Читать книгу Сказки на ночь для взрослого сына - Татьяна Прудникова - Страница 6

1. Сказки на ночь для взрослого сына
С них, в общем-то, все и началось…
Единственные дни

Оглавление

На протяженье многих зим

Я помню дни солнцеворота,

И каждый был неповторим

И повторялся вновь без счета.


И целая их череда

Составилась мало-помалу —

Тех дней единственных, когда

Нам кажется, что время стало…


Б. Пастернак.

Единственные дни

В трудах, в воздержании и в молитве Филиппов пост пролетел, как всегда, быстро. Зима в полной силе, снег да мороз.

Иван Николаевич, проверяя под конец года свои траты и барыши, вполне удостоверился в значительном превышении последних. Что ж, поработали на совесть, надежно растет его дело и его состояние. Семейство здравствует. Стало быть, можно и о праздниках подумать.

Подарки семье, артельщикам, работникам – это понятно; и Богу угодно, и для дела хорошо. Младшего сына, Николашку, надо бы на Екатерингофский железнодорожный вокзал свозить, показать ему убранную электрическими гирляндами ель; ее там обычно выставляют к Рождеству. Детвору можно в кондитерскую к Пфейферу свозить, а жену – по магазинам. Жаль, Пассаж на перестройку закрыт; хотя чего ж жалеть-то? Там подряд намечается весьма выгодный…

Проглядывая газеты, Иван Николаевич не без интереса читал заметки про то, как в Европе встречают новый год и новый век.

И появилось у Ивана Николаевича желание, которое он решил всенепременно осуществить.

В фотографическое ателье г-на Андерсона на угол Гороховой и Большой Садовой Иван Николаевич прибыл с супругой своей, Анной Федоровной, и со всем семейством загодя оговоренного срока: он привык все делать основательно.

Их ждали. Его самого с женой усадили в полукресла в центре композиции; рядом стояли приготовленные венские стулья и даже пара низеньких скамеек для детей. Высокий, но неуродившийся телом фотограф прыгал вокруг заказчиков, натурально, как кузнечик, расставляя и рассаживая многочисленную родню Ивана Николаевича.

У Ивана Николаевича большая семья. Сыновей у него четверо: Луко, Антоний, Михайло и Николашка. Еще дочка у него есть, Лизавета, справная, за хорошего человека выдана. Бог только ей деток пока не дает… Зато старшие сыновья, Луко и Антоний, оженившись, уже пятерых внучат ему народили.

Иван Николаевич в дела фотографические не вмешивался: у каждого своя работа. Однако он решительно поставил по правую руку рядом с собою старшего своего сына Луку, слева от Анны Федоровны – младшего, Николашку.

Да, у Ивана Николаевича во всем порядок и прибыток: и в семье, и в промысле. И удача его не чуралась, спору нет, но более удачи помогли ему упорство, ум и спорые на любое дело руки. Потрудился он на своем веку в избытке, никакой работой не брезговал, за все Бога славил и благодарил!

И было за что: вышел Ивашко из подлого сословья; дед крепостным родился – крепостным и помер, а Ивашко вот в столице укоренился, артель у него строительная, кой-какая торговлишка.

Если Бог даст, то году к двенадцатому и дом собственный можно будет поставить, чтоб внуки его, Ивана Николаевича, столичными обывателями сделались. Может, вырастут – в лекари выйдут, а может – и в адвокаты.

Вот Николашка подрастет – и отправит его Иван Николаевич учиться на инженера. Для фамилии большая польза может получиться!

Вспомнил Иван Николаевич, как его отец, Николай Иванович, по которому Николашку-то и нарекли, вписал его, Ивашку, в свой паспорт и на новенького привез в Санкт-Петербург. Случилось это точно уж после царского манифеста о даровании свободы. Ивашкина мамушка, собирая его, плакала безутешно. Когда запрягли коней, а все сестры высыпали из сеней на крыльцо, она вышла из избы их провожать. Потом все шла, шла за санями до околицы, все крестила сына: чуяла она, что и сына будет видеть только изредка.

И надо ж тому случиться, чтобы в тот год попали они с тятей в страшный пожар. Все полыхало вокруг – ух! Пламя все небо застило, жар воздух плавил. И здесь, на Садовой, горело, и в Троицком переулке, и в Щербакове. Тятина со товарищами лавка дотла сгорела. Слухи поползли: как же без слухов-то? Без слухов у нас нипочем нельзя! Баяли: поджоги да нигилисты…

Расследовали – разыскивали, даже с ним, малым, околоточный при тяте беседу вел: не углядело ли дите чего эдакого? А опосля приговорили, что-де на складах ветошь смоляная да пакля полыхнули. Вот вам и все нигилисты-поджигатели!

И никто, вроде, не виноват, а долги отдавать надо, товару погорело – видимо-невидимо. Тяжко тогда пришлось, не выскажешь…

Тятя пристал к артели земляков и принялся с ними в городе дома строить. Ивашко же – сначала на побегушках, потом на подхвате, потом помощником; все ремесло изнутри изучил. Был он не по годам любознателен и сметлив, сам собою выучился грамоте и приохотился читать; читал все подряд: и псалтирь, и газетки вчерашние, и вывески.

И Господь не оставил! Прознал Ивашко про ссудосберегательное товарищество, составленное в Ветлужском уезде местными мужиками, уговорами уговорил тятю Николая Ивановича туда поехать. Приехали они в село Рождественское, побеседовали с добрыми людьми, расспросили их, как у них получилось деньжатами сложиться, да как промысел начать.

Вот они с тятей так же и начали.

И пошло дело!

Собрался капиталец небольшой, артель образовалась знатная: и дома на заказ строили от фундамента до крыши, а потом и вовсе – церкви каменные затеяли ставить. И работы достаточно, и денег, а более всего – уважения.

Тут, конечно, по молодости да по глупости случился грех: загулял Ивашко. Очень уж ему хотелось не только труда да пота в жизни попробовать! Хоть малость самую…

В то время тятя еще в полной силе пребывал, неразумия такого не потерпел и быстро оженил Ивашку на дочери своего товарища Федора; девка в деревне росла, через два двора от их избы. Глазастая и задастая, она спервоначалу не сильно глянулась высокому, статному и пригожему лицом Ивашке, но с тятей, который сказал, что такие как раз для семейной жизни самые справные, он спорить не стал. Обвенчали, сыграли свадьбу. Был Ивашко – мальчишко сам по себе, да топерича вышел весь. Откедова взялся-появился Иван, свет Николаевич, любезный муж-господин Анны Феодоровны?

Свадьбу на Красную горку играли, почитай, всей деревней: кто не родня – так свояк, кто не свояк – так друг-товарищ. Подружки невесты жалобно и высоко выводили: «Она красно красовалася, она баско наряжалася у родимого батюшки, у родимой матушки…» Невеста плакала взаправду. Ивашкины сестры, лукаво переглядываясь, супротивно затянули: «Тятя милой, тятя милой, не жоните брата силой…»

Иван Николаевич с удовольствием посмотрел на супругу свою, дородную Анну Федоровну, и подумал: «И стерпелось, и слюбилось! Вон и сами-то детей нарожали, слава Богу, почти все живы… И внучата-онучата…»

Он чувствовал себя крепким стволом большого дерева, уходящего многими своими ветвями прямо небо, и ветвей этих – не сосчитать!

А в родной земле покойно лежат до Страшного суда его, Ивана Николаевича, корни: тятя Николай с мамушкой, дед Иван и все иные Сомыловы…

Про фамилию дедушко Ивашко внуку своему Ивашке рассказывал так: «Появился в сельце Жилино, что рядом с нашей деревенькой, настоятель храма, батюшка. Шибко не любил он, когда робятню нарекали Поспелком да Первушкой, Жданком да Зуем. Он-то нарекал младенчиков строго по святцам: Агапит, Евфимий, Малахия, Трифон… Вот и назвал он прадедку-то нашего Самуилом, по праотцам. Только ни сам честной отче, ни вся прадедова родня нипочем не могла выговорить такое мудреное имечко. Вот и пошло: Сомыл да Сомылко… А дед-то ужо Сомылов был».

Наконец фотографу удалось всех расставить вокруг главы семейства и все замерли: все семейство Сомыловых внимательно всматривалось в фотографическую камеру и в будущий двадцатый век.


Зимой мальчишки ради смеху делали обманки: выроют ямку, набросают чего-нибудь сверху, припорошат снегом, следы заметут, а сами схоронятся за сугробами и ждут, чтобы подсмотреть: кто, да как в эту обманку попадет.

Николай Иванович, пятидесяти семи лет отроду, аккурат в такую обманку и угодил. И, как на грех, попал ногой, пораненной еще в 15-м году. Теперь он сидел на лавке рядом с печкой, растирал сильно ушибленную ногу и сердился, поглядывая на жену, Александру Михайловну, и старших девок, прибирающих после рождественского разговения.

День, хоть и праздничный, а с самого начала не задался.

Николай с Александрой давно уж рассчитали, что Рождество в этом году выпадет на воскресенье и что можно будет сходить в храм на Праздник.

На Меланжевом работали помногу, по две смены кряду иногда, но вот уже больше года воскресенья частенько бывали выходными. Работникам из «пожилых» советская власть впрямую не запрещала посещать церковь, особенно в последнее время. Ограничивались общественным осуждением несознательного элемента активными партийцами на профсоюзных собраниях. Да и пусть себе лают!

Вот приготовились, как прежде бывало, на Рождественскую обедню, взяли с собой маленькую внучку Галю – причастить; старших-то нипочем нельзя, комсомолия загрызет…

Галя, малая да глупая, ну, кричать:

– Мы идем в цирк! В цирк!

Дед ей:

– Цыц, притыка! Не в цирк, а в церковь!

А она не унимается, голосит: «В цирк! В цирк!», да еще и приплясывает. Дед не сильно, но резко ткнул ее кулаком в лоб, чтобы она в разум вошла да и чтобы прочая ребятня хоть чуток страх Божий поимела.

После службы Саша, оставив Галю на попечение деда, заспешила к одной своей товарке. Та пообещала достать где-то, в одной ей знаемом месте, два ржаных покрытых сахарной глазурью пряника – настоящие рождественские козули. Александра давно задумала порадовать ими внучек.

Повел дед Николай Галю домой. На полпути повстречался им земляк и тезка, Николай Петрович. Они поздравили друг друга тишком с Праздником, негромко обменялись:

– А что, Николай Иванович, правда ль, что в нонешном году Пасха-то на Георгия падает?

– Правда, Николай Петрович, чистая правда!

И оба многозначительно посмотрели друг на друга.

Потом Николай Петрович сказал, что получил от своего сына грамотку с фронта, и зазвал Николая Ивановича письмо это почитать: он знал, что Сомылов – грамотей, читает бойко, не по складам. Но Галю дедка в дом Николая Петровича с собой не взял: мало ли какие там вести с фронта-то; он велел ей стоять на улице и ждать его. А она, окаянница, не послушалась, удрала.

Когда Николай вышел на улицу, то увидел: внучки и след простыл. У него сердце оборвалось…

Пропала! Еще одна девка пропала! Беда!

Николай всю округу обежал, разыскивая эту шельму. Тогда и попал он в обманку-то. Мальчишек он, конечно, не догнал: и стар, и ногу повредил сильно.

Вернувшись в конце концов домой, Николай Иванович еще в дверях закричал во весь голос: «Эта сволочь – тут?»

Александра Михайловна молча заслонила собою внучку.

– Ты, Александра, совсем потаковщицей заделалась! Попосле хватишься! – в сердцах крикнул он жене.

…Да что там день, вся жизнь у Николая и Александры пошла не так! Прожили они вместе без трех годков сорок лет, а сколько из них Сашенька не плакала? Разве что в самые первые и сладкие их годочки! Николай винил во всем себя, хотя умом понимал: не в его человечьих силах было уберечь жену свою ни от смерти детей, ни от войны, ни от нужды, ни от беззакония вселенского…

В 15-м с фронта по ранению вернулся – сразу в деревеньку свою, к Саше, к Вере маленькой. Он уже нутром почувствовал, что из большого города утекать надо, что только у земли можно прокормиться и выжить как-то. А тятя и Лука дело да дом питерский пожалели. Остались. Там и упокоились. Слава богу, Михайло с Антоном уцелели!

Работы Николай никакой не боялся, все жилы из себя вытягивал. Начали они с Александрой обживаться хозяйством, начали детей родить. Да только что толку-то, если власть решила хозяина земли лишить, да со свету сжить?

В канун Рождества в начале 29-го года вернулся он из Костромы в свою деревню не с подарками жене и детишкам, а с плохими вестями: мужиков вовсю агитируют в колхозы вступать, кто покрепче – кулаками объявляют, мироедами. Значит, и к ним в деревню придут, видит Бог – придут! Все разворуют, да по миру пустят. А может, вообще жизни лишат.

И надумал Николай бежать.

Завербовался на строительство Меланжевого комбината в Иваново и рванул туда с женой и детишками. Эх! Прощай, земля родная! Ни кормиться больше от тебя, ни в тебе упокоиться!.. Старшей Вере, мамкиной помощнице, тогда девятнадцатый годок шел, Любушке – тринадцать, Надежде – десять, Паньке – восемь, Сонюшке – чуть поболее пяти годков, Николаше – три; а младшую Анюточку Саша еще от груди не отнимала! Страшно уходить, хозяйство бросать, а остаться – еще страшнее!

Что же он, Николай, не так сделал? Что ж ему надо было делать, чтобы Николашенька не помер? Чтобы Любушка не сгинула?

Сгубили девку! Чует он, чует, что ее облыжно оговорили, схватили, неправедно осудили, убили! Чует: убили! Не надругались бы…

Только Сашеньке он этого сказывать не будет. Она, голуба душа, все молится о здравии рабы Божией Любови… Да и то верно. У Бога-то все живы.

Лишь бы война сына, Паню, у них с Сашей не прибрала, лишь бы он живой домой вернулся!


Аня открыла глаза. Светло, а она в постели лежит! Не порядок. Но двинуться нету никакой возможности.

Белый потолок, белые стены. Большое окно. За окном – дерево, ветки голые хлещут по стеклу. Зима.

В южном городе, в котором Анна прожила почти полвека, снег в новый год случался не часто, а если и случался, то лежал не долго, исчезая под дождем и ветром. И не знал этот город такой зимней тишины и чистоты, какие водились там, где Аня выросла. Ей не хватало больших снежных сугробов, раскидистых покрытых инеем елей, морозного воздуха и звенящего поскрипывания снега под валенками. Нет, не под «валенками», а под «валянками». Обувка из детства.

Но она по-советски крепко любила новый год – краткий миг иллюзии всеобщего счастья большой, размером со страну, семьи.

К Ане подошла женщина в белом халате, поглядела, что-то спросила, ушла, вернулась вместе с мужчиной в очках и тоже в белом халате. Что им всем от нее надо? Вот опять ее тормошат, оголяют и рассматривают ее руки, о чем-то переговариваются… Капельницу поставили. Похоже, она в больнице. Сущая нелепица: оказаться в больнице в новый год!

Аня очень хотела выучиться на врача, хотела поехать учиться в Ленинград, следом за братом Паней, но папа запретил. Он нередко повторял маме: «Народили мы с тобой, Саша, девок – что грязи. Чего их учить? Для девки-то одна наука хороша – родителей слушать, да с родительского благословения замуж вовремя выйти».

По молодости Аню отеческие слова сильно обижали, а сейчас, вспоминая их, рассудила по-другому: «Ну вот выучилась, хоть и не на врача… Полжизни сама училась, потом полжизни других учила, только вот не вспомнишь, чему… Так, ерунде всякой. Выходит, прав папа!»

От этих мыслей ее отвлекла сестра Соня, которая неожиданно вошла в палату. Соня держала за руку мальчика лет шести – семи.

– Соня! Сонюшка! Ты! Хорошо-то как, что ты приехала ко мне, выбралась! А как же тебя пропустили?

Сестра усмехнулась, всем своим видом показывая, что она пройдет везде, где захочет. Она такая, что правда, то правда.

– Вот, видишь, выбралась. Так ведь и сборы не в тягость, и дорога недолга…

– А кого ж ты ко мне привела, Соня?

– А ты сама не узнаешь, что ли, Анечка? Это ж Николаша!

– Как Николаша? Что ты, Соня, такое говоришь? Николаша ведь умер давно!

– Аня! Аня! Ты сама – что говоришь? Может и я умерла?

– А что, Сонюшка, не умерла разве?

Соня засмеялась, а братец Николаша молча глядел на сестер ясными небесными глазами.

«Господи, Иисусе Христе! Так я, наверное, помираю», – со страхом подумала Аня.

Точно. Смерть пришла.

– Аня – бояка! Аня – бояка! Аня – бояка! А Соня – забияка!

Детская дразнилка зазвенела в ушах. Кто, кто их с сестрой так дразнит? И чего она, Анна Николаевна, всегда так боялась?

Всего боялась. Всего и всегда. Всю жизнь. И всякий раз Ане казалось: вот она зажмурится, и все страшное само собою исчезнет, и все будет хорошо…

Но сегодня она зажмуриться не захотела.

Аня с Соней незадолго до Сониной смерти в прошлом году созванивались так часто, как позволяли им их физическое и финансовое состояние. Старшая сестра на полном серьезе рассказывала младшей, что ее постоянно навещает вся усопшая родня: и родители, и сестры Вера и Надя, и любимый брат Паня. Анна Николаевна не знала, каким образом правильно реагировать на все эти рассказы: они и пугали, и занимали ее; она и верила Соне, и одновременно не верила. Еще Аню очень удивляло, что к Соне почему-то никогда не приходили сестра Люба и брат Николаша.

Сама Аня про Любу помнила очень хорошо, хотя вспоминала редко. Не любила вспоминать из-за темного липкого страха, накрепко связанного с Любой. Сейчас же против воли все закрутилось перед глазами: вот Аня закончила восьмилетку и определилась на Меланжевый комбинат. Отец там работал. И Вера, которая уже успела овдоветь, там работала. И незамужние Люба с Надей там тоже работали. А бойкую и схватливую Соню тогда послали от комбината учиться, и она уехала в Кинешму, кажется. Или еще куда-то. Не работала на комбинате только мама: ей и дома дел хватало. Мама вела хозяйство, присматривала за Вериными малолетними дочками Валей и Галей, осиротевшими в первый же год войны, да молилась потихоньку за всех своих живых и умерших детей.

Сестры, сестрички: Вера – заботливая и добрая, Люба – красивая, Надя – величавая, Соня – открытая и веселая, и еще она, Аня, самая младшая – тихая, послушная и пугливая…

Что же случилось с Любой? С двадцатипятилетней красавицей, что?

Собрались утром затемно пятеро, ушли из дома на работу, а вечером отец, Вера, Надя и Аня вернулись домой, а Люба не вернулась. Пропала! И никто из родных ее больше не видел.

Отец искал ее весь вечер и всю ночь, до начала утренней смены. Отработав смену и обязательные сверхурочные, он опять искал дочь. Все, что он, вернувшись под утро домой, смог сказать жене, бросившейся к нему навстречу, было только тихое, малопонятное кому другому, деревенское: «как хмыл взял!»

И еще Аня помнила: отец и Вера с Надей много дней кряду ходили, обивали разные пороги, стучались в разные двери, но не узнали о Любе и ее судьбе ровным счетом ничего.

За эти дни отец почернел лицом, постарел.

Вот сидит он за столом, к ложке не прикоснулся, голову руками обхватил. Потом прохрипел: «Мать, налей мне чарку», – выпил водку залпом и заплакал без звука. Остальные все замерли; в доме – безмолвие и страх.

Вдруг отец вскочил с лавки, подлетел к комоду, где у зеркала стоял вырезанный Аней из газеты портрет Сталина. Он смотрел на портрет, как будто увидел его в первый раз. Потом резко плюнул Сталину прямо в лицо, схватил его, бросил на пол и пустился в ярости топтать ногами. Тут Ане показалось, что тятя топчет самого Иосифа Виссарионовича, живого и усатого, и ее охватил такой невыносимый ужас! Она захотела убежать, спрятаться, но ноги стали ватными и не слушались.

А отец, обводя взглядом жену и потомство, тихо и глухо сказал:

– Если какая сволочь эту гадину с пола подберет – убью!

Аня помнила, что сталинский портрет долго лежал посреди комнаты, грязнясь, истрепываясь и покрываясь плесенью. Мать и сестры не прикасались к портрету, даже когда мыли полы. В то время никого из чужих не впускали в дом дальше сеней: страшно боялись, что кто-нибудь донесет на них. Но отца все же боялись больше.

Почему, для чего Аня вспоминает сейчас именно об этом? Ведь у нее такая длинная жизнь: война закончилась нашей победой, Аня выучилась, встретила Бориса, вышла за него замуж, родила свою девочку…

Но все, все ее покинули! Одна Аня на белом свете!

Веточка голая стучит в окно…

«Ирочка, доченька, мне бы тебя увидеть! Иду, иду к тебе, деточка моя ненаглядная!», – жарко и больно рвануло в мозгу… или в сердце?


Брата Николашу Аня помнила плохо: он старше ее всего-то на два года, а умер лет пяти – шести, наверное. Мама говорила, что Николаша родился в канун зимнего Николая, в декабре 25-го года.

Вот всё, что Аня наскребла в своей памяти о так мало пожившем братике: крепкий и звонкий, светловолосый голубоглазый Николаша, не снимая валянок, вбегает из сеней и зовет сестер: «Соня! Аня! Пойдем на улицу! Пойдем снег копать, бабу лепить!» И яркое солнце светит в окошко…

Соня, разумеется, гораздо лучше Ани помнила Николашу: она-то родилась летом 23-го. И память у Сони отменная – молодые завидовали! Телефонные номера всей родни на память до самой смерти помнила! Однако рассказала о брате Николае Соня всего один раз, на маминых поминках; осиротевшие сестры сидели тогда вчетвером в обнимку и плакали.

Соня вспомнила, как проснулась ночью и увидела: братец Николаша в новой рубашке с пояском лежит на лавке под иконами, под зажженной лампадкой; мама стоит у него в ногах и что-то непонятное читает вполголоса по толстой старой книге, рядом с ней беззвучно плачет старшая сестра Вера.

Соня слезла с печки, подошла к брату и стала звать его: «Вставай, вставай, Николаша! Не лежи тут! Пойдем на печку спать!»

Мать погладила ее по голове, сказала тихо: «Угомонись, Софья! Сестер побудишь! Николаша-то не будет топерича жить с нами в дому, он будет жить далеко от нас… За всех нас Господу молиться…»

А тятя подхватил Соню на руки – да и прям на печь! Цыкнул только – и всё…

Тятя очень строгий был.

Аня помнила, что когда за стол садилась вся семья, то всё происходило по раз и навсегда установленному порядку: сначала садился отец, после него – брат Паня, потом девки по старшинству, в конце, поставив на стол общую миску с едой (кашей ли, похлебкой ли), садилась мама. Строго соблюдая субординацию, зачерпывали ложкой еду из миски. Мясо разрешалось брать только в самом конце трапезы. И если кто из малышни по нетерпению залезал в общую миску вперед своей очереди, то сейчас же получал вразумление от тяти в виде полновесного удара по лбу ложкой. А ложка-то большая, деревянная! Аня и сама пару раз схлопотала, а Соня сколько раз – не сосчитать.

Тятя. Папочка. Сгорел. Мама его, почитай, лет на сорок пережила.

– Папа, скажи, почему ты нас с сестрами любил меньше Пани?

– Дурная ты, Анька! Ишь чего надумала – любил вас мало! Ты вот мне ответь: кой в вас, девках, прок? Я на вас, окаянных, мать оставил, а вы чего вытворили?

– Папа, ты о чем? Мы ж маме…

– Мы ж! маме! Деньги каждый месяц слали! Поздравительные открытки на советские праздники! Молчала б лучше! Не уберегли мою Сашу-то! Втянули мать в распрю с Панькиными детьми за наследство, за московскую квартиру! Да я у нас в деревне-то птичник построил просторнее, чем та квартира!

– Папа, папа! Это ж не мы! Это ж Константин, Надин муж…

– А вы куда глядели? Скажешь: не знали! А должны были знать! Про то, что родную мамку обманывают, сирот братовых обижают! Вот я и говорю, кой в вас, девках, прок? К кому облокотилися, к тому и прилипилися, там у них и семья! Корешки посохшие!

– Папа, папочка! Мы же с Надей потом почти два года не разговаривали… Помирились только на маминых похоронах. И дети Панины к бабушке безо всяких обид приезжали – Вера все устроила… А уж Костю-то с Надей жизнь наказала, да как наказала! Папа! Послушай! Мы-то с Соней узнали про Костину затею, только когда он все документы в Москву отвез, а Панин сын позвонил и спросил… Папа, разве мама тебе не рассказывала? Папа, папа! А она – что же, не с тобой? Папа, ты где?

Корешки? О чем он? Вот лежит она, Аня, колода колодой, бревном недвижимым, и никаких корешков.

Или – тело Анино лежит? Тогда где же Аня? Нет! Аня – вот она, она всех помнит и всех любит! А если ее не станет, кто же будет любить и помнить всех?

…А мамушка ее, Аню, любила… Очень любила! Посадит на колени, в макушку поцелует и прошепчет: «Поскребыш…»

Теплая ласковая волна захлестнула Анну Николаевну, она почувствовала легкое покалывание в пальцах рук и ног, открыла глаза и увидела длинный-предлинный коридор. Она не то летела по нему, не то ее везли. В конце коридора в ярком свете Анна различила какую-то фигуру. Свет был такой яркий, такой болезненно-нестерпимый, что она опять закрыла глаза.


Когда Анну Николаевну перевезли из реанимации в неврологию и оставили лежать на каталке рядом с палатой, ожидавшая ее в отделении Оля все сразу правильно оценила. Она взяла из кошелька несколько сторублевых бумажек и положила в карман жакета. Дежурной медсестры на посту обнаружить не удалось, и Оля двинулась к кабинету сестры-хозяйки. На счастье она нашла там медсестру Любовь Владимировну, которая, приняв в карман двести рублей и дежурно сказав: «Что вы, не надо!», выдала Оле комплект постельного белья, застиранного до неопределенности цвета и рисунка, и немного побитое эмалированное судно. Оля у Любочки попросила дополнительно какой-нибудь белый халат и сопроводила свою просьбу вложением в ее карман еще одной сторублевой бумажки. Люба посмотрела на нее с пониманием и уважением, поискала в дальнем шкафу и извлекла из него вполне приличный чистый белый халат размера XXL.

Оля вернулась к Анне Николаевне, поправила на ней простынку и байковое одеяло, всмотрелась внимательно в ее лицо с закрытыми глазами и шагнула в назначенную Анне Николаевне палату. Обычная больничная палата на шестерых: спертый воздух и не очень чистые полы, на пяти кроватях старушки лежат.

Оля надела белый халат не по росту, пожалела, что не сообразила взять свой халат из дома, подвернула длинные рукава, приоткрыла форточку, достала ведро, тряпку, швабру и принялась мыть полы. Заодно вынесла судно из-под соседней кровати, давно ожидавшее больничную нянечку. И удивляться тут нечему: нянечка одна разрывается на сорок человек тяжелобольных; старенькая седенькая бабушка, которая медленно передвигается по отделению на плохо гнущихся ногах.

Оптимизация…

Оля застелила постель и стала раздумывать над тем, как ей в одиночку переложить Анну Николаевну с каталки на приготовленную кровать. В палату вошла Любочка, вдвоем они ловко подхватили Анну Николаевну и упокоили на ее койко-месте. Больная тихонько простонала.

Люба поставила Анне Николаевне капельницу, а Оля присела рядом на стул.

Анна Николаевна открыла глаза, всмотрелась и не очень отчетливо с трудом выговорила:

– Оленька… ты…

Оля встрепенулась и, удивляясь самой себе, с жаром зашептала:

– Слава Богу! Баба Аня! Родненькая! Ну, и напугали же Вы нас с Игорем!

– Ничего, ничего… живая вроде бы…

Оля незаметно смахнула нежданную слезу и с нежностью погладила бабушкину руку: рука потеплела.

Оле совсем не казалось странным, что неродная ей бабушка ближе и родней родной, кровной. Восемнадцать лет назад, когда свекровь Ирина Борисовна отселила своего старшего сына Игоря и его молодую жену Олю к бабушке Игоря – Анне Николаевне – Оля не сильно радовалась. Но спорить со свекровью было не принято, потому что бесполезно. Свекровь всегда все решала сама, не принимая в расчет чужие мнения или пожелания. А потом свекровь вдруг взяла, да и умерла от рака. И так быстро, что никто не успел к ее отсутствию как-то привыкнуть. Особенно баба Аня.

– Баба Аня! Да Вы что, помирать, собрались? Рановато! Вас дома Игорь с Лизой ждут… Рождество вместе встречать…


Каким же надо было быть идиотом – согласиться на такую авантюру! Купиться на блестящую обертку: новогодний тур в царство Деда Мороза, комфортабельная автобусная поездка по городам русского севера…

Когда Лёня после полного рабочего дня, продленного ночным дежурством, плавно перешедшим в новый рабочий день, вечером дополз до своей крошечной квартирки на окраине Москвы, его встретила вся его семья. Старшие девочки висли на нем и кричали: «папочка, миленький!», младшие дети просто орали, а жена и теща одновременно говорили, каждая о своем.

За полтора десятка лет семейной жизни Леонид Михайлович давно выстроил приоритеты. Поэтому, снимая с себя верхнюю одежду, переобуваясь и переодеваясь в домашнее, тщательно намыливая руки и смывая мыльную пену водой, он прислушивался, в основном к жене. Но усталость брала свое, и внимание его, против воли, постоянно рассеивалось.

Общий сюжет он и так знал наизусть: жена в очередной раз пошла хлопотать по квартирным делам. В очередной раз ей ткнули в нос тем, что по московским правилам она с мужем – кандидатом медицинских наук и четверыми детьми всю жизнь будет жить на тридцати квадратных метрах хрущобы. И префектура округа не имеет решительно никакого отношения к тому, что ходатай безответственно ухудшает свое жилищное положение.

Лёня ужинал, слушал и перепроверял в уме те назначения, которые он отписал дежурному врачу. И, видимо, вследствие этого отчасти утерял нить повествования. Жена же, подняв коромыслом свои красивые собольи брови, совершенно неожиданно задала ему вопрос:

– Как ты думаешь?

Растерянное Лёнино лицо выдало его с потрохами.

– Ты меня слушаешь?

Конечно, Лёня слушал. Но вот только в конце понял не совсем…

Жена пояснила.

По ее словам выходило, что, получив очередной отказ в улучшении жилищных условий, она в другом чиновничьем кабинете приняла предложение съездить всей семьей на новогодние праздники в Великий Устюг. Практически бесплатно.

Лёня вздохнул и хотел сказать, что в отделении – в больнице – на новогодние праздники его уже поставили в график дежурств. И вообще, ему самому не хотелось ехать ни в какой тур. Ему хотелось принять душ и выспаться. Но говорить он ничего не стал, а спросил только коротко:

– А как думаешь ты?

– С паршивой овцы – хоть шерсти клок! – совершенно неожиданно для него и для тещи подытожила дискуссию жена, и вопрос сам собой разрешился окончательно.

Потом разразился скандал в отделении по поводу дежурств, оформление поездки и сборы.

Лёня предупредил родителей о том, что он со всей своей семьей собирается на недельку съездить до Великого Устюга и обратно. Мама затеи не одобрила, что сыну тотчас и высказала. Отец перезвонил позже и попросил держать в курсе всех передвижений во время поездки. Под конец неожиданно спросил про перспективы восстановления после инсульта в возрасте 85+ и пояснил, что ему сообщили о госпитализации его тетки Ани, Лёниной двоюродной бабушки. Лёня ответил уклончиво про неисповедимые пути и про генетику, что, мол, на чудеса надеяться не стоит, а врачебная практика знает на этот счет разные примеры.

Автобус оказался не то чтобы «мерседес», но и не «пазик». Главное, что каждому из детей – и старшим, и младшим – в автобусе предназначалось отдельное место.

От Москвы до Костромы ехали без особых приключений два дня, останавливаясь осмотреть достопримечательности, поесть, поспать и прочее. Из Костромы выехали рано, миновали Галич и Чухлому, остался позади Солигалич.

И вот здесь, рядом с небольшим сельцом, название которого Лёне ничего не говорило, всё и началось.

Автобусный мотор зачихал и закашлял, автобус подергался на ходу и остановился. Задремавшие пассажиры высыпали на бодрящий морозец и обнаружили, что, во-первых, автобус категорически не заводится, а во-вторых, водитель автобуса не очень хорошо понимает, куда он их, пассажиров, завез. Видать, с поворотом ошибся.

Несмотря на мороз, Лёню прошиб пот: и зачем он согласился? Что теперь делать-то? Ведь он же не один! Жена! Дети! Четверо! Спасибо хоть, что не посреди лесной чащобы!

Он подошел к водителю автобуса, тот уверял всех взрослых пассажиров в том, что он уже созвонился с туркомпанией, они уже решают тут… то есть там… В общем, часа два-три, и все решится… наверное…

Леонид огляделся, увидел группу мужичков разной степени подпития, тусящих между почтовым отделением и магазином. Он решил разведать у них обстановку и возможные перспективы. Его остановил отцовский телефонный звонок. Недлинный разговор – и…

Лёня решительно подошел к местным мужикам, поприветствовал, как положено, начал расспрашивать. Они замахали руками, явно что-то объясняя ему, потом один из Лёниных собеседников, самый представительный и явно трезвый, решительным шагом пошел куда-то. Вернулся он за рулем видавшей виды «нивы».

Леня подозвал жену и детей к себе и стал помогать незнакомому дяденьке усаживать их на заднее сиденье машины.

– Куда? Лёнечка, скажи только, куда? – совсем без напора тихонько осведомилась жена.

– Сейчас сама увидишь. Это, говорят, недалеко, – ответил муж.

«Нива» рванула довольно резво, повернула на неширокую, слабо укатанную дорогу.

– Звона как! Вы, стало быть, из Сомыловых будете? Из которых? – непривычно для московского уха окал дяденька.

– Я – Николая Ивановича правнук, того, у которого было много дочек и один сын. Или два, – смутно вспомнил Леня обрывки разговоров отца с теткой.

– А… Знамо. Младший он Сомылов-то. Девок у него, точно, изрядно имелось. Ушли-то они отсюдова еще до колхозов. В Иваново, баяли… А моя-то баушка – она младшая дочка Михал Иваныча Сомылова, стало быть… Братья они родные с Николаем-то Иванычем, чуешь? А мы-то с тобой, что ж получается?., четвероюродные! Во как! Чудеса, да и только…

Лёнина жена завороженно молчала, переводя взгляд с одного четвероюродного брата на другого. Ей даже померещилось, что они чуть-чуть похожи.

«Нива» остановилась. Вокруг – лес.

Лёня высадил жену, трех своих девчонок и самого младшего – сына Ивана и, показывая рукой на заснеженные деревья, торжественно произнес:

– Много лет назад на этом месте стояла деревня… Из этой деревни и пошел род Сомыловых.

Дети, озираясь по сторонам, загалдели галчатами: «Где? Где?»

– Нету тут больше деревни. Есть, вот, лес! – сказал им дядя Николай, папин четвероюродный брат.

Потом были: обратная дорога в Жилино, теплая изба, приветливая жена Николая Наталья, человек пять внезапно обретенных родственников, грибные щи с петушиными гребешками, шаньги, тушеная картошечка с мясом…

И, понятное дело, бутылка беленькой для мужчин. И здравицы живым, поминовенье – усопшим… Выпили и за здоровье младшей дочки Николая Ивановича Сомылова Анны, проживающей в городе Ставрополе.

И еще: степенная беседа под чай с брусничным вареньем и обмен номерами мобильных телефонов и – с ума сойти! – электронными адресами.

Лёнины дети, оглушенные событиями этого волшебного дня, осоловевшие от обилия непривычной еды и от тепла, задремали на хозяйской кровати, укрытые всеобщей любовью и твердой уверенностью в том, что их папа – самый необыкновенный и замечательный, который нигде не пропадет и у которого везде, даже в царстве Деда Мороза, найдутся родственники.

Сестрички Валерия, Татьяна и Анечка да младший братик Ванечка. Иван Сомылов. Или, как бы здесь его кликали, Ивашко…

Часа через три в окошко дяди Колиной избы постучали и предупредили, что к жилинской почте подъезжает присланный турфирмой подменный автобус и что всех москвичей просят подойти туда на посадку.

Сказки на ночь для взрослого сына

Подняться наверх