Читать книгу Тень мачехи. Том 2 - Светлана Гимт - Страница 12
Часть 5. Предательство
Глава 12
ОглавлениеСвет резанул по глазам, и Татьяна застонала, отвернув голову.
– Очухалась! – в незнакомом мужском голосе явственно слышалось облегчение. – Я уж подумал, кони двинет. Гражданочка! Вы как?
– Да оставь ты её, Тетерин, – недовольно пробасил другой. – Медики приедут, разберутся.
Разлепив веки, она попыталась рассмотреть стоящих над ней мужчин. Оба были мелкими, щуплыми, коротко стриженными, в одинаковой форме – будто нарисованные под копирку. Татьяна лежала на чём-то холодном и жёстком, под белым потолком, посреди которого набухла мозоль фонаря. И железная решётка, обтекшая его матовое стекло и прикрученная к потолку болтами с толстыми шестигранными головками вдруг помогла вспомнить.
Полиция. Она в полиции! И когда её забирали, случился приступ. А потом ещё один – в тот момент, когда Татьяну поместили в камеру ИВС5: маленькую «одиночку» со стенами цвета рвоты. Оказавшись в этом узком бетонном гробу за закрытой железной дверью, Татьяна, одурев от страха, стала биться в неё всем телом. Ледяной вой Пандоры разрывал её уши, плотный ужас давил сзади, и она опять потеряла сознание.
– Отпустите меня, пожалуйста… Я не виновна… – умоляюще забормотала она, и полицейский, стоявший слева, ответил почти участливо:
– Да не волнуйтесь вы так, гражданка. Не виновна – значит, отпустят. Скоро вас следователь пригласит, будет во всём разбираться.
– А позвонить… ведь можно? Мне говорили – один звонок… – язык шевелился с трудом, будто стресс сделал её пьяной.
– Следователь разрешит, не беспокойтесь, – заверил полицейский. – А сейчас врач придёт, поможет.
– Не надо… врача… – всхлипнула она, уже понимая, что её никто не слушает, и почти задыхаясь от бессилия. Слёзы потекли по щекам, не останавливаясь, потому что с этой неповоротливой, инертной махиной, которую называют системой правосудия, лучше было бы не встречаться – а она встретилась. И теперь поди докажи, что их столкнули специально.
Дверь лязгнула, впуская дуэт шагов – широких, уверенных мужских, и дробящих каблучками женских. Полицейские расступились, и Татьяна, задрав голову, увидела сквозь слёзы ярко-синий рукав форменной медицинской куртки и белую полу халата, торчащую из-под неё. Врач подошел ближе, заглянул ей в лицо. Пожилой, сухощавый, с ёжиком седых волос. На длинном, чуть скошенном вбок, носу слюдяным холодом блеснули очки в тонкой стальной оправе.
– Здравствуйте, – упавшим голосом сказала Татьяна.
Врач кивнул и уселся на нары рядом с Татьяной, сжал её запястье, нащупывая пульс и замер, склонившись над наручными часами. И веяло от него равнодушием и усталостью.
– Что случилось? – буднично спросил он.
– Нервы сдали. Меня несправедливо арестовали, и вот…
– Справедливо-несправедливо – разберёмся, гражданочка, – недовольно сказал один из полицейских. И принялся объяснять врачу: – Она не в себе была, кричала, отбивалась, будто мы демоны какие. Всё про каких-то кукол твердила, будто галлюцинации у неё. Это нормально, по-вашему? А сама, между прочим, врач.
Доктор приподнял ей веко, посветил фонариком, проверяя зрачки. Осмотрел вены на руках.
– За пальцем следите, – сухо сказал он, водя рукой перед её глазами, и она послушно скосила их вправо-влево. – Головой ударялись?
– Нет, – Татьяна чувствовала, что её снова бьёт нервная дрожь.
– Машенька, феназепам внутривенно, один кубик, – скомандовал врач. Каблучки зацокали, и Татьяна увидела, как к столику у стены подошла молоденькая светловолосая медсестра с тощей косичкой-дракончиком. Сдвинув лежавшие на столешнице листки бумаги и дешевую черную авторучку, водрузила на стол продолговатый ящик с лекарствами. Покопалась в нём и подошла к Демидовой, неся в поднятой руке маленький шприц с длинной, закрытой колпачком, иглой. Та куснула за руку, и медсестра удалилась к своему ящику, зашебуршала в нем, зазвякала склянками. А врач, положив ногу на ногу, спросил:
– Раньше подобное случалось?
Татьяна отвела взгляд – врать было стыдно. Во рту прокисло от лекарства, голова стала пьяной, тело – расслабленным. Она попыталась сесть, и отметила краем глаза, как один из полицейских двинулся было к ней. Врач поднял руку, останавливая его, и спросил:
– Может быть, вы оставите меня наедине с пациенткой? Она не будет бузить. Ведь не будете же, Татьяна?
И она затрясла головой, горячо желая, чтобы полицейские ушли и хотя бы на несколько минут оставили её в покое. А потом, когда и медсестра по указанию врача потащила свой ящик в «скорую», Демидова вывалила ему всё: про Пандору и её жуткий пластиковый мир, пугающий до полусмерти. А ещё – про психоаналитика, но сразу пожалела об этом, потому что врач оборвал её, хмурясь:
– Имейте в виду, психоанализ не лечит психические заболевания.
– Но у меня их нет! – опешила Таня. – Я консультировалась…
– Вам нужно обследоваться ещё раз, – равнодушно перебил врач. – Я могу вас госпитализировать в психиатрию, есть подозрение на эпилепсию или рекуррентную шизофрению. Симптомы налицо: отсутствие изменений личности, депрессивное состояние перед приступом, бред и аффект во время оного.
– Я не согласна! Это просто невроз… – мотнула головой Татьяна, пытаясь говорить внятно – от успокоительного язык стал ватным, мысли – тяжёлыми и ломкими.
– Вы зря боитесь. Эпилепсия лечится, а эта форма шизофрении – одна из самых благоприятных по течению и прогнозу. Впрочем, если вы врач, то сами знаете.
– Вот именно! – запротестовала Демидова. – Я врач, и помню из курса: приступы рекуррентной шизофрении длятся от недель до месяцев, а у меня это – мгновения! И нет таких признаков, как бессонница, онейроид…
– Тогда из того же курса вы должны помнить, что в психиатрии всё очень индивидуально, – вздохнул врач. – Пока начнёте принимать успокоительные, это можно делать и здесь. А я поставлю перед следователем вопрос о вашей госпитализации.
Он поднялся, расправил полы халата, и, сухо кивнув на прощание, пошел к выходу.
– И всё-таки вы ошибаетесь, – сказала она ему в спину, из последних сил сохраняя твердость духа.
Психиатр обернулся, глянул на нее поверх очков.
– Вы украли ребёнка. Кто сделает такое в здравом уме?
– Я не крала его! – возмутилась Татьяна.
– Вы полежите, полежите, – примирительно сказал врач. – Знаете ведь, лучшее лекарство – это сон.
«Бесполезно», – поняла она. Слёзы вновь подступили к глазам, и Татьяна сжалась на нарах, обняв руками колени. Дверь приоткрылась, выпуская врача.
Демидова осталась одна.
Свет был беспощадно ярким, и Татьяна ткнулась лбом в коленки, пряча лицо.
«Шизофрения. Королева психиатрии. Многоликая, изменчивая. Говорят, что её симптомы можно найти у каждого человека. Вот и у меня нашли», – отстранённо думала Татьяна. На диазепаме мысли казались серыми, неторопливо плывшими облаками, не способными метнуться, окраситься в неожиданно яркий цвет прозрения. Но сейчас это даже было к лучшему: следует всё обдумать, не торопясь и, по возможности, не волнуясь.
«Возьми себя в руки!» – приказала она, и хлестнула себя по щеке. Вздрогнула, чувствуя, что сознание проясняется. Закрыла глаза, и лежала так до тех пор, пока не почувствовала: голова заработала, как надо.
Она повернулась на жёстких нарах, сунула ладонь под щёку. Хотелось обдумать всё, не спеша. «Да, Фирзина подставила меня, это ясно. Но зачем?.. Мотива у неё нет. Как и нет причин со мной ссориться, пока я забочусь о Павлике. Так почему она написала это заявление? Отомстить за моё? Но это дурость! Впрочем, её-то у Фирзиной хоть отбавляй…» Из-за разницы менталитетов Татьяна и раньше частенько не могла понять, что движет Мариной. Говорят же: «Дурак – это просто иной разум».
«Нужно позвонить Залесскому, он же адвокат… – Татьяна разочаровано вздохнула – она не помнила его номер, а сотовый остался дома. – Может, позвонить Максу? Но он сказал, что уезжает – черт, как не вовремя, у него ведь есть связи в полиции! Родителям? Да мать проклянёт меня, если узнает, что ее дочь хотят посадить за похищение ребенка!
Нет, нужно найти Янку. Или Витьку».
Она приподнялась и села, обхватив себя за плечи – в камере было прохладно.
«Как же так получилось, что мне, кроме друзей, не к кому обратиться – ведь у меня есть семья, люди, с которыми я много лет делила кров и стол? – вопрос был неудобным, ранящим, но Татьяна попыталась на него ответить. – Просто я нужна им только хорошей. Потому что если буду плохой – как сейчас, когда я за решеткой – перестану для них существовать. Как в те дни, когда мама молчала…»
И воспоминание вдруг выплыло из прошлого и развернулось перед глазами, будто холст, вынутый из тубуса. Таня упала в него, как в море образов, красок и запахов – странных, неуютных, зловещих. А в голове пронеслось: «Дни Маминой Тишины, и эти цветы с кладбища – да как же я о них забыла? Почему не рассказала психоаналитику? А ведь Жанна говорила, что важным может быть всё. Я запишу это – потом разберём вместе».
Взгляд Татьяны остановился на стопке белой бумаги, лежащей на столе. Демидова вскочила, нащупала ногами зимние ботинки и, удивлённо глянув вниз, увидела, что в них нет шнурков. Не было и ремня в джинсах, отчего они казались непривычно свободными в поясе. Сев за стол, она пододвинула к себе бумагу, и склонившись над ней, торопливо застрочила, боясь упустить хоть что-то. Её тёмно-зелёный свитер заголялся на пояснице, но она лишь машинально одергивала его, не переставая писать.
…«В разные периоды жизни я спрашивала себя, что за люди мои родители, и никогда не могла дать внятного ответа. Плоть от плоти их, я с детства была убеждена, что мы абсолютно чужие, не связанные друг с другом, души. И потому жизни наши текут параллельно, но пересечься не могут и не хотят.
Мои родители плохие? Нет, я бы так не сказала. Я бы сказала, что мы с ними плохие соседи. Это бы лучше объяснило, почему мы так мало общаемся и совсем не понимаем друг друга.
Отец, который молча ведет меня в садик. Скупо отвечает на вопросы. Ссаживает с колен, потому что я мешаю смотреть телевизор. Спрашивает, что мне купить в продуктовом. Молча приносит газировку и коржики. Берёт меня с собой в гараж. Разрешает посидеть за рулем машины. И лупит меня за малейшую провинность – раскрытой ладонью, скакалкой, солдатским ремнём с тяжелой пряжкой. У матери – другое вооружение: мокрая тряпка, плечики для одежды, моток бельевой верёвки.
Когда мать не злилась на меня, я пыталась к ней приблизиться. Так было с раннего детства и лет до тринадцати: возраста, когда я поняла, что ждать любви – бесполезно.
Так вот, я пытаюсь приблизиться, но она всегда занята – шитьём, вытиранием пыли, перелистыванием газет. Я робко сажусь рядом, пытаясь привалиться к её тёплому боку или подлезть головой под руку, чтобы оказаться обнятой, согретой и защищенной – но мама всегда отодвигается. Часто она уходит на кухню (очень срочно нужно перебрать гречку) или в ванную (там всегда что-то нужно стирать или чистить). Она могла сбежать от меня в парикмахерскую, на работу, в магазин, или к телефону. Всё очень срочно, ей столько нужно успеть! И я стараюсь относиться с пониманием.
Но это понимание утекает из меня в Дни Маминой Тишины.
Я до сих пор не знаю, почему они случались. Накануне – или даже сегодня утром – мама разговаривала со мной, читала мне, кормила, общалась взглядом, словами, редкими прикосновениями. А потом переставала замечать – будто у меня внутри выключали свет или набрасывали на меня покрывало-невидимку.
Это всегда начиналось неожиданно. Никаких предвестников или провокаций. Я рассказывала что-то матери – а она вдруг переставала мне отвечать. Я подходила к ней с книжкой или игрушками, пыталась сунуть их ей в руки – но она разжимала пальцы и смотрела поверх моей головы, в телевизор или просто в стену. Я дергала её за халат, ложилась в ноги – а она переступала через меня и уходила, просто чтобы уйти. Не видела и не слышала меня. Исключала из своего мира. И я каждый раз титаником шла ко дну, чувствуя, как разлетаюсь в щепки.
За что? Почему? В чем я провинилась?
Весь остаток дня, который вдруг становился мучительно длинным, я слушала Мамину Тишину. Время тянулось, словно жевательная резинка – становилось тонким, горьким, провисающим между последним маминым словом и той минутой в ночи, когда я, наконец, могла уснуть.
Мамина Тишина состояла из множества звуков.
Скрежет ныряющей дверной ручки, тяжелый бах дверью, короткий лязг язычка, запирающего мать от меня – в зачем-то понадобившемся ей одиночестве. Тихое позвякивание хрустальных подвесок на люстре – будто стеклянное перешёптывание, сплетня, передававшаяся между теми, кто смотрит на нашу семью с высоты. Выводящее из себя, оглушающее ццок-ццок-ццок настенных часов. Долгое, дооолгое, очень долгое… Только оно наполняет дом до тех пор, пока не забурчит в животе у холодильника или не зашипит телевизор.
Замерев за своей дверью, с ногами забравшись на стул у окна, сунув в рот карандаш, который к концу Маминой Тишины могла изгрызть до половины, я, как слепая, смотрела в одну точку, но видела всё, что делает моя мама. Вот она прошла на кухню, подожгла конфорку, опустилась на табурет. Поднялась, когда засвистел чайник, наполнила кружку, сгребла из вазочки на столе шелестящую горсть конфет. Вернулась в гостиную, закрыла дверь – отгородилась от меня. Подошла к креслу – тому, которое подальше от телевизора, но поближе к батарее (до него на четыре шага больше), опустилась в него. Прошелестела книжными страницами. Всё, теперь на долгое время – только перелистывание страниц, да мучительное ццок-ццок-ццоканье стрелок, лениво перескакивающих по циферблату.
В такие дни я серьезно заболевала. Меня поражала вынужденная слепота ребёнка, который видит всё, кроме своей мамы – и за отсутствием главного объекта своего мира считает всё остальное ненастоящим, зыбким, обманчивым.
Болезнь начиналась с магии. В Маминой Тишине возникала музыка: жуткое, звенящее, повторяющееся "динь-линь, линь-динь-линь". Еле слышное поначалу, оно неумолимо нарастало. Этот звук и породившая его тишина топили меня в себе. Они заливались в уши, рот, нос, я в отчаянии захлебывалась ими, через силу глотала их, напивалась, переполнялась, и почти развоплощалась в них. Я переставала существовать, меня будто стирали ластиком, успешно и насовсем – оставалось только сдуть грязные крохи.
Пользуясь отсутствием матери, её Тишиной, сильно менялись вещи. Они начинали жить своей, неподвластной пониманию, жизнью.
Взять, к примеру, кровать в моей комнате. В Маминой Тишине она становилась другой. Не мягкой и очень удобной, а пугающе широкой, холодной, бездонной волчьей ямой, которую кто-то вероломно прикрыл ярко-зелёным, в оранжевых ромбах, пледом. Я отчаянно хотела сдёрнуть плед, но боялась даже подойти к кровати. И чувствовала, что от неё исходит уже не та мягкая заботливая сила, которая властно манит к себе, призывая лечь, отдохнуть, согреться. А томление охотника, ждущего в засаде. И молчаливая, невысказанная агрессия – вот только попробуй, помни́ меня.
Я смотрела на плед, и становилось ясно, что оранжевые ромбы – это узор на мёртвой змеиной шкуре. И лежит она не на зеленом пледе, а в полусгнившем, сыром, заразном мху, под слоем которого таится затягивающая, бездонная трясина.
Вслед за кроватью становился чужим мой письменный стол. Он вдруг больно бил меня по коленке металлической ручкой нижнего ящика. Выгибал спину, сбрасывая с себя стопки тетрадей и учебников, которые я выкладывала из портфеля – и всё падало, разлеталось по полу. Цеплялся за майку ободранным краем столешницы, резко тянул к себе: мол, кому сказано делать уроки и не качаться на стуле???
Но ужаснее всего было то, как преображались обои на стенах. В какой-то неуловимый момент в скучном ритме цветочного рисунка возникал сдвиг. Кончики листьев медленно утончались, когтисто вытягиваясь. Лианы ядовито набухали, наливались мёртвой силой, шевелились, готовые дотянуться, оплести и задушить. Пышные цветочные шапки начинали нехорошо блестеть, расширяться, неестественно выпирая из стены. Лепестки пионов враз становились жесткими, колюче скребли по белому фону, меняли цвет: теряя полутона, они темнели и застывали. И в какой-то момент я с ужасом понимала: теперь эти цветы, стебли и листья – целлулоидно-мёртвые, пластиковые, как на кладбищенских венках. А потом появлялся ветер, пробегал по этим пластиковым лепесткам, выгибал стены и хрипло каркал: «Ппан-доор-рра!»
Помню – мне тогда было года четыре – я попыталась от него спастись. Пролетела через комнату и длинный коридор, врезалась в дверь родительской спальни, забарабанила по ней кулаками, что-то крича сквозь слёзы. Мама открыла и гадливо посмотрела на меня сверху. "Что опять случилось?" – зло спросила она. Я попыталась обнять её бедра, спрятаться от убивавшего меня страха. Но она отпихнула меня ногой, как отпихивают надоевшую кошку или сумку, некстати попавшуюся на пути. И эта нога – твёрдая, холодная – была пластиковой. И мамины руки превратились в пластик, и её лицо – в неподвижную маску, красивую, как человеческое лицо, но мёртвую, как у куклы.
Это был страшный миг – но отчего-то я знала, что уже не первый.
И знала, что задолго до него было что-то… ещё страшнее. Но что – не помнила. Не хотела вспоминать.
Я упала на пол в коридоре и заревела еще сильнее. А мама начала закрывать передо мной дверь – без слов, с невидящим взглядом. В неумолимо сужающейся щели был мир, в который меня не пускали: цветастый мамин халат, часть кремовой стены, на которой висел календарь с пальмами и морем, занудно бормочущий телевизор. Сначала дверь скрыла половину её красивого, гладкого, меланхоличного лица-маски, потом часть щеки и лба, потом завиток волос и острый треугольник плеча. А потом щель срослась. Это было страшное волшебство. Я тупо смотрела в закрытую дверь. Из-за неё донесся голос мамы: "Женя, займись ребенком!"
Послышалась тяжелая отцовская поступь, скрип двери, шаги за мной, в коридоре. Я взмыла в воздух, оторванная от пола папиными руками. Держа под мышками, он ставит меня на ноги, берёт за руку и ведёт в мою комнату. Молча. Молча. Молча. И я понимаю, что он – тоже кукла, упираюсь, визжу… А кукла тащит меня обратно, в мою комнату, к кладбищенским цветам на стенах. Но я не хочу к ним! Я однажды видела такие – на крышке длинного тёмного ящика. Мать положила на неё эти цветы за день до того, как случилась первая Мамина Тишина. А отец сгрёб их и бросил ей в лицо, а потом потащил ящик на небо»…
Замок «одиночки» лязгнул, железная дверь скрипуче зевнула, и Татьяна, оглянувшись, увидела за ней полицейского – того самого, кто успокаивал её недавно.
– Демидова, на выход. К вам муж пришел, – сказал он.
Она положила ручку на исписанные листки – их было почти четыре, но она не успела закончить историю.
«Макс? Разве он не уехал? Но как узнал?..» – Татьяна почти вылетела в коридор. Быстро прошла впереди полицейского до выкрашенной коричневой краской двери, и оказалась в обшарпанной комнатушке с деревянным столом и четырьмя стульями, стоявшими под зарешеченным окном.
Демидов шагнул ей навстречу, схватил за плечи и замер, прижав к себе. Тоскливо выдохнул в её волосы:
– Танька, ну как же так…
И столько горечи было в его голосе, что Татьяна враз поняла: всё плохо. Всё как-то очень, очень плохо, если даже Макс не может подобрать слов. Её зазнобило, зубы мелко дрогнули – и она крепко сжала челюсти, пытаясь прогнать страх.
– Тань, ты, главное, держись. Я что-нибудь придумаю.
Она отстранилась, пряча глаза – ещё полдня назад не стала бы обременять его своими проблемами и принимать помощь от почти бывшего мужа. А теперь вот – примет. Неловко спросила:
– Как ты узнал?
– Мне позвонили… Я уже к аэропорту… Да неважно! Не могу же я поехать на отдых, когда с тобой – такое!
Благодарность захлестнула её обжигающей, солоноватой волной, в носу защипало. А Макс продолжал:
– Главное, я успел переговорить со следователем. Дело дрянь, Танюш. Статья очень серьёзная, и мальчишку у тебя нашли – а это подтверждает показания Марины. Но ты не думай, я не брошу тебя, найду хорошего адвоката. Мы постараемся уменьшить срок, и я буду ждать тебя…
– Макс, ты что? – она испуганно сглотнула. – Меня же должны отпустить, просто обязаны, ведь есть куча свидетелей против Фирзиной! Янка и Витька с Тамарой – они были у меня, когда она привезла мальчика. И мы с тобой в опеку ходили, оформляли документы на усыновление. Зачем мне красть ребенка, если я хотела взять его на законных основаниях? Да это бред, Макс – всё, что написала Фирзина, чистый бред! Неужели это непонятно?
– А следователь считает, что всё не так. Потому что есть факты: жалоба матери, изъятый у тебя ребенок. Для обвинения достаточно, – развел руками Макс. – Но, Тань, мы будем бороться. Я не дам посадить тебя на двенадцать лет.
– Сколько?.. – охнула Татьяна. Стены камеры качнулись, свет мигнул и начал затухать, затягиваясь тёмной дымкой, но Макс тряхнул её, сильно дунул в лицо – и она смогла удержаться на ногах.
– Садись, – муж подвел её к стулу. Татьяна дышала часто, урывками, почти всхлипывая. Под левой лопаткой ныло, будто туда вогнали холодную, острую сосульку.
Макс сел напротив, заговорил, и его слова доносились до неё, будто издалека:
– Послушай, что мы сделаем. Я прямо с утра займусь этим, землю буду носом рыть, съезжу в Москву, но найду тебе самого лучшего адвоката! Только Тань, это недешево, а денег у нас почти нет – продажи слабые, да и на закуп лекарств я очень много потратил. А тот покупатель, который аптеками заинтересовался, готов сделку провести…
– Так проводи! – Татьяна едва не плакала. Двенадцать лет! Из-за дурости Фирзиной, из-за поклёпа – вся жизнь под откос! Как же так? За что???
– Тань, я же не могу! – опешил Макс. – Как я их продам, у меня нет генеральной доверенности. Ты сама не хотела, чтобы я…
– Макс, но это же было раньше! Я подпишу всё, что нужно, только вытащи меня! – взмолилась она.
– Ну, вот, я принёс документы, – Макс потянул к себе прозрачную папку, которая лежала на столе. Татьяна уставилась на неё сквозь слёзы. В душе шевельнулось нехорошее – будто что-то не сходилось, было неправильным. Но она отмахнулась от этого чувства, потому что всё вокруг сейчас было таким: неправильным, неестественным, карикатурным…
Максим вытянул из папки отпечатанные листы. Татьяна вытерла глаза, вгляделась, пытаясь сосредоточиться. Но буквы разбегались, прыгали перед глазами – потому что руки мелко противно тряслись, а слёзы всё набегали, как их не прогоняй. «Я не могу сейчас разбираться с этой доверенностью… у меня просто нет на это сил! – подумала она. – В конце концов, Макс лучше меня знает все тонкости…»
– Давай подпишу, – сказала она в отчаянии.
И быстро поставила росчерк в пустой строке.
5
ИВС – изолятор временного содержания.