Читать книгу Бесхребетные и бесчувственные - Soverry - Страница 9

жестокая сталь

Оглавление

У Диты прикосновения мягкие и обманчиво-сладкие речи, глаза манящие и слишком много оголенных участков на теле. Афина летит; жмурится и летит еще быстрее.

Почему-то о том, что трагедия приходит с искусительной улыбкой и водопадом рыжих волос, никто не говорил. Вряд ли когда-либо скажет. А она копье затачивает в который раз, все острее и острее. Сама рискует порезаться.

Об улыбку, а не о проклятое копье.

Ей бы хоть немного той ветрености. Легкости какой-то, желания бежать-бежать-бежать, чтобы споткнуться и полететь на землю, чувствуя, как челюстная кость больно встречается с плотным слоем почвы, как полный рот набивается, а губа, кажется, ноет слишком сильно. И ничего из этого достаточно боли все равно не приносит.

Пускай бы птицы ей глаза выклевали. Ослепили; тогда бы она ее больше не видела. Не смогла видеть просто.

Афина знает: ничего хорошего не жди.

Афина знает: на нее чужая власть не распространяется; уж точно не похоть и желание целовать эти губы до беспамятства.

Только за грудиной что-то колет противно, когда Афродита смеется над ней в полный голос. Голову запрокидывает, прикрывает глаза и смеется-смеется-смеется-издевается. А она смотрит и взгляд отвести не может. А смех этот по ушам бьет. И Афине кричать хочется, разодрать себя на части – пускай ее птицы уносят, пускай дикие звери едят, – и легче почему-то не становится.

Им до хоть чего-то общего тысячелетия и даже больше, бесконечное множество миль. И звезды в груди не загораются, лишь гаснут где-то во взгляде. Когда Дита улыбается Аресу хищно. Когда вокруг пальца обводит кого только захочет. Когда со смертными играет, а потом беспардонно пьет с Дионисом, смешивая собственную похоть с его пьянством.

Афина повторяет себе, что выше всего этого. Все игры Диты – ничтожны; а у самой что-то все отчаяннее крошится, рассыпается, она пылью от всего этого давится.

Страшнее – увидеть понимание на лице Гефеста. Еще страшнее – поспешно сбежать, притворившись перед ним, перед самой собой, что у нее есть что-то за доспехами из благоразумия, за броней мудрости и ума (а их там не осталось уже ни на йоту, кажется).

Ее ведь никто к себе не звал и не просил. А не приходить на пиры олимпийцев равносильно тому, чтобы ударить Геру по щеке прямо при всех.

Всю внеземную мудрость впитать, пожалуй, и можно. Только там все равно ни слова, ни намека о рассекающей все на совсем неровные части катастрофе. А она немая, она закованная в собственные цепи из давно устаревших, покрывшихся пылью моральных устоев. Губы беззвучно шепчут, что все это развратно, что любовь у Диты неправильная, слишком испоганенная выпивкой Диониса, войной Ареса.

А та плеча ее мягко касается, почему-то снова втолковывает о том, что все ее устои – ерунда и бред. И на секунду, смотря в те бездонные глаза, в которых, кажется, все еще и море, и морская пена, и звук прибоя, хочется согласиться. С чем угодно согласиться, лишь бы не видеть этой снисходительности. Лишь бы снова не чувствовать себя потерянно-глупой, совершенно никчемной.

Поцелуй Диты жжет щеку; клеймит хуже любого железа из всех возможных.

Жаль, что ни одно копье не окажется достаточно смертоносным, чтобы навсегда уже избавить от тех мыслей.

Бесхребетные и бесчувственные

Подняться наверх