Читать книгу Пётр и Павел. 1957 год - Сергей Десницкий - Страница 17

Часть Первая
Павел
16

Оглавление

Алексей Иванович не спал: лежал на спине с открытыми глазами, смотрел в потолок, по которому зыбко скользили призрачные предрассветные тени, и, прислушиваясь к ровному, покойному дыханию Галины, лежащей рядом, размышлял…

Он никак не мог взять в толк, что притянуло его так порывисто и внезапно к этой малознакомой и в сущности чужой ему женщине?

После той памятной ночи в госпитале, когда впервые за три долгих военных года гвардии капитан Алексей Богомолов испытал радость жаркой женской любви, он и думать забыл о том, что такая любовь всё ещё существует на свете и может одарить его не меньшим счастьем, чем в молодые годы. И хранил в сердце своём тёплые радостные воспоминания и благодарность спасительнице своей, и в прямом, и в переносном смысле, военврачу второго ранга Наталье Большаковой.

Правда, он и тогда был уже не мальчик, но сейчас… Как-никак, а шестьдесят четыре в позапрошлом месяце стукнуло!.. Да-а, герой!.. Недаром говорится: "Седина в бороду, бес в ребро". И смех и грех!..

А если серьёзно?.. Как дальше-то быть?..

Разойтись в разные стороны, словно и не знали они друг друга вовсе? Дальние Ключи это тебе не столица, тут потеряться в человеческом муравейнике никак не полупится. Хочешь – не хочешь, а придётся иной раз по несколько раз на дню встречаться… И что же? Делать вид, что ничего между ними не произошло, а если что и было, то так… по нелепой случайности? Нет, шалишь!.. Не привык Богомолов, словно нашкодивший кот, прятаться в кустах. Не в его это правилах было.

Но что же делать?..

Стоит только поддаться минутному порыву страсти, и после отрезвления останется на дне души мутный осадок, и долго ещё не можешь освободиться от горького чувства вины и сознания непоправимой ошибки.

Ясно было одно – Галину он не любит.

Какая там любовь, если за все двенадцать лет, что прожил он в этих краях, он не то что ни разу не подумал о ней, но даже и не взглянул-то в её сторону. Все эти годы была она для него просто односельчанкой, не более того. Так что же?.. Выходит, одна только похоть потянула его к Галине?.. С этим он тем более примириться никак не хотел. Не мог.

И пытался оправдать собственное безрассудство одиночеством, потребностью в женской заботе, тоской и ещё многими другими разными обстоятельствами, хотя прекрасно понимал, все эти оправдания гроша ломанного не стоят.

Да-а, наблудил ты, Алексей Иванович… Ох, наблудил!

Он вспомнил, что так и не прочитал письма, принесённого Галиной накануне. Осторожно, чтобы не разбудить её, выбрался из-под одеяла и подошёл к столу. Почерк на конверте был ему совсем незнаком. Интересно, кто это? Он достал из конверта листок в клеточку, вырванный из школьной тетради.

" Дядя Лёша, здравствуй!..

Не удивляйся, пишет тебе твой племянник Павел, которого вы, наверное, уже похоронить успели. Но я, как видишь, выжил и на днях выхожу на свободу. Рассказывать тебе обо всех моих злоключениях не стану, ибо на это не хватит мне ни бумаги, ни времени. Как-нибудь при встрече. Отец Серафим дал мне твой адрес и даже советует приехать к тебе и пожить какое-то время. Но прежде мне необходимо съездить в Москву, чтобы оформить пенсию и жильё. Как только всё улажу, дам тебе знать и, если ты не против, действительно приеду в Дальние Ключи.

Дядя Лёша, если ты что-нибудь знаешь о судьбе Зинаиды, напиши мне в Москву: Центральный телеграф, до востребования.

Твой племяш Павел Троицкий.

Матери пока не говори, что я объявился. Впрочем, она, наверное, и знать обо мне ничего не захочет".

И всё. На одной тетрадной страничке треть жизни Павла Троицкого уместилась. Девятнадцать лет о человеке не было ни слуху ни духу, и вот хватило всего нескольких слов, чтобы он вновь возник из небытия.

Алексей оставил письмо на столе и, зябко поёживаясь, опять забрался под одеяло. Галина вздохнула во сне, повернулась на правый бок и вдруг открыла глаза:

– Который теперь час?

– Седьмой, думаю.

– Почему не спишь?

Алексей взглянул на неё, увидел сиявшие в полутьме глаза и тоже вздохнул:

– Я про письмо вспомнил, что ты давеча принесла, и вот… решил прочитать. Племянник мой объявился.

Она сладко потянулась и прижалась щекой к его плечу:

– Алёша, мне было очень хорошо с тобой.

Заныло раненое богомоловское сердце. Ни одна женщина на свете, кроме покойной матушки и погибшей жены, не называла его так ласково и просто: "Алёша…" Даже Наталья Большакова, подарившая ему вторую жизнь, за всё время их молниеносного фронтового романа обращалась к нему не иначе, как: "Богомолов". Может, считала, что в этом кроется особый шик, а может, просто стеснялась проявления неуместных на войне сантиментов?.. Кто знает? Но факт остаётся фактом – Алексей всегда был для неё только Богомоловым. И баста!.. Для прочего же народонаселения Дальних Ключей он во все поры был Алексеем Ивановичем. И вот, спустя столько лет, эта милая, одинокая, такая же неустроенная, как и он, женщина назвала, его забытым именем – "Алёшей". Опять к горлу подкатил комок, и Алексей Иванович то ли простонал, то ли промычал что-то в ответ. И только…

Да и что он мог ей сказать? Что не любит, но жалеет? Что благодарен ей за эту нечаянную ласку? Что хотел бы, но не может ответить ей тем же?

Галина приподнялась на локте, заглянула ему в глаза и неожиданно рассмеялась:

– Алексей Иванович!.. Да у тебя никак глаза на мокром месте?.. С чего это, милый?.. – и, не дождавшись ответа, стала целовать его лоб, щёки, губы. – Не волнуйся, голубчик ты мой… Не переживай так, родненький… И не думай ты ни о чём и ничего не загадывай наперёд…

– Да я и не загадываю, – буркнул Богомолов. Ему очень хотелось, чтобы разговор этот поскорее прекратился. Что толку в ступе воду толочь и оправдываться, когда наверняка знаешь, не поверят тебе.

– Знаю, не любишь ты меня, – продолжала Галина.

– Ну почему же?.. – ему бы помолчать, но дурацкая привычка постараться не обидеть, даже путём лукавства, всё же давала знать о себе.

Но она будто не слышала его:

– И что с того?.. Ты в мою сторону ни разу не поглядел. Это я, ненормальная, исподтишка за тобой всё подсматривала. И на что надеялась, дура?.. Да и не гоже бабе мужика силком за собой тащить…

– О чём ты говорищь?!.. – Алексей Иванович пробовал уныло сопротивляться.

– Помолчи. Тебя ко мне случай толкнул… Настроение такое было, что ласки мужику захотелось… Тепла… И мне с тобой очень хорошо было. Правда-правда… Я, поверь, ни о чём не жалею. Честное слово!.. Поцелуй меня… – и сама потянулась к нему.

Богомолов не успел ответить: кто-то осторожно постучал в окно. Даже не постучал, а тихонько поскрёб ногтем по стеклу.

Алексей Иванович вздрогнул и жутко смутился. Не ждал он гостей, а в этот предрассветный час они и вовсе были некстати. Не то чтобы он боялся сплетен и разговоров, но очень уж не хотелось выставлять напоказ свою мужицкую слабость, не хотелось из-за неё порочить доброе имя Галины.

Зябко поёживаясь, он выбрался из-под тёплого одеяла и, быстро переступая босыми ногами по заледеневшему за ночь полу, подбежал к окну.

Однако сквозь запотевшие стёкла в слабом свете раннего утра ничего не смог разглядеть. К тому же густой туман наползал со стороны реки, и в его молочной пелене слабо проступали лишь призрачные очертания кустов и деревьев.

Алексей вышел на крыльцо:

– Кто здесь?..

– Тихо!.. Не шуми, – раздался совсем рядом знакомый голос, и из тумана показалось фантастическое видение…

Господи!.. Боже мой!.. Неужели… Иван?

– Ты чего перепугался так?.. Это я… Я… Здравствуй, Алёшка.

Алексей оторопел. Уж кого-кого, а этого человека он никак не ожидал увидеть на пороге своей избы.

– Что, не ждал?..

– Не ждал, – честно признался Алексей.

– Вижу, – чуть заметно усмехнулся Иван. – В избу не впустишь?

Алексей был в отчаянии!

Отказать Ивану он не мог. Впустить в дом, тем более. Да и как его теперь называть? По-старому Иваном или по-новому Владимиром, как прочитал он в милицейском протоколе?

– Что-то неласков ты, Алексей, сегодня – усмехнулся Владимир-Иван. – Или решил заморозить меня? Но я-то в сапогах, а ты босиком… Гляди, ноги совсем застудишь.

– Я… да… Я сейчас… Ты только погоди здесь на крыльце маленько… Я мигом, – лепетал Алексей, переминаясь с ноги на ногу и совершенно не представляя, как выпутываться из этого щекотливого положения.

– Ты что, не один в дому? – догадался нечаянный гость.

– В том-то и дело! – обрадовался Богомолов. – Извини, друг.

– Да никак у тебя дама ночует?! – засмеялся тот. – Молоток, Алёшка!. Вижу, времени ты без меня даром не терял?.. Одобряю… – и тут же предложил. – Познакомь.

– И рад бы, но… сам понимаешь… время раннее, мы… если честно… спали ещё, – безпомощно лепетал совершенно сбитый с толку Алексей.

– Ничего, я пока в сенцах погодить могу… Да ты не смущайся, чудак-человек!.. Дело житейское… Или там кто-то из тех, кого я видеть не должен?

– Ладно, заходи, – махнул рукой Богомолов и первым шагнул в избу.

Пока мужчины разговаривали на крыльце, Галина успела встать, одеться и теперь, стоя перед зеркалом, расчёсывала густые длинные волосы.

Переступив порог горницы, Иван прежде всего перекрестился на висевшие в красном углу иконы и только после этого поздоровался.

– Доброго вам утра, гражданочка. Прошу простить за причинённое безпокойство.

– С добрым утром, – просто ответила Галина, даже не обернувшись. К удивлению Алексея, который готов был сквозь землю провалиться от съедавшего его смущения, она, казалось, не испытывала никаких неудобств.

– Что же ты, хозяин?.. – Иван тоже был абсолютно спокоен. – Познакомь нас, а то как-то неловко получается.

– Да, да, конечно, – спохватился хозяин. – Вот…Это Галина Ивановна… значит. А это… – и тут осёкся: не знал, каким именем представлять раннего гостя.

– Да ты не тушуйся. Дело житейское, – рассмеялся тот. – Не забыл ещё, как меня зовут?..

– Помню!.. – в Алексее Ивановиче неожиданно остро заговорила обида, и, разозлившись то ли на пришлеца, то ли на самого себя, он тихо, но отчётливо произнёс: – Только подскажи, как тебя теперь величать? По паспорту, как в милиции тебя называют, или по-приятельски, как прежде между нами заведено было?.. А не то, неровён час… Я ведь и ошибиться могу.

В горнице стало как-то неуютно тихо. Галина, не очень понимая, что имел в виду Алексей Иванович, замерла с расчёской в руках, недоумённо поглядела на него. А тот смотрел на Ивана, не отрываясь. Ждал.

– Ишь ты!.. И в Дальние Ключи добрались?.. – затянувшееся молчание первым нарушил гость. – Что ж, этого след было ожидать. Любопытство у них чрезмерное, уши агромадные, а руки… Такие длинные, такие загребущие!.. – и сокрушённо покачав головой, спросил: – Стало быть, и тебя они замели?

Алексей кивнул.

– Прости, Алёшка… Видит Бог, не хотел я, чтобы ты из-за меня пострадал, потому и назвался Иваном, потому и ушёл от тебя… След замести хотел, ан… не вышло… Обложили они меня со всех сторон… Как на волчьей охоте красными флажками обложили, не уйти… Не держи зла, – и, обернувшись к Галине, попросил: – И вы простите меня, Галина Ивановна… Некстати разбудил я вас, не вовремя пришёл, не думал, что Алексей не один ночует, вот и… Не сердитесь… А звать меня по паспорту Владимиром, это точно… Однако отец Серафим крестил меня Иваном. На день моих крестин в аккурат выпал Иоанн Богослов, так что, Алексей, ни в том, ни в другом случае обмана никакого нет…

Алексею Ивановичу вдруг стало невыносим стыдно за то, что обиделся, а потом и разозлился на Владимира… Впрочем, какого Владимира?!.. Ивана!.. Конечно, Ивана… Потому как святое имя, данное человеку при крещении, куда важнее имени светского, которое не Богом, а людьми даётся.

– Это ты меня прости, Ваня, – сказал и протянул руку. – Не знаю, что нашло на меня. Не сердись.

Иван пожал протянутую руку и улыбнулся:

– Эдак мы с тобой до вечера будем друг у друга прощения просить. Забудем, ладно?..

– Договорились, – согласился Алексей Иванович.

– Одного понять не могу: кто чекистам дорогу в Дальние Ключи показал?

– Есть тут у нас один пакостник… Вернее был…

– Не тот ли, кого нам с тобой давеча выпороть пришлось?

– Он самый.

– Да-а!.. Таких шкодников, как ваш Никита Сергеевич, одной поркой не охолонишь.

Через полчаса мужчины, позавтракав, пили чай. Галина, сославшись на необходимость перед работой забежать домой, ушла, отчего Алексей испытал радостное облегчение.

И тут за самоваром Иван наконец-то поведал ему невесёлую историю своей жизни.


Родителей своих он почти не помнил. Ему не исполнилось и шести лет, когда в дом его отца, купца первой гильдии, торговавшего мануфактурой в Орле и Туле, вломились вооружённые люди в кожаных куртках с красными звёздами на фуражках. Первым делом они вывалили на пол содержимое всех сундуков, шкафов и комодов. Судя по всему, что-то искали, а нашли или нет, неведомо. Мальчишка запомнил, как грязными сапогами они безжалостно топтали белоснежное бельё, оставляя на нём жирные чёрные следы. Кожаные люди перерыли весь дом и, захватив с собой отца, ушли так же внезапно, как и появились. Больше отца никто из домашних не видел. Так и сгинул он, как говорили, в подвалах "чрезвычайки". Примерно через полгода после этого налёта скончалась от тифа его мать, поэтому детская память сохранила о родителях лишь смутные обрывки воспоминаний.

Младших сестёр-двойняшек Танюшку и Любашку забрала к себе нянька Марина, которая в девчонках души не чаяла, а его как старшего, а стало быть, более готового к суровым жизненным передрягам, отдали в сиротский дом. Правда, в то время этот приют назывался уже коммуной и носил гордое имя "Второго Интернационала". Почему второго, а не первого, никто не знал, и что означало грозное слово "Интернационал", младшие воспитанники даже не подозревали.

Документы сироты то ли затерялись по дороге, то ли их попросту забыли на него выписать, но так или иначе, а в колонии его вторично "окрестили", и стал новоиспечённый коммунар шестого отряда Безродным Владимиром Александровичем.

Жизнь во "Втором Интернационале" была устроена на военный манер. Всех коммунаров разбили на отряды, выдали серую форму, более походившую на арестантскую робу, даже в столовую ходили они строем и хором пели революционные песни:

"Вихри враждебные веют над нами,

Мрачные силы нас злобно гнетут!"


По ночам Володька горько плакал, уткнувшись в жёсткую волосяную подушку и лишь под утро, забывшись коротким тревожным сном, видел в полубреду, как эти вихри враждебно клубились по углам спальни, злобно взвизгивали и хохотали над маленьким человечком, несчастнее которого не было на всём белом свете.

Но свет этот всё-таки не без добрых людей. И во "Втором Интернационале" нашлась добрая душа, пожалевшая горемыку-сироту.

В первом отряде из всех воспитанников выделялся Антон Сизов – высокий вихрастый парень с чёрными, как смоль, глазами. Он держал в страхе не только младших обитателей колонии, но даже начальство заметно его побаивалось и предпочитало с "Сизым", такая была у того кликуха, не связываться. По какой причине неизвестно, но Антон вдруг проникся необыкновенной симпатией к белоголовому пареньку из шестого отряда и сделал Безродного своим ординарцем. Тот служил ему беззаветно: стремглав кидался выполнять любое его поручение, не брезговал даже самой грязной работой, за что за обедом получал ещё одну кружку компота, а в праздники – лишнюю конфету или печенье. Плакать по ночам Владимир перестал и, хотя не знал ни одной молитвы, втайне, шёпотом призывал на помощь своему благодетелю всех ангелов небесных.

Так, благоденствуя под надёжной охраной Антона, он пережил в коммуне суровую голодную зиму двадцатого года. А весной, когда потянуло с юга влажным теплом и длинные острые сосульки стали ронять в рыхлый грязный снег крупные прозрачные капли, Сизый вызвал своего ординарца на откровенный разговор и предложил из "Второго Интернационала" бежать. Тот, не задумываясь, согласился.

Три недели они тайком ото всех сушили сухари, а в начале апреля поздней безлунной ночью, когда снег сошёл и установилась относительно сухая дорога, бежали из колонии. За ними, как водится, была устроена погоня, но недаром Антона уважало начальство. Он придумал и осуществил очень простой, но довольно хитроумый план. Вместо того, чтобы постараться в первую же ночь как можно дальше убежать от погони, беглецы целую неделю сидели в двух шагах от ворот коммуны. Убежищем им служила старая заброшенная лачуга полевого сторожа. Вот для чего сушили они сухари и три недели обходились без хлеба.

Когда страсти, вызванные их побегом из колонии, улеглись, отважная двоица выбралась из своего убежища и устремилась к своей самой заветной цели – в Москву!

Добирались они в столицу преимущественно на крышах товарняков и, хотя путешествие это длилось больше месяца и сопряжено было со многими опасностями и приключениями, но в конце мая беглецы ступили, наконец-то, на брусчатку Каланчёвской площади, у трёх вокзалов.

Радости их не было предела.

Однако долго радоваться не пришлось, так как нужно было заботиться о хлебе насущном, и Антон взялся за дело.

Из таких же, как и они, безпризорников он в две недели сколотил крепкую шайку. Их было шестеро, и назывались они "форточники". Шныряя по улицам, они искали окно на первом этаже с открытой форточкой. Москвичи, несмотря на свой столичный гонор, довольно безпечны и частенько уходят из дому, не заботясь о безопасности своих жилищ. Так вот, найдя такое окно и убедившись, что в квартире никого нет, шайка Сизого приступала к "работе". Трое тут же становились на "атасе", двое подсаживали Володьку, а он, как самый маленький, пролезал в открытую форточку и либо открывал Антону входную дверь изнутри, либо через окно передавал своим товарищам всё самое ценное, что находил в доме незадачливых хозяев.

"Работа" эта приносила им довольно приличный доход. В роскоши они, конечно, не купались, но жили безбедно. Во всяком случае, не думая о куске хлеба с маслом. И такая безоблачная жизнь продолжалась почти всё лето.

Однако, сколько верёвочке ни виться, а кончик у неё всегда есть.

Однажды в конце августа Владимира по обыкновению затолкали через форточку в очередную квартиру, а там его приняли в свои объятья весёлые ребята из МУРа. Они давно охотились за шайкой Сизого и устроили в доме процветающего дантиста засаду.

Старших во главе с Антоном судили и отправили на четыре года в исправительно-трудовую колонию, а самого младшего, поскольку тому только-только исполнилось семь лет, и он никак не подпадал под уголовный кодекс, повезли в очередную сиротскую коммуну, кажется, имени Розы Люксембург.

Безродный перезимовал у этой загадочной Люксембургской Розы, а весной, используя свой "форточный опыт", убежал от неё и вернулся в Москву. Прежние связи среди преступных малолеток у него сохранились, и очень скоро он прибился к новой шайке под водительсвом Хмыря-беззубого. У коренастого, совершенно рыжего Хмыря на самом деле были во рту всего два передних зуба, остальные ему выбили в какой-то жуткой драке. Он гнусавил, шепелявил и вообще выглядел весьма непрезентабельно. Но в данном случае внешность главаря не имела для Володьки никакого значения, так как "голод не тётка" и "хочешь жить – умей вертеться"! Эти две азбучные истины Хмырь накрепко вбил в светловолосую голову нового члена шайки. Затем научил его гнусавить и велел отрастить ногти на правой руке.

Банда Хмыря занималась тем, что нападала на одиноких хорошеньких дамочек. Выставив напоказ длинные грязные ногти и гнусавя, что есть силы, одетые в жалкие лохмотья пацаны свирепо угрожали: "Отдавай сумочку, стерва, а не то сифилисом заражу!" Дамочки, как правило, страшно пугались и, отшвырнув сумочку от себя подальше, с криками: "Милиция!.. На помощь!.. Милиция!.." – пускались наутёк.

Эта "работа", конечно, была грязнее "форточной" и не приносила прежней азартной радости, но почти целый год Владимир верой и правдой служил Хмырю, и, без сомнения, опять попался бы в руки милиции, и вновь отправился бы в очередную коммуну, если бы не встретился на его жизненном пути совершенно необыкновенный человек Леопольд Карлович Вайс.

Этот стройный поджарый человек с гривой седых волос, покрывавших его нордический череп, очень гордился своей родословной. Он утверждал, что является прямым потомком обрусевших немцев из Лотарингии, попавших в Россию ещё в допетровские времена. Вот только в отличие от своих славных предков, гражданин Вайс занимался не вполне законным промыслом и был известен в милиции и воровских кругах под кличками "Немец" и "Немой". Попросту говоря, Леопольд Карловичем был вором-карманником высшей квалификации. Как сочеталось его старинное дворянское звание со столь низким промыслом, он сам объяснить даже не пытался, но профессию свою очень любил и гордился славой непревзойдённого специалиста среди ведущих карманников страны.

Однако в то время, когда повстречался ему белоголовый отчаянный паренёк с небесно-голубыми глазами, гражданин Вайс отошёл от дел – проклятая глаукома заставила его отказаться от практической работы, и занимался он теперь лишь тем, что за умеренную плату давал уроки мастерства зелёной, неопытной молодёжи, ещё только начинающей свой путь в воровском деле.

Леопольд Карлович очень привязался к Володьке. Стал звать его на немецкий манер "Вольдемар", поселил в своей восьмиметровой комнатушке в коммуналке на Сретенке, а главное, передал начинающему коллеге главный секрет ремесла.

В пору расцвета своей карьеры Вайс "работал" под маской глухонемого. Выбрав "объект", а это был, как правило, человек из разряда состоятельных, солидных мужчин, Леопольд Карлович подходил к жертве и, протягивая записочку с заранее написанным адресом, просил указать ему дорогу. При этом очень натурально мычал и жестикулировал, изображая глухонемого. Импозантная внешность, тонкий аромат французского одеколона и холёные руки, за которыми Леопольд Карлович тщательно следил, внушали его собеседнику безграничное доверие, и тот начинал охотно втолковывать несчастному калеке, как пройти или проехать по указанному на листке адресу. Красавец немой, естественно, не сразу понимал, что ему говорили, отчего объяснение затягивалось, через минуту-другую оба переходили на язык жестов, в воздухе начинали безпорядочно мелькать руки, слышались одни междометия, но, наконец, всё разъяснялось, и довольные друг другом собеседники расходились каждый в свою сторону. При этом "немой" уносил с собой не только приятные воспоминания о трогательной встрече с милым доверчивым человеком, но также портмоне, карманные часы, а случалось, даже обручальное кольцо или массивный золотой перстень с пухлой руки наивного буржуя.

Чтобы овладеть таким фантастическим мастерством, конечно, требовалось время, а главное – талант, который у юного Вольдемара, несомненно, был. Азбуку жестов он освоил необыкновенно быстро. Мычать, еле выговаривая обрывки слов, труда для него не составило, потому что актерскими способностями Володька тоже обладал, и даже в избытке. Хуже обстояло дело с руками. Парнишке никак не удавалось молниеносно извлечь из кармана своего учителя увесистый кошелёк. Тот в самый неподходящий момент либо выскальзывал из слабых мальчишеских пальцев, либо предательски застревал где-то в глубине кармана и никак не хотел вылезать наружу.

Но недаром говорится: 'Терпение и труд всё перетрут!" Вольдемарушка грыз гранит воровской науки до седьмого пота, без каникул и выходных, и такое усердие дало знать о себе. Примерно через полтора года после начала обучения профессор решил вывести ученика "в люди". Местом для практических занятий он выбрал площадь у трёх вокзалов. Тут кишмя кишел человеческий муравейник, в котором легко было затеряться при случае и где чаще, чем в других местах, попадались ошалевшие приезжие, оглушённые столичным шумом и суетой.

Правда, первый опыт чуть было не закончился плачевно. Заметив на своей законной территории новое лицо, старые карманники поначалу решили проучить его как следует, но, увидев, под чьим прикрытием "работает" белоголовый паренёк, тут же ретировались. В результате новичок так ловко обработал упитанного нэпмана, что тот не заметил, как лишился серебряных часов на массивной, опять же серебряной, цепочке и кошелька, в котором денег было немного, но в данном случае учителя волновала не прибыль, а практический результат, а он превзошёл все его ожидания.

Через две недели Володька начал "трудиться" уже самостоятельно и сразу же снискал среди заслуженных ветеранов воровского цеха уважение за сметливость и удивительную для столь юного возраста расторопность.

Учитель счёл свою миссию в этой жизни выполненной – он воспитал достойного ученика, который в будущем обещал затмить славу своего учителя. Вайс совсем отошёл от дел, даже перестал давать уроки будущим обитателям советских тюрем и лагерей и лишь тихо радовался успехам своего любимого Вольдемара. Тот оказался благодарным человеком и всецело принял на себя заботы о престарелом учителе. Так, душа в душу, они прожили вместе несколько лет, пока проклятая глаукома опять не дала знать о себе. Только на сей раз страшным, безжалостным образом. К тому времени Леопольд Карлович почти совершенно ослеп, вследствие чего безславно погиб под колёсами авто, когда один, без Володькиной помощи, пытался перейти шумную Сретенку.

Похоронив любимого профессора на Немецком кладбище и справив по нему типично русские поминки, Владимир зажил самостоятельно. Будущность рисовалась ему безоблачной, в голубых тонах, но тут в привычное течение его жизни опять вмешался случай, а может быть, Божий промысел, кто знает, – и судьба его в очередной раз совершила крутой поворот.

Пасху тысяча девятьсот тридцатого года он решил встретить в маленьком храме возле Петровского монастыря. Раз в год, а именно в ночь Светлого Христова Воскресения, Володя обязательно ходил в церковь, и хотя не исповедовался и не причащался, но стоял всю службу где-нибудь в сторонке от начала и до конца всенощного бдения и обращался к Богу со своей, лично им сочинённой ещё в годы его детских мытарств молитвой:

"Господи! Прости меня. Я жуткий грешник. Прости, Господи! Сам знаю – плохо живу, но, поверь, не потому, что хочу плохо жить, а потому что я круглый сирота и всё у меня так неудачно сложилось. Прости меня, Господи!.. Прости меня, грешника!.." – и трижды осенял себя крестным знамением. И слёзы наворачивались на глаза его, а на сердце становилось легче и просторней. Оно словно умывалось невинными слезами, и вся накипь, всё житейское непотребство, что налипла на его мальчишескую душу смывалось, как смывается в весенний разгул спрятанная до поры, до времени прошлогодняя грязь.

Но в этот раз смутное безпокойство, ожидание чего-то нового, непривычного не проходило. Владимир недоумевал, нервничал, никак не мог привести себя в порядок и не знал, с какой стороны ждать перемены, с хорошей или дурной.

Хор громкогласно торжествовал:

"Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав!.."

А он тревожно оглядывался по сторонам, словно искал кого-то. И казалось, этот кто-то стоит за его спиной, и всё видит, и всё о нём знает, и вот-вот коснётся его плеча и поведёт за собой. Но куда?!.. Зачем?.. На муку?.. На новое испытание?..

Мысли разбегались в разные стороны, он никак не мог сосредоточиться, не мог, как это случалось с ним прежде, испытать в эту Святую Ночь всепоглащающего чувства покоя…

Служба закончилась. Верующие потянулись к святой чаше причаститься. Владимир постоял ещё немного возле иконы Казанской Божьей Матери, потом, по-прежнему испытывая неловкое безпокойство, вышел на улицу.

– Христос воскресе!.. – голос, раздавшийся рядом с ним, был тихим, ласковым.

Владимир вздрогнул и обернулся. В двух шагах от него стоял высокий худой человек с ясными серыми глазами. Неведомо почему, но, лишь коротко взглянув на него, можно было сразу определить, что он имеет к священству самое прямое отношение.

– Воистину воскресе!.. – машинально ответил Володька и ощутил прикосновение мягкой пушистой бороды к своей щеке.

– А я ведь и вправду давеча подумал, что ты, друже, глухонемой, – сказал незнакомец и улыбнулся.

И тут Володька вспомнил!.. Позавчера, около восьми часов вечера, у Казанского вокзала он вытянул из кармана у этого улыбчивого, добродушного человека потёртый кожаный кошелёк, а из-под рубашки сумел стянуть золотой нательный крестик на золотой цепочке. Он густо покраснел и опустил голову. Больше всего на свете Володька опасался именно такой встречи. До сих пор судьба была к нему благосклонна, и вот…

Лучше бы ему сквозь землю провалиться!.. Вот на этом самом месте!..

– Я ведь грешным делом решил, что кошелёк на базаре выронил, а крестик потерял, когда в трамвай садился, такая там давка была… Ан, нет!.. Ловко ты меня облапошил!.. Ловко!.. Я и усомниться в тебе ни за что не посмел бы!..

Что было поразительнее всего, обворованный человек совершенно не сердился. То есть абсолютно!.. Больше того!.. Он, казалось, неподдельно восхищался воровским мастерством Безродного и искренне радовался, что судьба свела его с ним ещё раз…

Никогда прежде не испытывал лучший ученик Леопольда Вайса такого жгучего стыда.

– Я вам и крестик, и кошелёк… Я вам всё верну… Только скажите, куда принести, – лепетал несчастный вор.

– Это уж само собой, – согласился довольный потерпевший. – Но не сейчас же ты за добром моим побежишь. Прежде мы с тобой… Тебя, кстати, как зовут, раб Божий?..

– Владимир…

– А меня Серафимом кличут. Будем знакомы… Так вот, раб Божий Владимир, прежде нам с тобой разговеться надобно. Я тут поблизости у приятеля квартирую. Мы с ним ещё в семинарии подружились. Он, правда, от священства ныне отошёл, в какой-то конторе штаны протирает, но прежнего приятельства не забыл. Тебя он, разумеется, в гости не ждёт, но с моей рекомендацией, на улицу не выгонит. Можешь не волноваться… Что молчишь?.. Пошли?..

И вдруг Володьке стало удивительно легко и покойно!.. Тревожное чувство надвигающейся беды безследно исчезло, и он неожиданно даже для самого себя согласно кивнул головой:

– Пошли.

После обильной трапезы у Михаила Дмитриевича, приятеля отца Серафима, днём в Светлое Христово Воскресение Володя Безродный забежал в свою комнатушку на Сретенке, собрал из пожитков только самое необходимое, прихватил украденный крестик и кошелёк и с Ярославского вокзала уехал с отцом Серафимом дневным поездом из Москвы.


Иван замолк, переводя дух.

Уже давно рассвело, слабый свет серого осеннего утра вполз в комнату, а мужики всё так же сидели за столом друг напротив друга перед остывшим самоваром.

Богомолов вздохнул, покачал головой.

– Так вот значит при каких обстоятельствах ты с отцом Серафимом познакомился!..

– Да, старина. Обстоятельства, прямо тебе скажу, не самые весёлые. Но что было, то было. Из песни, как говорится, слова не выкинешь. Мне тогда семнадцати ещё не исполнилось, и глуп я был и какой гонор имел, а батюшке в одночасье поверил. Сразу и навсегда.

– А куда вы из Москвы подались?

– В те поры у отца Серафима приход был на речке Чусовой. Вот мы с ним на Урал и отправились. Как приехали, отец Серафим первым делом крестил меня. Я-то не знал, как при рождении наречён был. А батюшка и говорит: "Так не гоже. Тебе ангел-хранитель, может, более, чем кому другому, надобен". И крестил Иваном. Вот так у меня два имени появилось. Одно – милицейское, другое – небесное. Я при нём вроде послушника состоял. И в хоре пел, и полы мыл, и часы читал, и алтарником, даже могилы копал и прочее такое… Никакой работы не чурался. Зато какая благодать на меня сошла, не передать тебе!.. Бывало, проснусь и думаю: за что мне, подлецу, счастье такое дадено?.. Прежде, в фартовые времена, я и предположить не мог, что молитва и пост человеку в радость. Издалека они мне всегда наказанием казались, представь себе. А ведь батюшка никаких нотаций мне не читал, перстом указующим никогда не грозил. Бывало, откроет молитвенник и тихонько так читать начнёт, а я рядом устроюсь, и всё у нас как-то само собой получалось. Оттого, думаю, и принял я веру с радостью, без натуги…

Скрипнула входная дверь, стукнула щеколда, и в дверном проёме возникла грузная фигура очнувшегося Герасима Седых. Он с трудом держался на вихляющихся ногах, и видно было, как ему муторно, как гадко с похмелья. Мутно поводя заплывшими глазами, он прохрипел:

– Живые есть кто?

– Герасим Тимофеевич, прости дорогой, я совсем про тебя забыл… – начал было оправдываться Алексей Иванович, но Седых не дал ему договорить:

– Пить! – бывший председатель колхоза медленно сполз по дверному косяку на пол. – Пить…

И куда только девался его густой раскатистый бас?!.. Голос Герасима звучал тонко, безпомощно.

– Дай ему рассолу из-под квашеной капусты, – посоветовал Иван. – Я слышал, помогает.

– Пить!.. – опять взмолился несчастный.

– Рассол ему вряд ли поможет. Тут надо что-то более существенное употребить, – Богомолов в сомнении покачал головой. – Ваня, в бане водка осталась. Будь другом, принеси, а я пока рассолу ему всё-таки нацежу.

Пока Иван ходил за водкой, а Алексей цедил из бочки рассол, Седых, раскидав босые ноги по полу, утробно стонал и ритмично бился головой о дверной косяк.

– Эка тебя угораздило!.. – сокрушался Алексей, поднося к дрожащим губам Герасима кружку с рассолом. – Ты ведь и не пил никогда. Я, по крайней мере, не замечал, и вдруг!..

С початой бутылкой в избу вернулся Иван.

– Там ещё одна нетронутая стоит, но, думаю, ему за глаза и этого хватит.

Увидев водку, Седых застонал, как раненый зверь, замотал головой и взревел всей силой утраченного было баса:

– Не буду!.. Режьте меня!.. Душите!.. Что хотите, делайте!.. Ни капли этого зелья в рот не возьму!.. Ни за что!.. Ни в жисть!..

– Чудак-человек!.. – начал урезонивать его Алексей Иванович. – Я ведь тебе не выпивку предлагаю…

– А что же? – изумился Герасим.

– Я тебе помочь хочу, – Богомолов налил четверть стакана и протянул несчастному. – Лечись, бедолага.

Тот опять замотал головой.

– Не могу!..

– Выпей… Выпей, – поддержал приятеля Иван. – Для тебя сейчас это вроде микстуры… от простуды, – и рассмеялся.

С огромным трудом они все-таки уговорили бывшего председателя принять в себя дружескую помощь – столь необходимое в его состоянии лекарство.

Седых отбрыкивался, судорожно отворачивал голову от стакана, словно туда налит был нашатырный спирт, стонал, даже звал на помощь маму, но когда, наконец, невероятным усилием воли затолкал в себя пятьдесят граммов и ощутил, как по всем жилочкам его огромного тела разлилась мягкая тёплая волна, с благодарностью посмотрел на своих спасителей и прошептал:

– Хорошо-то как, братцы!..

Мученическая складка на его переносице разгладилась, и видно было, какое блаженство довелось ему только что испытать.

– Ну, вот и ладно, – Алексей Иванович был искренне рад. – А теперь, Герасим Тимофеевич, давай, полезай на печь. Думаю, за ночь она остыть не успела, а тебе после всего пережитого подремать надо. Не волнуйся, часа через полтора я тебя разбужу…

– Да, да… Конечно… Я сейчас… Я даже с удовольствием, – умиротворённо пролепетал спасённый и полез на печь.

– Как водка человека ломает!.. Я ведь помню, большой, сильный человек был и вдруг в одночасье в жалкое подобие самого себя превратился. Карикатура, да и только!.. – Иван потрогал остывший самовар. – Может, ещё чайку, как мыслишь?..

– Его вчера из партии исключили, – Алексей взял самовар со стола, чтобы отнести в сенцы. – Вот он и решил горе водкой залить.

– Да разве это горе?!..

– Для него – огромное. Не удивляйся, Иван, он не один такой… искалеченный.

– Я не удивляюсь, друже, я сокрушаюсь.

Через полчаса самовар закипел, и за чаем Иван продолжил рассказ о своих злоключениях.


Жили они с отцом Серафимом тихо и спокойно. Когда Ивану исполнилось двадцать четыре, захотел он постричься в монахи. Попросил у батюшки совета, тот благословил и начал потихонечку готовить его к такому важному, такому исключительному в жизни каждого верующего человека событию.

Но тут случился тридцать седьмой год.

Кто-то из прихожан поддался дьявольскому искушению и написал на отца Серафима донос: мол, не любит наш батюшка дорогую советскую власть. В те поры многие этим литературным жанром баловались. Приехали два чекиста или по-новому – энкаведешника, маленькую церквушку на речке Чусовой закрыли, наверное, чтобы большую любовь к советской власти внушить. Хорошо ещё, не арестовали, а так… Попугали только, но из дома в двадцать четыре часа выгнали, не дали даже вещей толком собрать. И пришлось отцу Серафиму с Иваном по чужим людям мыкаться, пристанища искать. Первые две недели они в соседнем селе у бывшего прихожанина обретались, потом подались в Пермь. С архиереем батюшке побеседовать не удалось, но всё же приема у благочинного он добился. Тот ему посочувствовал, но в новом назначении отказал, и вывели отца Серафима за штат. И не по злому умыслу отказал, а потому лишь, что церкви одна за другой закрывались и приходов с каждым днём всё меньше и меньше не только в епархии, но и по всей России становилось.

Что тут делать? Куда податься?..

Поехали в Москву. Как это ни покажется странным, но комната Ивана в Даевом переулке стояла нетронутая, как будто хозяин только вчера из неё выехал. В ней они и обосновались. Батюшка тут же принялся разыскивать своих однокашников-семинаристов. Да куда там?!.. Кого расстреляли, Михаила, с которым они семь лет назад Пасху встречали, два года уже как на Соловки отправили, иных в ссылку упекли, а кто сам за границу уехал: из большевистского рая, сломя голову сбежал.

Положение, честно говоря, было отчаянное. Ни одной родной души рядом, и бродили они по Москве-матушке, словно по пустыне. Два неприкаянных человека. Денег у них в обрез было: и на еду, и на транспорт выходило всего 10 рублей на двоих, а потому жили они впроголодь, и Иван уже втайне подумывал, а не вспомнить ли ему своё прежнее ремесло.

Но как иногда нечаянная встреча может повернуть жизнь человека!

Летом тридцать восьмого года в день обретения мощей Сергия Радонежского поехали они в лавру, чтобы поклониться мощам преподобного, и в поезде случай свёл их с удивительным человеком – отцом Антонием. То, что напротив у окна сидел священник, они угадали сразу. Как потом пошутил батюшка: "Поп попа видит издалека". А на обратном пути уже твёрдо знали, что нашли, наконец, человека, которого так долго и безуспешно искали.

Слово за слово, и, разговорившись, они ещё по дороге в лавру открыли схожесть судеб своих.

Антон Сахаров был на шестнадцать лет моложе отца Серафима и семинарию закончил почти сразу после октябрьского переворота, летом восемнадцатого года. Как сам он говорил, "страшное, но интересное времечко было – мученичество очищало церковь". Если приходила новость, то всегда плохая, а чаще, очень плохая, ещё чаще – ужасная!.. Родители Антона погибли, ничто иное с миром его не связывало, и он решил: единственный выход – монашество. И вот постриг, а следом – арест, лагерь и ссылка. Словом, "всё, как у людей".

Когда из ссылки вернулся, пал архиепископу в ноги – возьмите на службу, а тот руками развёл: прости, брат, и рад бы, да не велено мне сидевших в штат брать. Кем не велено, так и не уточнил, да Антоний и спрашивать не стал. И так всё яснее ясного.

Отправился на родину, в маленький городок в самом центре России, случайно повстречал на улице давнишнего знакомого, и тот устроил его кочегаром в котельную на Большой Советской улице. Ох, и доброе это времечко было!.. Приятно вспомнить. Он в котельной не только работал, но и жил в тепле и покое. Никто за ним не следил, никто мелочными заботами не докучал. И помолиться, и попеть в одиночестве можно было. Славно!.. Одно плохо – очень уж служить хотелось!.. Но как?!.. Ни облачений, ни служебника, ни требника, а главное, антиминса у него не было. И приходилось уповать на Господа, что поможет, не оставит Своим попечением.

И вот однажды вьюжной февральской ночью свершилось!..

Постучался к нему в подвал незнакомый человек и прежде, чем объявить причину своего визита в столь поздний час, поинтересовался, действительно ли Антон поп? Так и сказал: "Тут по городу слухи ходят, что кочегаром у нас поп работает. Не врут люди?" Пришлось правду сказать, хотя мог он этим признанием своему благополучию повредить: кто знает, зачем незнакомец его прошлым интересуется?.. Оказалось, неспроста.

Полупив утвердительный ответ, пришедший вышел на минутку за дверь и внёс в кочегарку приличных размеров сундучок, обитый коричневой кожей. Поставил на стол, вставил в замок витой бронзовый ключик, открыл и сказал: "Вам". И больше ничего.

Антон заглянул в сундучок и ахнул!

Изнутри крышка раскладывалась и превращалась в маленький иконостас. Внутри уложены белые ризы. Под ними деревянная переборка, в которой пристёгнуты служебное Евангелие, требник и служебник, а под Евангелием, как и положено, в илитоне лежит антиминс!.. А дальше больше – и крестильный набор, и евхаристическая посуда, и даже дароносительница!.. Всё, что для службы надобно, – полный набор!

Антон поднял изумлённый взгляд на своего удивительного гостя, и тот разъяснил ему происхождение этого богатства.

Сундучок этот оставил его набожной матери священник. Вероятно, предчувствовал, что дни его сочтены, и решил схоронить дорогую вещь у верной прихожанки. А уходя, наказал: "Отдашь тому священнику, который выживет и первым из лагерей вернётся". Старушка волю его исполнила, потому как для неё этим первым оказался Антоний.

Счастье-то какое! Ему хотелось поскорее остаться одному, чтобы получше рассмотреть полученные сокровища. Но гость не уходил.

"У меня просьба к вам, отче. Матушка моя плоха, вот-вот Богу душу отдаст, так не могли бы вы соборовать её и отпеть?.."

Отец Антоний, конечно, согласился и этой же вьюжной ночью после восьмилетнего перерыва совершил первую требу.

Так началось его тайное служение и продолжается вот уже десять лет. Кочегарку свою он со временем оставил, переехал в маленький домик на окраине, который подарила ему ещё одна богобоязненная старушка. У него сложился настоящий приход из людей, которых объединяет не адрес храма, а духовное родство. И, хотя не просил Антоний своих прихожан скрываться от властей, держать в тайне место, где совершаются службы, но за все эти годы его ни разу не побезпокоили, ни разу не вызвали, что называется, "на ковёр".

Узнав о злоключениях отца Серафима и Ивана, отец Антоний тут же в поезде пригласил их к себе, и они с радостью пошли за ним.

Радоваться им, правда, недолго пришлось. То ли кто донос написал, то ли выследили их, но не успели они обжиться на новом месте, как в их маленький домик на окраине нагрянули энкаведешники. Обоих священников увели с собой, а Ивана попросту выгнали на улицу, дав на сборы десять минут. Отец Серафим успел шепнуть ему, чтобы он случайным гостем прикинулся. И ведь подействовало! Оттого, может быть, что прописка в паспорте у гражданина Безродного была московская. Иван долго не раздумывал, какие вещи с собой прихватить. Заявил, что драгоценный сундучок отца Антония его собственность и вместе с ним вышел из дому. В Москву, правда, не поехал, а отправился по известному уже адресу – в котельную на Большую Советскую. Там, помогая деду Прохору согревать обывателей этой замечательной улицы, Иван затаился на целых три года. Надежда на то, что Серафима и Антония быстро выпустят из энкаведешных застенков, была небольшая, но всё же он терпеливо ждал – а вдруг, – но так и не дождался.

Началась Великая Отечественная война.

Иван вернулся в Москву. Повестку из военкомата он ждать не стал, явился на призывной пункт добровольно и уже через полтора месяца попал на фронт. А ещё через неделю – в окружение. Пробивались они к своим больше месяца, а когда, наконец, шестнадцать оборванных, оголодавших красноармейцев вышли к своим, то тут же угодили под трибунал. За что, никто из них понять не мог. По приговору молоденького лейтенантика, что ими командовал, расстреляли, а пятнадцать чинов низшего состава отправили в штрафбат. В конце сентября под Вязьмой попали они в жуткую переделку, в бою штрафника Безродного первый раз ранило. Провалялся он в госпитале больше месяца. Ни ордена, ни медали он за совершённый подвиг не получил, но зато, когда вернулся в строй, узнал, что из штрафбата его перевели в обычный полк.

Воевал он все четыре года, дважды ещё был ранен и закончил войну в небольшом венгерском городке со смешным для русского уха названием Папа. В сорок пятом Владимир Безродный был уже старшим сержантом разведроты, и на его выцветшей гимнастёрке красовались орден "Славы" 2-й степени и четыре медали. Одна из них – "За отвагу". А эту медаль за красивые глаза на фронте никому не давали.

Но дождаться дня Победы в рядах действующей армии Ивану не довелось. Десятого апреля командира взвода, в котором служил Иван, тяжело ранило, а двенадцатого из госпиталя пришла страшная весть: полный кавалер ордена "Славы", гвардии старшина Борис Сидорович Кузмичёв, а попросту – Кузмич, – скончался. К потерям на фронте не привыкать стать, но тут был совершенно особый случай. Кузмича не просто любили, он был для всего взвода отцом и мамкой одновременно. Его смерть потрясла видавших разные виды солдат, многие плакали, не стесняясь, не пряча зарёванных лиц. А двадцатого, на девятый день, собрались всем взводом, чтобы выпить за помин души своего любимого командира.

Честно говоря, ребята крепко выпили, и, когда их "накрыл" новый командир взвода Славик Синицын, розовощёкий лейтенантик, только что присланный к ним из училища, вместо погибшего Кузмича, все, как говорится, были уже "сильно взявши". По-разному люди свой авторитет утверждают. Одни – мудрым терпением и тактом, другие – силу свою не характером, а глоткой доказать стараются. Славик Синицын, не успевший ещё понюхать пороху, был из таких. Застав подчинённых за непредусмотренным уставом занятием, он не только на бывалых фронтовиков кричать начал, но даже ударил по лицу Фёдора Смагина, когда тот его подальше послал к хорошо всем известной маме. В другое время, может, и стерпел бы Фёдор такую обиду, но тут не выдержал. Ведь он почитай всю Россию и пол-Европы пузом своим пропахал и войну не только на картинках и в киношке видел!.. Развернулся Смагин и так смачно врезал салаге-лейтенанту, что тот кувырком в конец комнаты отлетел и, размазывая по лицу кровавые сопли, злобно прошипел: "Ах, так?!.. Ну, ничего, вы меня ещё не раз вспомните!.." – и быстренько ретировался. Однако слово своё, подлец, сдержал. На другой день весь взвод в полном составе был арестован "за нанесение тяжких телесных повреждений командиру", как говорилось в постановлении. Так Владимир Безродный вторично попал под трибунал.

Доказать вину всех солдат взвода мерзавцу лейтенанту всё же не удалось, большинство из них оправдали, но двоих – Фёдора Смагина и Владимира Безродного, – лишив всех боевых наград, всё же упекли. Первого за потрясающий апперкот – на четыре года, второго – на три. За то только, что уже "висел" на нём штрафбат в сорок первом. Стало быть – рецидивист.

И надо же такому слупиться, что первым, кого встретил Иван в колонии общего режима, куда его отправили по приговору трибунала, был отец Серафим! Побритый наголо, невероятно худой, но всё такой же улыбчивый, такой же неунывающий, как и прежде.

Неисповедимы пути Господни!

Как они обрадовались друг другу при встрече!..

Кому-то может показаться странным, что люди в таком месте радоваться могут, но так уж устроен человек: в любой ситуации он повод не для уныния, а для радости ищет. Иначе – смерть.

Поэтому жизнь за "колючкой" показалась Ивану не такой безпросветной, какой она большинству зэков представляется. Три года прошли не то чтобы незаметно, но с изрядной пользой, так Ивану казалось по крайней мере. В колонии была хоть и небольшая, но довольно приличная библиотека русской литературы, и Иван запоем читал Пушкина, Тургенева, Гончарова, Гоголя. По вечерам часами беседовал с отцом Серафимом. Расспрашивал, соглашался и вновь подвергал сомнению, спорил и чувствовал, как с каждым днём расширяется его кругозор, как проясняется в голове и многие вещи, казавшиеся ранее недоступными для понимания, становятся ясными и простыми.

Здесь, в колонии, отец Серафим опять начал готовить Ивана к пострижению в монахи, и, когда в сорок восьмом Безродный вышел на волю, дальнейший путь для него был чётко определён – в монастырь.

Пора оголтелого безбожия, казалось, закончилась навсегда. После беседы патриарха Алексия со Сталиным, а слухи об этом доходили даже на фронт, одна за другой начали открываться церкви, монастыри, и потому потребность в священнослужителях была огромная. Конечно, без высокой политики тут не обошлось, но какая разница верующему человеку, из каких соображений открывается храм Божий? Главное – наконец-то есть место, где можно не таясь помолиться, свечку поставить.

Получив благословение, Иван стал монахом. Мечта его исполнилась, и он, грешным делом, решил, что теперь за монастырскими стенами жизнь его успокоится и ничто уже не ввергнет его в пучину мирских страстей.

Однако не тут-то было. Новое испытание приготовил для него Господь.

Полгода назад послал его игумен, отец Симеон, в командировку в Москву. И вот, управившись со всеми делами, сидел Иван в зале ожидания Курского вокзала: до отправления поезда три с лишним часа оставалось, а бегать по шумной, суетливой Москве вовсе не хотелось и так за день набегался. Сидел он, значит, и не спеша читал потрёпанную книжицу, что прихватил с собой в дорогу из монастырской библиотеки – "Житие преподобного Серафима Саровского", как вдруг услышал рядом с собой кислый запах застарелого перегара и хриплый испитой голос: "Володька! Да ты никак монахом заделался?!" Поднял глаза и не сразу, с трудом, но всё же признал в обросшем недельной щетиной человеке своего фронтового дружка Фёдора Смагина. Тот крепко обнял его, троекратно расцеловал и почти сразу, не дав Ивану опомниться, сказал как отрезал: "Встречу нашу обмыть надо! У тебя деньги есть?" – "Есть," – ответил опешивший от такого напора Иван. – "Угощай!" – распорядился Фёдор, и они отправились в вокзальный ресторан.

Там, сидя за столиком, покрытым мятой, давно не стираной скатертью, Смагин, торопясь, перескакивая с пятого на десятое, рассказал ему всё, что случилось с ним после той минуты, как зачитали им приговор военного трибунала.

История эта длинная, всего сразу не перескажешь, но коротко выглядит она так: в лагере Фёдор сидел не четыре года, а семь, ему за драку с поножовщиной ещё сверх срока трёшку намотали когда вышел, работу найти не мог; он ведь, кроме того, как безшумно "языка" взять, ничего другого на гражданке делать не умел, вот по сию пору и перебивается случайными заработками; при вокзале найти их легче – тут всегда что-нибудь да подвернётся; пить начал сразу, как вышел, и бросать это занятие не собирается; семьи нет, денег тоже – словом, "везде полный абажур наблюдается".

Иван слушал, жалел приятеля, сокрушался вместе с ним, но, честно говоря, хотел поскорее расплатиться с официантом, встать и уйти. Но как тут уйдёшь, если Фёдор, опустошив один графинчик, попросил заказать ещё, и по всему видно было, отпускать Ивана на волю он не намерен.

Официант принёс новый графинчик с водкой, на всякий случай положил на стол счёт, придавив его к скатерти пустой солонкой, и отошёл к служебному столику, делая вид, что очень занят серьёзными математическими расчётами: странные посетители – монах и нищий – абсолютно не внушали ему доверия. А ведь прав оказался, словно в воду глядел!

В ресторан вошла парочка – щеголеватый майор с малиновыми петлицами на кителе и молоденькая фифочка в какой-то немыслимой шляпке на голове. Что заставило Ивана посмотреть в сторону вошедших непонятно, и уж совсем необъяснимо, зачем он толкнул Фёдора под локоть и еле слышно прошептал: "Гляди, никак знакомый наш. Узнаёшь младшего лейтенанта?" Смагин мотнул головой в ту сторону, куда указал Иван, и прохрипел, стиснув в ярой ненависти кулаки: "Какой сюрприз!.. Синичка к нам залетела!.." Потом резко вскочил, опрокинув стул, и нетвёрдой походкой на вихляющихся ногах направился к малиновому майору. Иван хотел крикнуть ему: "Не надо, Фёдор! Стой!" – но крик застрял у него в глотке.

"Здорово, Синичка! – Фёдор с размаху плюхнулся на стул рядом с нарядной фифочкой. – Давненько мы с тобой не виделись, Славик! Как поживаешь?.."

Брезгливая мина на лице майора сменилась удивлением, а следом судорога животного страха перекосила его гладковыбритое лицо.

"Смагин, ты?.." – еле слышно пробормотал он. – "Угадал!" – обрадовался Смагин. – "Славочка, убери отсюда это животное," – дамочка поджала свои ярко накрашенные губки. – "Помолчи, падла! – Фёдор что есть силы шарахнул кулаком по столу, отчего фифочка тихо стала сползать со стула, а он, улыбаясь, ласково обратился к её кавалеру: – Выйдем на минутку, поговорить надо!.."

Иван понял, скандала не избежать. Схватив счёт, он почти бегом бросился к официанту. Майор, белый, как полотно, медленно поднялся из-за стола. "Не надо скандалить, Смагин… Нехорошо… Лялечка, подожди меня, я сейчас…" – и вместе с Фёдором направился к выходу.

Кошелёк, как назло, застрял в кармане брюк, и, пока Иван доставал его из-под рясы, прошла, казалось, целая вечность. Но, когда он, наконец, расплатился и выбежал в холл, там не было ни души. Безродный кинулся в одну сторону, потом в другую и в растерянности остановился. Понял, лучше здесь подождать: рано или поздно они должны объявиться. И точно, через несколько минут из ресторанного туалета вышел Фёдор.

Но он был один.

Иван почуял недоброе.

"Где майор?" – "Там… отдыхает", – усмехнулся довольный Смагин и кивнул головой в сторону двери, на которой чернела большая буква "М". Однако, руки у него дрожали.

Иван бросился в туалет и сразу увидел: из дальней кабинки торчала неестественно согнутая нога в начищенном до зеркального блеска офицерском сапоге. С гулко бьющимся сердцем он заглянул за перегородку. Славик Синицын лежал на полу, а из груди его торчала мельхиоровая вилка, которой Фёдор пять минут назад ковырял салат оливье. Как Иван не заметил, что Смагин, прежде чем выйти, прихватил её со столика в ресторане?!..


– Таким образом, я в очередной раз по уши увяз. Во всесоюзный розыск меня объявили, у всех милицейских участков фотографии развесили. Ты случаем не видал? – поинтересовался Иван.

– Фотографию эту я в твоём деле видел. Мне в милиции следователь Семивёрстов показал. Не знаешь такого? – теперь для Алексея Ивановича всё в деле Ивана стало ясно.

– Как не знать! Он и меня… допрашивал, – с горькой усмешкой ответил тот. – Ловкий такой, а со мной ошибся маленько. Ему бы меня сразу в КПЗ засадить, а он только подписку о невыезде взял и на все четыре стороны отпустил. Не знал, что я, подлец, этой промашкой его воспользуюсь.

– Но как на вилке отпечатки твоих пальцев оказались?

– Честно скажу, растерялся я тогда. Мне бы из этого туалета поскорее ноги уносить да подальше, а я… Сдуру вилку из его груди вытащил, милицию вызвал… Словом, влип хуже некуда.

– А что приятель твой, Смагин?

– Он-то сразу дёру дал. Но через два дня его взяли. На первом же допросе он на меня показал – мол, "вместе с Найдёновым мы Славика к праотцам отправили". Но синицынская фифочка видела, как я с официантом расплачивался… Она на меня сразу внимание обратила: первый раз человека в рясе увидала и на допросе показала, что из ресторана я вышел гораздо позже Фёдора. Семивёрстов поверил ей и, видимо, поэтому отпустил меня.

– Но как приятель твой смог на такую подлость решиться?!.. Ведь вы на фронте не раз в лицо смерти глядели!.. Хоть убей, не понимаю!

– Не осуждай, – остановил Алексея Иван. – Хоть и не след за самоубийц молиться, но я каждый день среди усопших его поминаю. Фёдора Смагина, Лексей, нет уже на этом свете. И на том тоже… покой обрести ему не суждено. Слыхал я, повесился он… в Бутырке.

– Видать, угрызения совести загрызли, – не сдавался Богомолов.

– Как бы там ни было, только с его смертью у следствия ни одного обвиняемого не осталось. А куда это годится?.. Вот они и решили меня к этому делу пристегнуть… Третий месяц покоя не дают, из угла в угол гоняют… Обложили со всех сторон, ни вздохнуть, ни охнуть.

– А как ты узнал, что за тобой охота идёт?

– Я, как в монастырь вернулся, сразу к отцу Симеону, игумену нашему, на исповедь пошёл. Рассказал всё, как было, и совета попросил. Он, само собой, расстроился очень: времена сейчас смутные. Сам понимаешь, ежели в убийстве всего лишь один из его братии замешан, чёрная тень на весь монастырь ложится. Потому и сокрушался отец Симеон, и горевал: понимал, если поймают, "вышки" мне не миновать. На другой день ранним утром, ещё не рассвело, призвал он меня к себе и велел тихо из обители исчезнуть. Денег дал и адрес своего троюродного брата, у которого я мог бы на время схорониться. Звали его Игнат и жил он на глухом хуторе в десяти километрах от монастыря. Я в тот же день волю его исполнил – бежал, словно бандит с большой дороги, разыскал Игната и затаился у него. Ночевал в бане и без особой нужды в светлое время суток на двор старался не выходить. К нам из обители Сашка-послушник раз в неделю приходил. Еду приносил, а главное – свежие новости. От него-то я и узнал о самоубийстве Фёдора и о том, что к отцу Симеону Семивёрстов приезжал, а с ним ещё четверо. Сам с игуменом заперся, а четвёрка других принялась по монастырю рыскать и братьев одного за другим расспрашивать: где я, куда ушёл, почему, когда?.. И я понял, рано ли, поздно ли, но проговорится кто-нибудь ненароком, а потому поблагодарил Игната и в бега ударился. Первым делом к вам в Дальние Ключи стопы направил. Не знал, что отец Серафим опять за "колючку" угодил. Его-то не встретил, зато с тобой, Алексей, познакомился.

– А зачем от меня сбежал?.. Внезапно, ни слова не сказавши? – в голосе Алексея Ивановича прозвучала обида. – Неужто думал, доносить на тебя стану?..

– Чудак-человек! – рассмеялся Иван. – Я о твоём спокойствии заботился. Ноне знакомство со мной – вещь не безопасная. К тому же у меня запасной вариант был – отец Антоний. Я знал, что он отошёл от дел, уже давно не служит. Ему на Колыме позвоночник перебили, и из лагерей вернулся он домой полным инвалидом, но на помощь его сильно надеялся. Однако человек предполагает, а Бог располагает. Пришёл, а вокруг него столько народу толчётся!.. Бабки убогие, девки наглые, калеки, юродивые – не протолкнёшься!.. Антоний теперь с кровати не встаёт, телом совсем ослаб, но дух всё такой же богатырский. Вдобавок, дар целительства у него открылся, вот и потянулся к нему народец со всех концов земли. И это бы тоже ещё ничего – мне места немного надо. Как-нибудь я бы подле него пристроился, но очень мне один бойкий молодец, что при нём состоит, не понравился. Уж больно настырен: ни секунды со старцем наедине не оставляет, и стукаческим духом от него за версту воняет. Я и развернулся на сто восемьдесят градусов. Вернулся к тебе, а тут…

– И впрямь, обложили тебя, Иван! – Алексей Иванович сокрушённо вздохнул. – У меня тебе тоже оставаться стрёмно: того и глядишь…

– Верно! – раскатился по горнице хриплый бас. – Того и гляди, схватят под микитки и в тюрягу поволокут!..

Приятели вздрогнули, обернулись. Увлечённые разговором, они совершенно забыли, что в избе они не одни.

Свесив с печки ноги в шерстяных носках, на них в упор смотрел бывший председатель колхоза "Светлый путь". Волосы всклокочены, глаза, хотя и мутные, но уже вполне трезвые. И злые.

– Герасим, как ты себя чувствуешь? – натужно поинтересовался Алексей Иванович. – После вчерашнего, небось, голова трещит…

– Ты о голове моей не безпокойся, товарищ Богомолов. Лучше о своей подумай! – Седых соскочил с печки на пол. – Убийцев в дому своём принимаешь?!.. Так, так!..

– Ты в своём уме?.. Что говоришь?!.. Подумай!..

– Я-то знаю, что говорю, а вот ты, видать, не соображаешь, чем тебе укрывательство государственного преступника обернуться может. Это ведь его фотографию нам позавчера товарищ показывал!.. У храма… Забыл?!..

Алексей Иванович сжал зубы и промолчал. Иван только ухмыльнулся.

– Ну, ничего!.. Я вас всех на чистую воду выведу!.. Я вам покажу, кого можно из партии выгонять, а кого и поберечь надо!.. – и взревел, что есть мочи: – Где мои сапоги?!..

– Ты их в бане вчера оставил. – тихо ответил хозяин дома. – Там ищи.

– И найду!.. И не только сапоги свои… Я правду… я справедливость… Я всё найду!..

И вышел за порог, что есть силы шарахнув дверью.

Друзья с минуту помолчали.

– Что ж, – спокойно проговорил Иван. – Повидались, и будет. Пора по домам.

– Это куда же? – удивился Богомолов.

– В Москву. Там дом мой. Эх!.. Была не была!.. Чем зайцем трусливым по кустам скакать, лучше прямо в глаза опасности поглядеть.

– И я с тобой! – вскочил с лавки Алексей Иванович. – Мне тоже в Москву надобно!

И стал собираться.

Пётр и Павел. 1957 год

Подняться наверх