Глаза ее забились в глазницах, банальные и одичалые. Потом она кинулась за дверь.

– Эй, слушай, извини! Мне показалось, тебе не… – думал было побежать за ней, цыкнул, потряс головой, не побежал и вздохнул.

В кухне он слил грязную воду из ведра, заменил чистой и постарался осушить наводнение.

Работал он методично. То и дело в омерзении фыркал или качал головой. В конце концов взялся подтирать собственные следы. Тщетно: только больше наследишь.

Балансируя на одной ноге в дверях, он нащупывал сандалию. Кожаная ткань и влажная плоть; с тем же успехом сандалию можно и выкинуть. Но ремешок скользнул в пряжку. Он подобрал тетрадь и защелкал сандалией к лифту.

Спустя полминуты дверь лифта открылась (из соседней, куда не хотелось смотреть, зашелестел ветер); он вошел. Мысль, когда он припомнил ее позднее, так и не обнаружила своих корней:

Он не нажал семнадцать.

Под отпадающим пальцем в падающей кабине горело «16».

15

Джеймс А. Миченер (Мичнер, 1907–1997) – американский писатель, автор многочисленных беллетристических семейных хроник.

16

Для коктейля «Текила санрайз» нужны текила, гренадин и апельсиновый сок.

17

Цитата из поэмы английского поэта Александра Поупа (1688–1744) «Опыт о критике» (An Essay on Criticism, 1711).

18

Театр Майнор Лэтем (Minor Latham Playhouse) – офф-бродвейская театральная площадка факультета театральных искусств женского колледжа Барнард в Нью-Йорке, связанного с Колумбийским университетом.

Дальгрен

Подняться наверх