Читать книгу Сочинения - Уильям Теккерей - Страница 17
Записки Барри Линдона, эсквайра, писанные им самим
Глава XVII. Я становлюсь украшением английского общества
ОглавлениеВесь путь до Хэктонского замка, самого обширного и самого древнего владения наших предков в Девонширском графстве, мы совершили с той размеренной, неторопливой обстоятельностью, какая и подобает представителям высшей английской знати. Впереди поспешал курьер, заботившийся о наших привалах по всему пути следования; мы торжественно располагались на отдых в Эндовере, Илминстере и Эксетере и только на четвертый вечер, к самому ужину, подъехали к старинному замку с воротами, изукрашенными в том ужасном готическом вкусе, который приводит мистера Уолпола в такой неописуемый восторг.
Первые дни совместной жизни – обычно тяжкое испытание для новобрачных; я знавал супружеские пары, ворковавшие, как голубки, всю последующую жизнь, тогда как в свой медовый месяц они только и делали, что ссорились по пустякам. Я не избежал общей участи: во время нашего путешествия на запад страны леди Линдон изволила на меня гневаться всякий раз, как я доставал трубку и выкуривал ее в карете; я пристрастился к табаку, будучи солдатом Бюловского полка, и навсегда сохранил эту привычку; а еще леди Линдон изволила на меня обидеться как в Илминстере, так и в Эндовере за то, что вечерами я приглашал хозяев «Колокола» и «Льва» распить со мной бутылку-другую. Леди Линдон была дама надменная, а я терпеть не могу в людях гордыни, и, смею вас уверить, мне удалось в обоих случаях одержать победу над этим ее пороком. На третий день нашего путешествия я только мигнул, и она сама, своими руками, зажгла спичку и, глотая слезы, поднесла ее мне; а в Эксетере, в гостинице «Лебедь», она стала совсем шелковой и смиренно спросила, не угодно ли мне вместе с хозяином посадить за стол и хозяйку? В другой раз я приветствовал бы это предложение – миссис Боннифейс была недурна собой, но мы ожидали к обеду лорда епископа, родственника леди Линдон, и чувство приличия не позволило мне внять просьбе моей супруги. Из уважения к нашему клерикальному кузену я посетил вместе с ней вечернюю службу и принял участие в подписке на какой-то особенный орган, который изготовлялся для собора, причем двадцать пять гиней записал от ее имени, а сто – от своего. Таким образом, я с первых же шагов завоевал популярность в графстве; и приходский каноник, удостоивший со мной отужинать, ушел после шестой бутылки, икая от полноты чувств и желая всяких б-б-благ б-бчблагочестивому джентльмену.
Однако до того, как подкатить к воротам Хэктонского замка, нам пришлось проехать по владениям Линдонов добрый десяток миль – и весь народ высыпал приветствовать нас, и колокола заливались, и священник вместе с фермерами, одетыми в праздничное, вышел на дорогу нас встречать, и школьники, и весь деревенский люд изощрялись в громовых «ура» в честь ее милости. Я швырял в толпу деньги и нет-нет останавливался, чтобы разменяться поклонами и потолковать с его преподобием и фермерами, и если девонширские девушки показались мне самыми хорошенькими в Англии, то я не вижу в этом замечании ничего неуместного. Между тем оно задело за живое леди Линдон, а мое восхищение румяными щечками мисс Бетси Кваррингдон в Кламптоне окончательно вывело ее из себя – она так надулась, как еще ни разу за наше путешествие. «Ага, голубушка, ты ревновать! – подумал я не без горького чувства, вспомнив, как легкомысленно она вела себя при жизни мужа и что ревнует главным образом тот, кто сам не без греха.
Всего торжественней встречала нас деревня Хэктон. Из Плимута привезли духовой оркестр, повсюду возвышались арки и пестрели флаги, особенно разукрасили свои дома адвокат и врач, – оба они состояли на службе в замке. Сотни дюжих мужчин и женщин выстроились перед внушительной привратницкой, которая вместе с наружной стеной составляет границу хэктонского парка и от которой на три мили, до самых башен старинного замка, тянется (вернее, тянулась) аллея благородных вязов. Как я жалел, что это не дубы, когда в 1779 году сводил эти деревья, – я выручил бы за них втрое больше! Какое легкомыслие со стороны беспечных предков насадить на своей земле низкосортный строевой лес, тогда как можно было с таким же успехом вырастить здесь дубовые рощи. Вот почему я всегда говорил, что хэктонский круглоголовый Линдон, посадивший эти вязы в царствование Карла II, обсчитал меня на десять тысяч фунтов.
Первые дни в Хэктоне я с приятностью проводил время, принимая визиты окрестной знати и простых дворян, спешивших засвидетельствовать свое почтение новобрачным, а также инспектируя, подобно жене Синей Бороды в известной сказке, доставшиеся мне сокровища, мебель и многочисленные покои замка. Это огромное старое здание времен Генриха V во время революции подверглось осаде и бомбардировке войск Кромвеля, а потом его кое-как залатал и перестроил в ужасающем старомодном духе круглоголовый Линдон, – он унаследовал родовое поместье после брата, благороднейшего человека истинно кавалерственных вкусов и правил, который разорился в пух, ведя распутную жизнь, пьянствуя и играя в кости, а отчасти и потому, что держал сторону короля. В окрестностях замка чудесная охота, – здесь водятся даже олени, и, признаюсь, первое время жизнь в Хэктоне доставляла мне огромное удовольствие. Как хорошо было летним вечером сидеть в дубовой гостиной перед настежь раскрытыми окнами в кругу десятка веселых собутыльников и любоваться мерцанием золотой и серебряной посуды на полках дедовских шкафов, созерцать зеленый парк, колеблющиеся на ветру деревья, солнце, садящееся за дальнее озеро, и слушать, как в лесу перекликаются олени.
Снаружи замок, каким я его застал, представлял диковинное смешение самой разнородной архитектуры: старые феодальные башни и остроугольные фронтоны времен королевы Бесс соседствовали с кое-как заделанными стенами на месте разрушений, причиненных пушками круглоголовых. Но я не стану вдаваться в описание замка, ибо я перестроил его заново, ценой огромных затрат, под наблюдением самого модного архитектора, который переделал фасад в ультрасовременном франко-эллинском стиле, поистине классическом. Там, где раньше зияли рвы с водой, пересеченные подъемными мостами, и высились тяжелые бастионы, – теперь раскинулись красивые террасы, украшенные роскошными цветниками, сообразно планам мосье Корнишона, великого архитектора, которого я не поленился выписать из самого Парижа.
Поднявшись по наружным ступеням, вы входили в обширный старинный холл, обшитый резным мореным дубом и украшенный портретами наших предков, начиная от квадратной, лопатою, бороды Брука Линдона, знаменитого адвоката времен королевы Бесс, до фижм и локонов леди Сахариссы Линдон, которая, еще будучи фрейлиной королевы Генриетты-Марии, позировала Ван-Дейку и так далее, до сэра Чарльза Линдона с лентой ордена Бани через плечо, а также миледи, написанной Хадсоном в белой атласной робе и фамильных брильянтах, в том самом туалете, в каком она представлялась еще старому королю Георгу II. Это были отличные брильянты; я сперва отдал их переделать Бэмеру, когда мы получили приглашение к Версальскому двору, а впоследствии получил под них восемнадцать тысяч фунтов после того случая, как мне дьявольски не повезло в «Гузтри», – мы с Джемми Твитчером (как называли лорда Сэндвича), Карлейлем и Чарли Фоксом сорок четыре часа подряд играли в ломбер sans de-semparer[56]. Все остальное убранство огромного холла самострелы и пики, оленьи рога, охотничье снаряжение и старинные ржавые доспехи, какие носили, должно быть, во времена Гога и Магога, – было сгруппировано вокруг камина, где можно было развернуться в коляске шестерней. Я ничего тут не тронул, если не считать того, что старое оружие распорядился убрать на чердак, заменив его китайскими уродцами, французскими золочеными диванчиками и мраморными изваяниями, чьи сломанные носы и отсутствующие конечности, не говоря уже о крайнем безобразии, были верной порукой их древности; специальный агент закупил их для меня в Риме. Но так эфемерны были вкусы того времени (или так ненадежен мой каналья агент), что все эти перлы на общую сумму в тридцать тысяч фунтов пошли всего-навсего за триста гиней, когда мне понадобилось получить под мою коллекцию деньги.
По обе стороны главного холла отходили амфилады парадных покоев; единственным их украшением, когда я впервые их увидел, были стулья с громоздкими спинками и высокие, до потолка, венецианские зеркала в причудливых рамах; позднее я отделал их златоткаными лионскими штофами и роскошными гобеленами, которые мне посчастливилось выиграть у Ришелье. В замке имелось тридцать шесть спален de maitre, и только три из них я оставил нетронутыми – так называемую комнату с привидением, где во времена Иакова II было совершено убийство; комнату, где ночевал Вильгельм после высадки в Торбэ, и опочивальню королевы Елизаветы. Остальные были переделаны Корнишоном в самом элегантном вкусе, к великому негодованию некоторых аристократических вдов из нашего захолустья, ибо я украсил все стены полотнами Буше и Ванлоо, на которых купидоны и Венеры изображены в столь натуральном виде, что старая иссохшая графиня Фрампингтон сколола булавками занавеси у своей кровати, а дочь свою, леди Бланш Уэйлбоун, послала спать к ее горничной, так как комната, отведенная этой даме, была вся увешана зеркалами – совсем как в Версале, в будуаре французской королевы.
За многие из этих преобразований ответствен не столько я, сколько Корнишон, которого уступил мне на время Лорагэ и которому я доверил все строительство в замке на время моего пребывания за границей. Я дал ему carte blanche, мол, делай, что хочешь, – и когда он сверзился с помоста и сломал ногу, размалевывая стены для будущего театра в том самом зале, где во времена оны помещалась замковая часовня, народ во всей округе счел это возмездием божиим. В своем фанатическом стремлении все переделывать и улучшать, он ни перед чем не останавливался. Так этот одержимый, не спросясь, велел снести грачовник, почитавшийся в наших краях священным, существовала поговорка: «Грачовник снести – Хэктон-холл извести». Грачи (черт бы их побрал!) переселились в соседнюю рощу Типтофа, а Корнишон на этом месте воздвиг храм Венеры и перед ним разбил лужайку с двумя чудесными фонтанами. Венеры и купидоны были положительно пунктиком канальи; у него поднялась рука даже на готическую решетку вокруг нашей церковной скамьи – он и ее задумал украсить купидонами; но приходский пастор, старый доктор Хафф, вышел к архитектору со здоровенной дубинкой и обратился к нему с латинской речью, из коей бедняга ничего не понял, но все же догадался, что священник ему все кости переломает, если он хоть пальцем дотронется до священного здания. Корнишон пожаловался мне на «аббата Хаффа», как он его называл («Et quel abbe, grand Dieu, – добавил он в растерянности, – un abbe avec douze enfants!»[57]), однако на сей раз я вступился за церковь и предложил Корнишону ограничиться господским домом для своих затей.
В замке имелась коллекция старинного серебра, которую я пополнил современными, архимодными изделиями; имелся погреб, который, при всем своем богатстве, требовал постоянных добавлений, а также кухня, где я произвел полный переворот. Мой приятель Джек Уилкс прислал мне повара из самого Мэншен-хауса специально для отечественных блюд, по департаменту дичи и черепах; главным поваром был у меня француз (он даже вызвал англичанина на дуэль и потом возмущался, что этот gros cochon[58] предложил ему сразиться на кулачках – avec coups de poing), и при нем помощники – такие же французы, я выписал их прямехонько из Парижа; кондитер-итальянец завершал штат моих officiers de bouche[59]. И на все эти, в сущности, законные добавления к домоустройству светского джентльмена противный ханжа старик Типтоф, мой родич и ближайший сосед, взирал с притворным ужасом: это он распускал по округе слух, будто я ем пищу, приготовленную папистами, предпочтительно лягушек, и будто у меня подается к столу фрикасе из освежеванных младенцев.
Тем не менее сквайры охотно у меня обедали, и даже старый доктор Хафф вынужден был признать, что черепах и дичь у меня готовят по самым правоверным рецептам. Но я сумел приручить и строптивое дворянство – другими средствами. Во всей округе имелись только две своры гончих, которыми пользовались по подписке, да несколько жалких шелудивых борзых сохранились у старика Типтофа, и он ковылял с ними по своему парку. Я же построил образцовую псарню и конюшню, которые обошлись мне в тридцать тысяч фунтов, и заселил их, как достойно потомка ирландских королей. У меня было две своры гончих, и я во время сезона охотился четыре раза в неделю, всегда в сопровождении трех джентльменов, носивших мою охотничью форму, и для всех участников охоты держал открытый стол.
Эти переделки и новшества, а также весь мой train de vivre[60] требовали, как вы понимаете, немалых издержек; что ж, признаюсь, у меня и на волос нет той бережливости и расчетливости, которыми иные так восхищаются и гордятся. Старик Типтоф, например, усиленно копил деньгу, чтобы искупить расточительство отца и освободить имение от долгов; не раз бывало, что моему управляющему отсчитывали под мои закладные те самые деньги, которые Типтоф вносил, выкупая свои. К тому же не забывайте, что я только пожизненно владел состоянием Линдонов; что я всегда был в наилучших отношениях с ростовщиками и что мне приходилось вносить большие суммы за страхование жизни ее милости.
К концу года леди Линдон подарила мне сына, я назвал его Брайен Линдон в честь моих королевских предков; но что еще мог я завещать ему, кроме благородного имени? Разве поместье его матери не было заранее предназначено ненавистному канальчонку лорду Буллингдону, – кстати, я совсем упускаю его из виду, хотя он жил с нами в Хэктоне, доверенный заботам нового гувернера. Строптивость этого щенка не поддается описанию. Он цитировал матери пассажи из «Гамлета», приводя ее в бешенство. Однажды, когда я взял в руки плеть, чтобы его высечь, он выхватил нож и готов был меня заколоть; признаться, я вспомнил собственное детство, рассмеялся и протянул ему руку дружбы. На сей раз мы поладили миром, и потом как-то еще раз или два; но ни о каких добрых чувствах между нами не могло быть и речи, – его ненависть росла вместе с ним не по дням, а по часам.
Я решил приобрести земельную собственность для моего ненаглядного сыночка Брайена и с этой целью свел на двенадцать тысяч фунтов лесу в йоркширских и ирландских поместьях леди Линдон; разумеется, опекун Буллингдона, Типтоф, забил тревогу, с пеной у рта он кричал, что я не вправе тронуть ни одно деревце. Это не помешало мне их вырубить все до одного, и я поручил матушке выкупить старинные земли Баллибарри и Барриогов, когда-то входившие в состав наших обширных владений. Она с большим толком и великой радостью выполнила это поручение; сердце ее ликовало при мысли, что у меня есть сын, который унаследует мое имя, и что я столь многого добился в жизни.
Признаться, теперь, когда я вращался в совершенно другой сфере, нежели та, к какой она привыкла, мне было боязно, как бы ей не вздумалось меня навестить, то-то она удивила бы моих английских друзей своим смешным выговором и бахвальством, своими румянами, фижмами и фалбалой времен Георга II, которыми она красовалась еще в дни своей далекой юности и которые по сей день считала последним словом изящества и моды. Я не раз писал ей, откладывая ее приезд, советовал то повременить, пока не отстроят левое крыло замка, то покуда не будут готовы конюшни, и т. д. Излишняя предосторожность! «Мне достаточно и намека, Редмонд, – отвечала славная старушка. – Не беспокойся, я не приеду смущать твоих важных друзей своими старомодными ирландскими манерами. Мне достаточно знать, что мой милый мальчик достиг того положения в свете, какого он всегда заслуживал; не зря я себе во всем отказывала, чтобы дать тебе приличное образование. Когда-нибудь ты привезешь бабушке ее внучка Брайена, чтобы я могла его расцеловать. Передай мое почтительное благословение его сиятельной мамочке. Скажи ей, что она обрела в своем муже сокровище и что ни один герцог не дал бы ей такого счастья. И что хоть Барри и Брейди не принадлежат к титулованной знати, однако в их жилах течет благородная кровь. Я не успокоюсь, пока не увижу тебя графом Баллибарри, а моего внука лордом виконтом Барриогом».
Разве не удивительно, что наши с матушкой мысли так чудесно совпали? А главное, ей пришли в голову те же титулы, до которых (вполне естественно) додумался и я. Признаться, я не один десяток листов исчеркал, упражняясь в этой новой подписи, и с обычной своей неудержимой энергией решил добиваться цели. Матушка тут же переехала в Баллибарри и, пока не построят жилой дом, поселилась у местного священника, но письма уже помечала «из замка Баллибарри», и, будьте уверены, что, рассказывая об этом месте, я выдавал его за нечто весьма значительное. Я повесил план своего владения, а также чертежи Баллибаррийского замка, этой родовой вотчины Барри Линдона, эсквайра, в моих кабинетах в Хэктоне и на Беркли-сквер, внеся в них все задуманные улучшения; в этом, новом, виде мой замок был примерно такого же размера, как Виндзорский, но с еще большим количеством архитектурных деталей. А так как мне подвернулась возможность округлить мои владения, прикупив восемьсот акров заболоченной земли, то я приобрел их по три фунта за акр, и поместье мое на карте приняло и вовсе внушительный вид[61]. В том же году я вступил в переговоры о покупке у сэра Джона Трекотика Полуэллского поместья и оловянного рудника в Корнуолле за семьдесят тысяч фунтов, – неудачная сделка, послужившая для меня источником бесконечных тяжб и нареканий. Боже мой, какая докука все эти деловые заботы, недобросовестность управляющих, крючкотворство адвокатов! Скромные обыватели завидуют нам, большим людям, воображая, что наша жизнь – сплошной праздник. Сколь часто на вершине благоденствия тосковал я о днях, когда жизнь меня не баловала, и как завидовал порой веселым собутыльникам, пировавшим за моим столом! Пусть у них не было иного платья, нежели то, что давал им мой кредит, а в кармане вертелась только подаренная мной гинея – зато они не знали гнетущих забот и ответственности, этих хмурых спутников высокого ранга и большого богатства.
В Ирландии я бывал лишь наездами, чтобы показаться там, а также как рачительный хозяин наведать свои имения, и не упускал случая наградить друзей, принимавших во мне участие в пору былых моих злоключений, и занять подобающее место среди местной знати. По правде сказать, жизнь в этой убогой стране меня не прельщала после того, как я вкусил более утонченных и полновесных удовольствий английской и континентальной жизни. На лето, пока описанным образом переделывался и украшался Хэктонский замок, мы выезжали в Бакстон, Бат или Хэррогейт, а зимний сезон проводили в своем особняке на Беркли-сквер.
Уму непостижимо, сколько новых достоинств открывает в человеке богатство; подобно воску или глянцу, оно выявляет естественно присущий ему цвет и блеск, которые теряются, когда видишь его в холодных серых сумерках бедности. Не много понадобилось времени, чтобы меня признали в Лондоне красавцем и щеголем первой руки. Мое появление в кофейнях на Пэл-Мэл, а затем в самых знаменитых клубах произвело фурор. В городе только и говорили что о моей изысканной жизни, о моих экипажах и блестящих приемах, утренние газеты писали о них, захлебываясь. Те из родственников леди Линдон, что победнее и попроще, уязвленные несносной надменностью старика Типтофа, зачастили к нам на вечера и приемы; что же до моей родни, то в Лондоне и в Ирландии объявилось такое число кузенов, искавших моего знакомства, какое мне сроду не снилось. Были среди них, разумеется, соотечественники (я не слишком ими гордился); так ко мне таскались трое или четверо чванных и весьма потрепанных франта из Темпла, с линялым галуном и истинно ирландским акцентом, прогрызавших себе дорогу к лондонской адвокатуре, а также несколько рыцарей игорного стола, промышляющих на водах, – я очень скоро указал им на дверь; был и кое-кто поприличнее, назову из них моего кузена лорда Килберри, при первом же знакомстве занявшего у меня, на правах родства, тридцать гиней, чтобы расплатиться со своей хозяйкой на Суоллоу-стрит. По некоторым личным причинам я поддерживал эту связь, к каковой Геральдическая палата не давала ни малейших оснований. Для Килберри всегда находилось место за моим столом; он был моим постоянным понтером, хотя платил когда вздумается и, следовательно, крайне редко; состоял в приятельских отношениях с моим портным и задолжал ему крупную сумму и всегда и везде трубил о своем кузене, великом Барри Линдоне с Запада.
Мы с ее милостью, находясь в Лондоне, вскоре зажили каждый своей жизнью. Она предпочитала тихое уединение, – вернее, предпочитал я, ибо всегда ценил в женщине кроткий, скромный нрав и обычай, склонность к домашним удовольствиям. По моей настоятельной просьбе она обедала дома, в кругу своих компаньонок, своего капеллана и нескольких избранных друзей; посещать свою ложу в опере или комедии разрешалось ей только в обществе трех-четырех почтенных провожатых. Что же до ее друзей и родственников, то я отказывался часто с ними видеться, предпочитая звать их два-три раза в сезон на большие приемы. К тому же как мать она с великим удовольствием пестовала, наряжала и всячески баловала малютку Брайена, ради которого ей и вовсе следовало отказаться от суетных развлечений и удовольствий, препоручив все хлопоты и обязанности по представительству в свете. По правде сказать, наружность леди Линдон в эту пору уже не позволяла ей блистать в обществе. Она расплылась и обрюзгла, близорукость ее усилилась, цвет лица испортился, к тому же она не следила за собой, одевалась кое-как и заметно потускнела, сникла в обращении. В ее разговорах со мной проглядывало какое-то тупое отчаяние, которое сменялось порой и вовсе неприятными, неуклюжими потугами на показную веселость; не удивительно, что наши встречи были скупы до предела и что у меня не возникало соблазна вывозить ее в свет или коротать с ней время. Она и дома частенько действовала мне на нервы: так, когда я ее просил (пусть порой и в не совсем деликатной форме) занять гостей остроумной и просвещенной беседой, до которой она такая охотница, или блеснуть своими музыкальными талантами, она вдруг ни с того ни с сего разражалась слезами и убегала. Люди, естественно, думали, что я ее тираню, а между тем я был лишь суровым и бдительным опекуном этой вздорной и бестолковой женщины с отвратительным характером.
К счастью, она боготворила младшего сына, и это давало мне на нее управу. Бывало, она вдруг впадет в свой несносный надменный тон (эта женщина была гордости непомерной, – сколько раз во время наших ссор, особенно первые годы, она попрекала меня былой бедностью и низким происхождением), начнет доказывать свою правоту или утверждать свое превосходство, а то откажется подписать бумаги, которые были мне нужны позарез для приведения в порядок наших обширных и разнообразных владений, – в таких случаях достаточно мне было отослать мистера Брайена на несколько дней в Чизик, и спеси ее как не бывало, Гонория соглашалась на все, что бы я ни предложил. Я наблюдал за тем, чтобы люди в ее услужении получали жалованье от меня, а не от нее; в особенности старшая няня ребенка должна была выполнять мои распоряжения, а не слушаться своей госпожи. Это была смазливая краснощекая и предерзкая шельма, – вот уж кто сумел прибрать меня к рукам! Шельма заворачивала всем домом – не то что малодушная дура, его прямая госпожа. Она командовала слугами и, едва заметив, что я проявляю интерес к какой-нибудь из наших гостий, не стеснялась закатывать мне сцены ревности и находила средства в два счета спровадить соперницу. Такова участь всякого мужчины с благородным сердцем: он всегда становится рабом какой-нибудь юбки, а уж эта фря взяла надо мной такую власть, что могла из меня веревки вить[62].
Неукротимый нрав шельмы (ее звали миссис Стэммер) и угрюмая меланхолия моей жены не способствовали домашнему покою, и меня вечно носило по городу, а так как излюбленным времяпрепровождением той поры в каждом клубе, в каждой кофейне, в любом собрании, была игра, то и пришлось мне на правах любителя вернуться к тому занятию, в котором я когда-то не знал себе соперника в Европе. Но то ли благосостояние меняет человека, то ли привычное искусство покидает его, когда, лишенный тайного союзника, он играет не с осмотрительностью профессионала, а как все – лишь бы убить время, – не скажу; факт тот, что в сезон 1744–1745 года я проиграл у «Уайта» и в «Какаовом дереве» огромные суммы и должен был выходить из положения за счет крупных займов под ренту моей жены, под ее страховой полис и т. д. Условия, на которых я получал необходимые мне суммы, а также издержки по всяким перестройкам являлись, конечно, тяжелым бременем для нашего состояния и порядком его обкорнали; я отчасти имел в виду эти бумаги, когда говорил, что леди Линдон (с ее мещански ограниченной, робкой и скуповатой натурой) иногда отказывалась их подписать, пока я не прибегал к тем средствам убеждения, о коих говорилось выше.
Здесь следовало бы упомянуть о скачках, ибо и это входит в мою историю за указанный период, но, по правде сказать, я без особого удовольствия вспоминаю свои нью-маркетские подвиги. Почти все мои выступления на этом поприще были цепью разочарований и позорных неудач; и хоть я скакал не хуже любого наездника-англичанина, мне трудно было тягаться с английскими аристократами в искусстве закулисных интриг и махинаций. Пятнадцать лет спустя после того, как мой рыжий жеребец Бюлов от Софии Хардкасл и Эклипса потерпел поражение в нью-маркетских состязаниях, где он был первым фаворитом, мне стало известно, что утром в день скачек в конюшне у него побывал некий сиятельный граф, чье имя здесь называть не стоит, и в результате приз взяла какая-то никому не ведомая лошадка, а у вашего покорного слуги вылетело из кармана пятнадцать тысяч фунтов. В ту пору у чужака не было ни малейшего шанса на скаковом поле, и хотя вас ослепляла тут неслыханная роскошь и окружала высшая знать страны – кого только здесь не было: герцоги королевской крови со своими женами и блестящими экипажами; старик Графтон с его причудливой свитой разноцветных дам, и такие сильные мира, как Анкастер, Сэндвич и Лорн, – уж, кажется, в подобном обществе можно бы не бояться нечестной игры и гордиться своей причастностью к столь высокому собранию, однако, поверьте, во всей Европе не найдется разбойничьей шайки, которая умела бы с таким изяществом облапошить чужака, подкупить жокея, испортить лошадь или подделать ставки в тотализаторе. Даже мне пришлось спасовать перед этими искусными игроками из лучших европейских фамилий. Может быть, у меня не хватало светского лоска или богатства – не знаю. Но именно теперь, когда я достиг вершины своих честолюбивых устремлений, умение и удача, казалось, изменили мне. Все, к чему я ни прикасался, рассыпалось прахом; все мои спекуляции прогорали; все управляющие, которым я доверялся, меня обманывали. По-видимому, я принадлежу к тому сорту людей, которые способны составить себе состояние, но не способны его сохранить, ибо те качества и та энергия, какие потребны человеку в первом случае, нередко являются причиной его разорения во втором. Я, право же, не вижу других оснований для бедствий, в дальнейшем меня постигших[63].
Я всегда тяготел к пишущей братии, – вернее, мне нравилось разыгрывать среди этих присяжных остроумцев роль мецената и светского денди. Эти люди обычно не могут похвалиться ни состоянием, ни высоким происхождением – не удивительно, что шитый золотом кафтан приводит их в восторг и трепет, в чем, конечно, убедился каждый, вращавшийся в этой среде. Мистер Рейнольде, впоследствии удостоенный титула, к тому же самый элегантный живописец наших дней, был у них на положении ловкого царедворца, и именно этому джентльмену, написавшему с меня, леди Линдон и малютки Брайена картину, привлекшую общее внимание на выставке (я был изображен в форме Типплтонского ополчения, где числился майором; я прощался с женой, а ребенок в испуге таращился на мой шлем, подобно этому – как его – Гекторову сыну, описанному мистером Попом в его «Илиаде»), – именно мистеру Рейнольдсу я обязан знакомством со всей их братией и ее великим вождем мистером Джонсоном. Лично я считал его не великим вождем, а великой скотиной. Он раза два-три пил у меня чай и вел себя по-свински – игнорировал мои замечания, словно я мальчишка-школьник, и советовал довольствоваться моими лошадьми и портными, литературу же оставить в покое. Поводырь этого медведя, мистер Босуэлл, шотландец, был у них чем-то вроде шута горохового. Надо было видеть его в так называемом костюме корсиканца на одном из балов миссис Корнели в Карлейль-Хаусе в квартале Сохо, – в жизни не встречал ничего уморительнее. Я порассказал бы вам немало курьезных анекдотов об этом нашумевшем заведении, будь они хоть мало-мальски приличны. Достаточно сказать, что здесь собирались все городские потаскуны, сверху донизу – от сиятельного Анкастера и кончая моим соотечественником, неимущим писателем мистером Оливером Гольдсмитом, а также все потаскухи – от герцогини Кингстон до так называемой Райской Птички, она же Китти Фишер. Здесь я столкнулся с колоритнейшими фигурами, которых со временем постиг не менее колоритный конец: мне вспоминается бедняга Хэкман, поплатившийся головой за убийство мисс Рей; а также его преподобие доктор Саймони (бывавший там, разумеется, инкогнито), которому мой приятель Сэм Фут из «Малого театра» даровал вторую жизнь, после того как обвинение в подлоге и петля на шее преждевременно оборвали карьеру злополучного пастыря.
Да, весело жилось в Лондоне в ту пору, ничего не скажешь! Я пишу это, изможденный старостью и подагрой, да и люди нынче не те – они больше привержены морали и жизненной прозе, чем это наблюдалось в конце прошлого века, когда мир был молод вместе со мной. В ту пору джентльмена и простолюдина разделяла пропасть. Мы носили шелка и шитье. А сейчас мужчины в своих крапчатых шейных платках и шинелях с пелеринами – все на одно лицо, вы не отличите лорда от грума. В ту пору светский джентльмен часами занимался своим туалетом, и требовалось немало изобретательности и вкуса, чтобы хорошо одеваться. А какое разливанное море роскоши являла любая гостиная, любое оперное представление или гала-бал! Какие деньги переходили из рук в руки за игорными столами! Мой золоченый кабриолет и мои гайдуки в сверкающих зелено-золотых ливреях были явлением совершенно другого мира, нежели экипажи, какие вы видите сейчас в парке, с тщедушными грумами на запятках. Мужчина, настоящий мужчина, мог выпить раза в четыре больше, нежели нынешний щенок, – но стоит ли распространяться о том, что ушло без возврата! Да, перевелись на свете джентльмены! Пошла мода на солдат и моряков, и я впадаю в грусть и хандру, вспоминая то, что было тридцать лет назад.
Эта глава посвящена воспоминаниям о самой счастливой и безоблачной поре моей жизни, – не удивительно, что она не богата приключениями, ведь так оно и бывает, когда человеку легко и весело живется. Стоит ли заполнять страницы перечислением повседневных занятий светского повесы, описывать прекрасных женщин, ему улыбавшихся, платье, которое он носил, состязания, в которых участвовал, одерживая победы или терпя поражения?
Теперь, когда желторотые юнцы у нас бьются с французами в Испании и Франции, живут на биваках, питаются интендантской солониной и сухарями, им трудно себе представить, как хорошо жилось их предкам; а потому не будем задерживаться на описании той поры, когда нынешнего государя еще водили на помочах, Чарльз Фоке еще не превратился в обычного политического деятеля, а Бонапарт был босоногим оборвышем на своем родном острове.
Пока в моих поместьях шли всякие перестройки, пока! мой дом из древнего замка норманнов превращался в элегантный античный храм или дворец, а мои сады и леса теряли свой сельский вид, уподобляясь аристократическим французским паркам, пока подрастало мое дитя, играя у материнских колен, и увеличивался мой авторитет в графстве, – я, конечно, не сидел безвыездно в Девоншире, а то и дело наезжал в Лондон и в мои многочисленные английские и ирландские поместья.
Наведался я и в поместье Трекотик и на Полуэллский рудник, но вместо чаемых барышей наткнулся на сутяжничество, интриги и подвохи. Тогда я с большой помпой отправился в паши ирландские владения, где принимал дворянство с такой пышностью и таким хлебосольством, что впору бы и вице-королю; я задавал тон в Дублине (по правде говоря, в то время это был нищий, полудикий город, и мне не понятен весь этот недавний шум, все эти нарекания на Унию и проистекающие отсюда бедствия, трудно понять ирландских патриотов, которые бьют себя в грудь, превознося старый порядок); итак, я задавал тон в Дублине, но хвалиться тут особенно нечем, такая это была глухая дыра, что бы там ни говорила ирландская партия.
В одной из предыдущих глав я уже описал Дублин. Я говорил, что это Варшава наших широт, – заносчивая, разорившаяся, полуцивилизованная знать правила здесь полудиким населением. Я называю его полудиким не наобум. Уличная толпа в Дублине производила в те дни впечатление каких-то взлохмаченных оборванцев, не знающих употребления мыла и бритвы. Большинство общественных мест в городе считалось небезопасным после наступления темноты. Университет, общественные здания и дворцы магнатов блистали великолепием (последние в большинстве стояли недостроенными), но народ был так жалок и угнетен, что я не видел ничего подобного нигде в Европе; его религия была на полубесправном положении; его духовенство вынуждено было получать образование за границей; его аристократия не имела с ним ничего общего. Была здесь и протестантская знать, в городах заправляли жалкие, наглые протестантские корпорации, полунищая когорта мэров, олдерменов и городских чиновников; все они подписывали обращения к парламенту и представляли общественное мнение страны; но между верхними и низшими слоями народа не было ни малейшего общения и взаимопонимания. Мне, так долго жившему за границей, отчуждение между католиками и протестантами особенно бросалось в глаза, и хоть я и тверд, как скала, в своей вере, а все же мне часто приходило в голову, что дед мой исповедовал другую религию, и я никак не мог взять в толк, чем вызвано такое политическое неравенство. Соседи видели во мне опасного левеллера; особенно не прощали мне, что в замке Линдон я иной раз сажал за стол местного приходского священника. Это был дворянин, учившийся в Саламанке, лучше воспитанный, на мой взгляд, и куда более приятный собеседник, нежели его протестантский коллега, чья паства состояла человек из десяти – двенадцати; последний, правда, был сын лорда, но не шибко преуспел в грамоте и больше всего интересовался псарней и петушиными боями.
Я не стал расширять и украшать замок Линдон, как сделал это в других поместьях, и бывал в нем только наездами. Во время этих наездов я держал открытый дом и с поистине королевским радушием принимал местную знать. В мое отсутствие в замке проживали с моего разрешения тетушка Брейди с шестью незамужними дочерьми (хоть они всегда меня презирали); матушка предпочла устроиться в моем новом барриогском особняке.
Милорд Буллингдон превратился меж тем в долговязого, не в меру строптивого подростка, и я поселил его в Ирландии, поручив надзору достойного гувернера и заботам вдовы Брейди и шестерых ее дочерей: никто не возбранял ему по примеру отчима влюбиться в одну из этих пожилых дев, если не во всех скопом. Наскучив замком Линдон, молодой лорд всегда мог перебраться к моей матушке, хотя особой приязни эти двое друг к другу не питали; болея за своего внука Брайена, матушка, пожалуй, не меньше, чем я, ненавидела моего пасынка.
Графству Девон не повезло по сравнению с соседним Корнуоллом, ему было отпущено куда меньше представителей в парламенте. В Корнуолле мне был известен помещик умеренных взглядов, получавший со своего имения всего лишь две-три тысячи фунтов в год, и этот мой знакомец утроил свои доходы, оттого что посылал в парламент трех-четырех депутатов, а имея в своем распоряжении столько мест, пользовался влиянием на министров. Во время малолетства Гонории парламентские интересы дома Линдон были в забросе, ввиду неспособности старого графа заниматься политикой, точнее говоря, их присвоил старый лицемер и проныра Типтоф, – по обычаю всех родственников и опекунов, он попросту грабил своих подопечных. Маркиз Типтоф посылал в парламент четырех депутатов: из них двоих от местечка Типплтон, которое, как известно, лежит у подножья нашего поместья Хэктон лишь по другую сторону граничит с парком Типтоф. Мы с незапамятных времен посылали депутатов от этого местечка, пока Типтоф, воспользовавшись слабоумием покойного лорда, не заменил их своими людьми. Когда старший сын Типтофа вошел в возраст, ему, разумеется, досталось представительство от Типплтона; но вот скончался Ригби (набоб Ригби, составивший себе состояние в Индии при Клайве), и маркиз надумал воспользоваться открывшейся вакансией для второго сына, милорда Пойнингса, уже известного читателю по одной из предыдущих глав, решив, в сознании своего всемогущества, что и этот его сын укрепит ряды оппозиции, иначе говоря, старой достославной партии вигов, которую поддерживал маркиз.
Ригби долго хворал перед кончиной, и дворяне графства весьма интересовались его здоровьем; это были по преимуществу завзятые тори, сторонники правящей партии, считавшие взгляды Типтофа опасными и разорительными. – Мы давно присматриваем человека, который мог бы сразиться с Типтофом, – говорили мне местные сквайры. – А где же нам искать такого, как не в замке Хэктон? Вы, мистер Линдон, наш кандидат, на следующих же выборах в графстве мы включим вас в списки.
Я так ненавидел Типтофов, что готов был сразиться с ними на любых выборах. Они не только не бывали в Хэктоне, но и отказывались принимать тех, кто бывал у нас; по их наущению все дамы в графстве закрыли двери своих домов для моей жены; Типтофы распускали добрую половину идиотских сплетен, ходивших по округе о моем распутстве и мотовстве; они утверждали, будто я женился на леди Линдон, взяв ее на испуг, и что она теперь конченый человек; намекали, будто жизнь Буллингдона не в безопасности под моей крышей, будто его держат в черном теле, будто я сплю и вижу, как бы убрать его с дороги моего сына Брайена. Кто бы из моих приятелей ни заезжал в Хэктон, в Типтоф-холле уже подсчитывали, сколько по этому случаю было выпито бутылок. Они докапывались до всех моих дел со стряпчими и посредниками. Если я не платил кредитору, все его претензии становились там известны наперечет; стоило мне заглядеться на фермерскую дочку, как они кричали, что я ее погубил. Никто из нас не без греха, как семьянин я не могу похвалиться ровным, выдержанным характером; но мы с миссис Линдон ссорились не чаще, чем это бывает в любом аристократическом доме, и первое время все наши размолвки так или иначе кончались примирением. У меня, конечно, много недостатков, и все же я не тот дьявол во плоти, каким изображали меня злостные клеветники в Типтоф-холле. Первые три года не было случая, чтобы я ударил жену, разве что под пьяную руку. Когда я запустил в Буллингдона столовым ножом, я был нетрезв, что могут подтвердить все присутствовавшие при этой сцене; но отсюда еще далеко до каких-то злокозненных умыслов против бедного малого; с этой стороны я чист и клятвенно заверяю, что, если не считать того, что я от души ненавидел пасынка (а в склонностях своих никто не волен), я никогда не желал ему зла.
Итак, у меня был давнишний зуб на Типтофов, а я но из тех, кто позволяет своим чувствам подобного рода ржаветь в бездействии. Хоть и виг, а может быть, именно поэтому, маркиз отличался крайним высокомерием: он обращался с простыми смертными примерно так же, как обращался его божок, великий граф, особенно с тех пор как ему самому пожаловали титул пэра, точно с презренными вассалами, для которых должно быть честью облобызать пряжку на его башмаке. Когда к нему являлись типплтонский мэр с корпорацией, он выходил к ним в шляпе, не приглашал мэра сесть и сразу же исчезал, едва вносили закуску, а бывало и так, что почтенных олдерменов угощали в каморке дворецкого. Правда, честные бритты не роптали на такое обращение, пока я их не просветил, движимый патриотическими чувствами. Этим подхалимам даже нравится, когда ими помыкают, я на долгом опыте убедился, что редкий англичанин смотрит на дело иначе.
Только когда я открыл им глаза, увидели они свое унижение. Я пригласил мэра в Хэктон вместе с его дражайшей половиной, аппетитной кругленькой бакалейщицей, посадил ее рядом с леди Линдон в мой кабриолет и отвез обеих дам на скачки. Леди Линдон отчаянно противилась такому унижению, но хоть она и дамочка с характером, я знал, как за нее взяться, и она не устояла. Толкуют о норове – чушь какая! Дикая кошка норовиста, но укротителю нетрудно с нею сладить; так и я мало встречал женщин, которых не заставил бы слушаться.
Я всячески ухаживал за мэром и его олдерменами: посылал им дичь к обеду или приглашал к себе; усердно посещал их собрания, танцевал с их женами и дочерьми, словом, оказывал им все те знаки внимания, какие полагается оказывать; но хоть старику Типтофу были известны мои маневры, он парил в облаках: ему и в голову не приходило, что в подвластном ему городишке Типплтоне кто-либо осмелится свергнуть его династию, и он издавал свои наказы с таким апломбом, как если б он был турецкий султан, а жители Типплтона – его покорные рабы.
Когда почта приносила сообщения, что здоровье Ригби ухудшается, я каждый раз давал обед, – у моих товарищей по охоте была даже в ходу поговорка: «У Ригби, видно, плохи дела: в Хэктоне опять дают обед корпорации».
Я попал в парламент в 1776 году, как раз в начале войны с Америкой. Милорд Чатам, кумир своих партийных коллег, обладавший, по их словам сверхчеловеческой мудростью, возвысил свой голос в палате лордов против разрыва с Америкой, да и мой соотечественник мистер Берн, великий философ, но многоречивый и нудный оратор, защищал мятежников в палате общин, где, однако, благодарение британскому патриотизму, мало кто его поддержал. Что до старика Типтофа, то он готов был назвать белое черным, коль скоро этого требовал великий граф: он приказал сыну выйти из гвардии, в подражание лорду Питту, который, несмотря на свой чин прапорщика, отказался сражаться против тех, кого он называл своими американскими братьями.
Однако патриотизм столь высокой марки был мало кому доступен в Англии; с тех пор как началась распря, американцев у нас готовы были съесть живьем: стоило нам услышать о Лексингтонской битве и о нашей «славной победе при Банкер-хилле» (как писали в те дни), и вся нация, как говорится, воспылала гневом, Все ополчились на философов, всеми овладели верноподданнические чувства, и только когда была увеличена земельная подать, среди сельского дворянства пошел глухой ропот. Невзирая на это, мои сторонники и слышать не хотели о Типтофах; я решил начать борьбу и, как всегда, победил.
Старый маркиз гнушался тех разумных и долговидных мер, без которых не обходится ни одна избирательная кампания. Он объявил корпорации и фриголдерам свое намерение выставить кандидатуру лорда Джорджа, а также свое желание, чтобы оный лорд был избран от местечка Типплтон, но не поставил своим сторонникам и кружки пива, дабы смочить их преданность, тогда как я сами понимаете – заручился содействием всех питейных заведений в Типплтоне.
Здесь незачем рассказывать историю выборов – об этом писалось десятки раз. Достаточно сказать, что я вырвал местечко Типплтон из когтей лорда Типтофа и его сына, лорда Джорджа. С чувством свирепого удовлетворения заставил я жену (как я уже рассказывал, она одно время была сильно увлечена своим родственником) открыто против него выступить: ей пришлось в день выборов надеть и раздавать мои цвета. Когда дело дошло до речей, я сообщил избирателям, что в свое время одержал над лордом Джорджем верх в любви и побил его на поединке, а теперь намерен побить на выборах; и это я и сделал, как показали дальнейшие события; ибо, к невыразимому гневу старого маркиза, Барри Линдон, эсквайр, был избран депутатом от Типплтона на место скончавшегося Джона Ригбн, эсквайра; я еще пригрозил старику, что на следующих выборах отберу у него оба места, после чего отправился в Лондон, чтобы приступить к своим парламентским обязанностям.
Вот тогда-то я и начал серьезно подумывать о том, чтобы добиться титула ирландского пэра, дабы передать его моему возлюбленному сыну и наследнику.