Читать книгу Сочинения - Уильям Теккерей - Страница 19
Записки Барри Линдона, эсквайра, писанные им самим
Глава XIX. Заключение
ОглавлениеЕсли бы свет не был сворой неблагодарных прохвостов, которые делят с вами ваше благосостояние, покуда оно длится, и, еще отяжелев от вашей дичи и бургонского, норовят обругать хозяина щедрого пиршества, я мог бы сказать с уверенностью, что составил себе доброе имя и безупречную репутацию, а тем более в Ирландии, где мое хлебосольство не знало границ и великолепие моего дома и моих приемов превосходило все, чем может похвалиться любой известный мне вельможа. До тех пор, покуда длилась пора моего величия, никому в округе не было отказа в гостеприимстве: на конюшне у меня стояло такое множество верховых лошадей, что можно было бы посадить на них полк драгун; в моих погребах хранились такие запасы вина, что я мог бы годами спаивать население нескольких графств. Замок Линдон стал штаб-квартирой десятков неимущих дворян, а когда я выезжал на охоту, меня сопровождала знатнейшая молодежь графства на положении моих сквайров и доезжачих. Мой сын, малютка Касл-Линдон, рос принцем: его воспитание и манеры уже в этом нежном возрасте делали честь обеим знатным фамилиям, от коих он происходил; каких только надежд не возлагал я на моего мальчика! Его будущие успехи, его положение в свете рисовались мне в самых радужных красках. Но непреклонная судьба решила, что я не оставлю после себя продолжателя рода, и повелела мне закончить мой жизненный путь в нынешней бедности и одиночестве, без милого потомства. У меня, возможно, были свои недостатки, но никто не посмеет сказать, что я не был добрым и нежным отцом. Я горячо привязался к мальчику; быть может, любовь моя была слепа и пристрастна – я ни в чем не мог ему отказать. С радостью, клянусь, с великой радостью принял бы я смерть, если бы этим можно было отвести от него столь преждевременный и тяжкий жребий. С тех пор как я потерял сына, кажется, не было дня, когда бы его сияющее личико и милые улыбки не светили мне с небес, где нынче он обретается, и когда бы сердце мое не тосковало по нем. Мой милый мальчик был взят у меня девяти лет, когда он блистал красотой и так много обещал в будущем; его образ властвует надо мной, и я не в силах его забыть; его душенька ночами вьется вокруг моего одинокого бессонного изголовья; не раз бывало, что в компании одичалых забулдыг за круговой чашей, когда гремели песни и смех, меня охватывали думы о нем. Я все еще храню на груди локон его шелковистых каштановых волос, этот медальон положат со мной в постыдную могилу нищего, где уже скоро, без сомнения, упокоются старые, усталые кости Барри Линдона.
Мой Брайен был весь огонь (да и могло ли быть иначе при его породе), даже моя опека тяготила его, и не раз случалось, что наш плутишка отважно против нее восставал, а уж с леди Линдон и другими женщинами в доме он и вовсе не считался и только смеялся их угрозам. Моя матушка (она звалась теперь «миссис Барри из Линдона», во внимание к моему новому семейному положению) и та не могла держать его в узде, такой это был своевольный мальчуган. Кабы не его живой нрав, он, может быть, здравствовал бы и поныне. Может быть, – но к чему пустые сожаления! Разве он теперь не в лучшем мире? И что бы стал он делать с наследием нищего! Пожалуй, нечего роптать, что так случилось, – да смилуется над нами господь! Но тяжко отцу пережить сына и оплакивать его.
В октябре я съездил в Дублин для свидания с моим адвокатом и неким толстосумом из Англии, который не прочь был приобрести кое-что из моего имущества, а также договориться о вырубке Хэктонского парка: я так возненавидел эти места и так нуждался в деньгах, что решил свести его весь, до последнего деревца. Правда, на моем пути стояли трудности. Считалось, что я не вправе трогать Хэктонский парк. Всю мужицкую сволочь вокруг моего имения до такой степени против меня настрополили, что никто из этих негодяев не желал взяться за топор. Мой агент (все тот же мошенник Ларкинс) клялся, что с ним грозят расправиться по-свойски, если он отважится на дальнейшее «расхищение» (как они это называли) барского поместья. Нечего и говорить, что к тому времени были проданы все великолепные мебели в доме; что нее до серебра, то я позаботился вывезти его в Ирландию, где оно и находится в полной сохранности у моего банкира, выдавшего мне под него аванс в размере шести тысяч фунтов – сумма, которая очень скоро мне пригодилась.
Итак, я отправился в Дублин для переговоров с английскими дельцами и настолько убедил мистера Сплин-та, крупного плимутского судостроителя и лесоторговца, в моих непререкаемых правах на хэктонский строевой лес, что он согласился купить его на корню за треть настоящей цены и тут же отсчитал мне пять тысяч фунтов, чему я был крайне рад, так как мне предстояли срочные платежи по долговым обязательствам. У мистера Сплинта, разумеется, не было никаких затруднений с валкой леса. Он набрал на своих королевских верфях в Плимуте целый полк корабельных плотников и пильщиков, и за два месяца в Хэктонском парке осталось не больше деревьев, чем на Алленском болоте.
Мне отчаянно не повезло с этой распроклятой поездкой – и с деньгами, будь они неладны. Большую их часть я продул за две ночи у «Дейли» – долги мои так и остались неуплаченными. Еще до того как мошенник лесопромышленник сел на судно, которое должно было доставить его в Холихед, у меня от всей выручки остались только две-три сотни фунтов, с которыми я в великом огорчении отправился домой, отправился в тем большей спешке, что дублинские купцы, прослышав, что я растранжирил полученный куш, крайне на меня обозлились, а двое виноторговцев, коим я задолжал несколько тысяч фунтов, даже выправили приказ о моем аресте.
В Дублине я купил для Брайена давно обещанную лошадку, – уж если я что обещаю, то держу слово любою ценой. Это был подарок ко дню рождения, моему сыночку исполнялось десять лет. Лошадка, прелестное животное, – она обошлась мне очень дорого, но для моего любимца я ничего не жалел, – оказалась совершеннейшим дичком, она сбросила мальчишку-конюха, который сел на нее первым, и он сломал ногу; и хоть она-то и доставила меня домой, лишь мое искусство и мой вес помогли мне с ней управиться.
По возвращении я отослал дикарку с одним из грумов на отдаленную ферму, чтобы там ее объездили, и сказал сгоравшему от нетерпения Брайену, что он получит лошадку в день своего рождения и сможет погонять ее с моими собаками. Я и сам предвкушал удовольствие увидеть сына на охоте и с гордостью думал, что когда-нибудь он поведет ее вместо своего любящего отца. Горе мне!
Храброму мальчику так и не довелось участвовать в лисьей травле, ему так и не суждено было занять среди окружного дворянства то первенствующее место, которое предназначали ему происхождение и природные дарования!
Хоть я и не верю снам и приметам, а все же должен признать, что, когда над человеком нависает беда, множество темных, таинственных знамений вещает ему об этом. Теперь мне кажется, что немало их было явлено и. мне. Особенно же чуяла недоброе леди Линдон: ей дважды снилось, что сын ее умер; но так как последнее время нервишки у нее опять расходились и она впала в мерихлюндию, я только посмеялся над ее страхами, а заодно и над своими. И вот как-то невзначай за послеобеденной рюмкой я рассказал бедняжке Брайену, который не уставал спрашивать, где его лошадка да когда он ее увидит, – что она уже здесь: я отослал ее на ферму Дулана, где Мик, наш грум, ее объезжает.
– Голубчик Брайен, дай мне слово, – вмешалась его мать, – что ты будешь кататься на своей лошадке только в присутствии папочки.
На что я отрубил:
– Мадам, не будьте дурой! – Очень уж она раздражала меня своими повадками побитой собаки – они проявлялись на тысячу ладов, одна другой отвратнее. Повернувшись к Брайену, я пригрозил ему: – Смотри у меня, твоя милость! Сядешь на лошадь без моего разрешения, я изобью тебя, как щенка.
Но, должно быть, бедный мальчик готов был заплатить любой ценой за предстоящее удовольствие, а может быть, он понадеялся, что отец отпустит своему баловню этот грех, ибо на следующее утро, – я встал позднее обычного, так как выпивка у нас затянулась до поздней ночи, – он на самой заре пробрался через комнату своего наставника (на сей раз это был Редмонд Квин, мой двоюродный племянник, которого я взял к себе), и только его и видели. Я сразу же смекнул, что Брайен на ферме Дулана.
Вооружившись тяжелым бичом, я поскакал за ним, клянясь, что я не я буду, если не сдержу свое слово. Но – да простит мне бог – до того ли мне было, когда мили за три от дома увидел я печальную процессию, двигавшуюся мне навстречу: крестьян, голосивших во всю мочь, по обычаю ирландского простонародья, вороную лошадку, которую вели под уздцы, а на двери, которую несли какие-то люди, моего милого, ненаглядного мальчика; он лежал навзничь в своих сапожках со шпорами, в алом с золотом кафтанчике. Его милое личико казалось восковым. Увидев меня, он улыбнулся, протянул мне ручку и сказал через силу:
– Папочка, ты ведь не станешь меня сечь? Я только зарыдал в ответ. Мне не раз приходилось видеть умирающих, есть что-то в их взоре, что ошибиться невозможно. Когда мы стояли под Кюнерсдорфом, в нашего маленького барабанщика на глазах у всей роты попала пуля. Мальчик был моим любимцем. Я подбежал дать ему напиться, и он посмотрел на меня, совсем как теперь мой Брайен, – сердце холодеет от этого взгляда, и ошибиться невозможно. Мы отнесли его домой, и я разослал во все концы нарочных за врачами.
Но что могут сделать врачи в борьбе с суровым, неумолимым врагом? Всякий, кто бы ни приходил, только усугублял своим приговором наше отчаяние. Дело, очевидно, обстояло так: мальчик храбро вскочил в седло, и, хотя взбесившееся животное вставало на дыбы, брыкалось и бросалось из стороны в сторону, он усидел в седле и, укротив эту первую вспышку норова, направил коня к краю дороги, вдоль которой тянулась ограда. Здесь каменная кладка сверху расшаталась, нога лошади увязла в осыпи, и маленький всадник с конем рухнули вниз за ограду. Люди видели, как бесстрашный мальчик вскочил и бросился догонять вырвавшуюся лошадку, которая, видимо, успела лягнуть его в спину, пока оба они лежали на земле. Но, пробежав несколько шагов, бедняжка Брайен упал как подкошенный. Лицо его покрылось страшной бледностью, уже не надеялись, что он жив. Кто-то влил ему в рот виски, и это привело его в чувство. Однако двигаться он не мог, что-то случилось с его позвоночником. Когда его дома уложили в постель, нижняя половина тела словно отмерла. Господь избавил его от долгих мучений. Два дня бедняжка оставался с нами, и печальным утешением было сознавать, что его страдания кончились.
В течение этих двух дней Брайена словно подменили; он просил у матери и у меня прощения за все свои провинности и много раз поминал, что рад бы повидать братца Буллингдона.
– Булли был лучше тебя, папочка, – твердил он с укором. – Он не ругался, а когда тебя с нами не было, учил меня только хорошему. – И, взяв мою и матери руки в свои холодные, влажные ладошки, он умолял нас не ссориться и любить друг друга, чтобы все мы могли встретиться на небесах, Булли, говорил ему, что скандалистов туда не пускают. Мать была глубоко потрясена увещаниями нашего дорогого ангельчика, нашего бедного страдальца да и я тоже. Ей бы помочь мне своим участием, и я остался бы верен заветам, преподанным нашим умирающим сыночком, – но чего ждать от такой женщины?
Спустя два дня Брайен умер. Он лежал в гробу, надежда моей семьи, гордость моего мужества, звено, соединявшее меня с леди Линдон.
– О Редмонд, – воскликнула она, пав на колени перед прахом нашего милого дитяти, – молю, молю тебя, прислушайся к истине, которую вещали его благословенные уста; молю тебя, измени свой образ жизни и обращайся со своей бедной, любящей, бесконечно преданной женой, как учило тебя наше умирающее дитя.
И я обещал, но есть обещания, которых не в силах сдержать ни один мужчина, а тем более при такой жене; И все же это печальное событие на время нас сблизило; несколько месяцев мы прожили сравнительно дружно.
Не стану рассказывать, с какой пышностью мы хоронили Брайена. Что толку в плюмаже гробовщика и всей этой геральдической мишуре! Я пристрелил злосчастную вороную лошадку, виновницу смерти моего мальчика, перед дверью склепа, куда мы его положили. Я так безумствовал, что готов был убить и себя. Когда бы не тяжкий грех, это был бы, пожалуй, наилучший выход, ибо чем была для меня жизнь после того, как этот прелестный цветок был исторгнут из моей груди, если не цепью беспрерывных несчастий, обид, бедствий, душевных и физических страданий, каких не знал еще ни один человек в христианском мире.
Леди Линдон, и всегда-то дама нервическая, склонная к беспричинной грусти, ударилась в религиозную экзальтацию, да с таким неудержимым пылом, что временами казалась безумной. Она вообразила, что ее посещают видения, будто ангел, сошедший с небес, возвестил ей, что смерть Брайена постигла ее в наказание за преступное равнодушие к ее первенцу. То она уверяла, что Буллингдон жив, он привиделся ей во сне. То снова принималась горевать о его смерти и впадала в такое отчаяние, как будто последним она потеряла старшего сына, а не нашего драгоценного Брайена, хотя, по сравнению с Буллингдоном, Брайен был чти брильянт рядом с грубым булыжником. Тяжко было наблюдать ее причуды, а бороться с ними бесполезно. Кругам стали поговаривать, что графиня помешалась. Мои подлые враги раздували и разносили эти, слухи, добавляя, что виновник несчастья – я: это я довел ее до безумия, я убил Буллингдона, я и собственного сына загубил. В чем только меня не обвиняли! Измышления клеветников достигли Ирландии. Друзья отвернулись от меня. Так же как в Англии, они перестали выезжать со мной на охоту, а когда мы встречались на скачках или на рынке, под всякими благовидными предлогами пускались наутек. Меня наградили прозвищами «Барри-злыдень» и «Линдон-бес», так сказать, на выбор; в деревнях рассказывали обо мне чудовищные небылицы; священники уверяли, будто в Семилетнюю войну мною вырезано без счету немецких монахинь, а также что дух убиенного Буллингдона поселился у меня в доме. Как-то на ярмарке и соседнем городишке, где я присматривал рубашку для одного из своих домочадцев, какой-то парень рядом сказал: «Никак, это смирительная рубаха? Верно, для миледи Линдон». Достаточно было такого пустейшего случая, чтобы возникла сплетня, будто я зверски истязаю жену; об этих жестоких мучительствах рассказывали легенды.
Незаменимая утрата не только ранила сердце отца, но и опрокинула все мои личные интересы и расчеты. У леди Линдон не осталось прямых наследников, сама же она была плохого здоровья и, очевидно, неспособна иметь потомство, а потому ближайшие наследники – все те же ненавистные Типтофы – на сотню ладов старались пакостить мне и возглавили партию моих врагов, распространявших позорящие меня слухи. Они всячески вмешивались в мои дела по управлению нашим состоянием и поднимали бурю, стоило мне спилить дерево, вырыть канаву, продать картину или отдать в переделку серебряный ковш. Они докучали мне непрерывными исками, добывали бесконечные запрещения в суде лорд-канцлера, затрудняли работу моим управляющим, – словом, можно было подумать, что хозяин имения не я и что они вольны делать с ним все, что им хочется. Мало того, как я догадываюсь, они интриговали в моем собственном доме и подкупали моих слуг. Я не мог обменяться с леди Линдон словом, чтобы это не становилось широко известно; не мог выпить с моим капелланом и приятелями, чтобы какой-нибудь ханжа это не пронюхал и не подсчитал самым доскональным образом, сколько было выпито бутылок и какими я сыпал ругательствами. Признаюсь, их было немало! Я человек старой школы, я всегда жил как вздумается и говорил первое, что придет в голову. Но что бы я ни делал и что бы ни говорил, это не в пример лучше того, что мне известно о многих лицемерных негодяях, скрывающих свои слабости и пороки под личиной благочестия.
Поскольку это чистосердечная моя исповедь, а я никакой не лицемер и ханжа, должен признаться, что я пытался отразить происки моих врагов при помощи ловкого маневра, строго говоря, не совсем правомерного. Все теперь зависело от того, есть ли у меня наследник. Я понимал, что стоит леди Линдон, которая не могла похвалиться здоровьем, умереть, и я на другой же день окажусь нищим; все мои затраты и жертвы на содержание имения, как денежные, так и прочие, пойдут прахом; все долги останутся на мне, и враги мои восторжествуют, а это для человека, столь щепетильного в вопросах чести, было бы поистине «незаживающей раной», – как сказал некий поэт.
Не скрою, мне очень хотелось обойти этих мерзавцев, а так как без наследника майората я был связан по рукам и ногам, то и решил изыскать такого. Имелся ли у меня в наличии кровный сын и наследник, хотя бы и с поперечной чертой в левой стороне герба, здесь роли не играет. Но тут я наткнулся на подлые махинации моих врагов: не успел я посвятить в свой план леди Линдон, которую так вымуштровал, что она была – или казалась мне послушнейшей женой, тем более что все ее письма от нее и к ней я тщательно просматривал и допускал к ней, по причине ее нездоровья, только проверенных лиц, а все же проклятые Типтофы пронюхали о моем плане и тотчас же опротестовали его не только письмом, но и в бесстыжих печатных афишках, ошельмовав меня всенародно, как «поставщика подложных детей». Разумеется, я отверг это обвинение – ничего другого мне не оставалось – и предложил любому из Типтофов встретиться со мной на поле чести, рассчитывая доказать, что он лгун и негодяй, как оно и было на самом деле, хотя, может быть, и не в данном случае. Но они предпочли ответить мне через адвоката и отклонили вызов, который каждый честный человек счел бы долгом принять. Итак, мои надежды обзавестись наследником пошли прахом: забавно, что леди Линдон (хоть я, как уже сказано, ни в грош не ставил ее протесты) воспротивилась моему плану с энергией, какую трудно было ожидать при ее слабом характере; она видите ли, по моей вине уже совершила тяжкий грех и скорее умрет, нежели согласится взять на душу и другой. Мне, конечно, ничего бы не стоило привести ее милость в чувство, но о моем проекте было слишком широко известно, и пришлось от него отказаться. Теперь, даже если бы у нас народился десяток детей в самом честном законе, и то все кричали бы, что они подставные.
Заложить ежегодную ренту леди Линдон не было никакой возможности, я, можно сказать, использовал ее пожизненный доход. В то время в Лондоне было еще мало страховых обществ – не то что нынче, когда они так расплодились. Все дела вели страховые агенты, а уж им обстоятельства моей жены были известны как нельзя лучше. Когда я захотел получить деньги под ее страховку, эти негодяи имели дерзость заявить, что при том обращении, какое она от меня терпит, жизнь ее не стоит и годовой премии, точно я – из всех людей на свете – был заинтересован ее извести! Другое дело, если б жив был мой дорогой мальчик, им с матерью ничего не стоило бы закрепить за мной часть своего неотчуждаемого имущества, и мои дела бы поправились. Теперь же они были из рук вон плохи. Все мои спекуляции провалились. Мои собственные имения, купленные в долг, не приносили ренты, к тому же приходилось выплачивать заимодавцам огромный процент. Мои доходы, хоть и очень большие, были заложены и перезаложены, не говоря уже о том, сколько я задолжал кровососам адвокатам. Я чувствовал, что сеть вокруг меня затягивается и что выпутаться нет ни малейшей возможности.
В довершение всех бед, спустя два года после смерти нашего бедного мальчика супруга моя, чьи несносные причуды и своенравные выходки я терпел двенадцать лет, пожелала со мной расстаться и в самом деле предприняла ряд попыток избавиться, как она выражалась, от моего тиранства.
Матушка, единственный человек, сохранивший мне верность среди всех злоключений (уж кто-кто, а она судила обо мне справедливо, усматривая в своем бедном сыне жертву людского коварства, а также собственного его великодушия и легковерия), – матушка, говорю я, первой проникла в эти темные происки, душой которых, как всегда, оказались все те же интриганы и хитрюги Типтофы.
Несмотря на свой неукротимый нрав и некоторые странности, миссис Барри оказалась незаменимым подспорьем в доме, где все давно пришло бы в упадок и разорение, если бы не ее умение вести хозяйство и поддерживать достойный порядок в жизни моего многочисленного семейства. Что до самой леди Линдон, то она, бедняжка, была чересчур знатной дамой, чтобы интересоваться хозяйством; вечно она сидела взаперти со своим врачом или своими душеспасительными книгами и нам показывалась не иначе, как по моей настоятельной просьбе, причем не было случая, чтобы они с матушкой тут же не поцапались.
У миссис Барри, напротив, все в доме спорилось. Она следила, чтобы служанки трудились не покладая рук, да л лакеи не шатались без дела; присматривала и за винами в погребе, и за овсом и сеном на конюшне; наблюдала за солкой и копчением, за сбором картофеля и укладкой торфа, за убоем свиней и домашней птицей, за прачечной и пекарней, – словом, не упускала из виду ни одного уголка большого и сложного хозяйства. Кабы все ирландские матроны были так урядливы, ручаюсь, что во многих дворянских камельках и по сю пору весело пылал бы огонь там, где ныне все заросло паутиной да грязью, и во многих парках паслись бы тучные отары и стада, где сейчас один чертополох хозяйничает на приволье. Если что-либо могло защитить меня от людской подлости, да и (что греха таить) от беспечности, великодушия и безалаберности моей собственной натуры, то лишь редкое благоразумие этой достойной женщины. Никогда она не ложилась спать, покуда в доме все не затихало и не гасла последняя свеча; а это, как вы понимаете, было далеко не просто при моих привычках: ведь у меня что ни день собиралось человек двенадцать веселых забулдыг (в большинстве своем прожженных негодяев и ловких притворщиков, как потом выяснилось) для очередной выпивки, после которой редко кто, а тем более я, оставался трезв. Не раз, бывало, ночью, когда я и не сознавал ее забот, добрая душа сама стаскивала с меня сапоги и, присмотрев за тем, чтобы лакеи заботливо уложили меня в постель, последней оставляла мою спальню, унося с собой свечу; и она же первая спешила подать мне утром пиво. То время было не то что нынешнее, молокососы были не в чести. Джентльмен не считал для себя зазорным выпить полдюжины пива, а что до кофе и прочего пойла, я предоставлял все это леди Линдон, ее пастору и прочим старым бабам. Матушка гордилась тем, что я мог перепить любого пьяницу в округе и разве только на полпинты, по ее словам, не дотягивал до своего отца.
Не удивительно, что леди Линдон ее возненавидела. Да и какая женщина, с тех пор как существует род людской, любила и уважала свою свекровь? Я приказал матушке следить во все глаза за причудами ее милости, и уж одно это давало последней основание для ненависти. Мне, разумеется, дела не было до чувств миледи. Помощь и надзор миссис Барри я считал неоценимым благом: будь у меня двадцать платных сыщиков для наблюдения за миледи, я не мог бы на них положиться так, как на бескорыстное попечение и бдительность моей драгоценной родительницы. Она и спала со связкой ключей под подушкой, и ничто в доме от нее не укрывалось. Тенью следовала она за графиней и с раннего утра до поздней ночи умудрялась знать, чем она занята. Если миледи гуляла в саду, чей-нибудь зоркий глаз следил за калиткой, а если она выезжала, миссис Барри сопровождала ее, и парочка лакеев в моей ливрее скакала по бокам кареты, чтобы с ее милостью, боже сохрани, чего не стряслось. И хоть она капризничала, предпочитая безвыходно сидеть у себя и дуться на весь мир, я требовал, чтобы она вместе со мной каждое воскресенье отправлялась к обедне в карете цугом, а также посещала балы в сезон скачек, когда я знал, что путь свободен и что эти мерзавцы судебные приставы не подстерегают меня за углом. Этим я затыкал рот моим злопыхателям, которые утверждали, будто я посадил свою жену под замок. Зная ветреный нрав леди Линдон и видя ее безрассудную ненависть ко мне и к моим, которая теперь превышала столь же безрассудную в прошлом любовь, я, естественно, опасался, как бы она не улизнула. Вздумай миледи меня оставить, я на другой же день был бы разорен дотла. Это обстоятельство (известное и матушке) вынуждало нас следить за ней в четыре глаза; что же касается того, будто я держал ее милость на привязи, то это обвинение я с негодованием отвергаю. Каждый муж в известном смысле держит свою супругу на привязи: хорошие бы дела творились на свете, если б жены уходили из дому и возвращались домой когда вздумается! Присматривая за моей дражайшей половиной, я только пользовался законными правами мужа, который требует от жены повиновения и оберегает свою честь.
Но такова женская хитрость: хоть я и был начеку, миледи, по всей вероятности, от меня бы сбежала, кабы я не заручился союзницей, такой же прыткой, как она сама; если хотите устеречь женщину, приставьте к ней стражем такую же хитрющую особу ее пола по пословице: «Вору легче укараулить вора». Казалось бы, при таком надзоре, когда все ее письма просматривались и все знакомства строжайше проверялись лично мной, леди Линдон, живя в ирландской глуши, вдали от родных, была лишена возможности сноситься с тайными союзниками или же предавать огласке свои так называемые «обиды и бесчестия». А между тем это не помешало ей довольно долго вести переписку у меня под носом и, как будет видно из дальнейшего, самым деятельным образом готовиться к побегу.
Леди Линдон до страсти любила наряды, и так как я никогда не возражал против подобных ее прихотей и не жалел на них денег (среди моих долгов наберется на многие тысячи фунтов векселей модисткам и портнихам), то в Дублин и из Дублина постоянно пересылались картонки с платьями, чепцами, рюшами и фалбалой, что ей только ни взбредет в голову. В ответ на многочисленные распоряжения заказчицы прибывали с картонками письма мастериц; все это проходило через мои руки, не возбуждая ни малейших подозрений, – по крайней мере, до поры до времени. А между тем в этих письмах заключалась вся ее секретная корреспонденция: с помощью такого простого средства, как симпатические чернила, миледи уснащала их самыми нелепыми обвинениями по моему адресу, – но как уже сказано, я поздно хватился.
Однако проницательная миссис Барри заметила, что каждый раз, как леди Линдон садилась писать портнихе, ей требовался лимон, чтобы смешать себе, как она говорила, прохладительное питье; узнав об этом, я, конечно, задумался и, едва мне в руки попало такое письмо, поднес его к огню; тут-то мне и открылся ее злодейский замысел. Приведу для образца одно из коварных посланий этой злополучной женщины. В ее письмах портнихе, написанных размашистым почерком, с большими пробелами между строк, перечислялись все статьи туалета, какие требовались миледи, с подробным указанием фасона, материи и т. д. Таким образом она исписывала целые страницы, вынося каждый заказ на красную строку, выгадывая побольше места, чтобы перечислить все мои тиранства и свои жестокие обиды. Ибо между строками она вела свой «тюремный дневник»: какой-нибудь романист тех дней нажил бы состояние, попадись ему в руки список подобного пасквиля; он не замедлил бы издать его под названием «Прекрасная узница, или Изверг муж» или же под каким-нибудь другим забористым и нелепым заглавием. Вот что гласил дневник:
«Понедельник. Вчера меня заставили ехать в церковь. Моя ужасная, омерзительно вульгарная ведьма-свекровь в желтом атласе с красными бантами расселась в коляске на нервом месте; мистер Л. сопровождал нас верхом на лошади, за которую он так и не заплатил капитану Хердлстоуну. Негодный притворщик повел меня к скамье, держа в руке шляпу и сияя улыбкой, а когда после обедни я села в коляску, он поцеловал мне руку и погладил мою итальянскую борзую – чтобы произвести впечатление на нескольких случайных зевак. Вечером он заставил меня спуститься вниз и напоить чаем его милых гостей, из которых три четверти, с ним включительно, вдребезги перепились. Когда пастор дошел до седьмой бутылки и, по своему обыкновению, впал в бесчувствие, они вымазали ему лицо сажей и привязали к его серой кобыле задом наперед. Ведьма весь вечер читала «Долг человеческий», пока не пришло время ложиться, а тогда проводила меня в мои покои, заперла дверь на ключ и отправилась ухаживать за своим ужасным сыном, которого она обожает за его гнусные пороки, по-видимому, так же, как Стикоракс обожала Калибана».
Надобно было видеть, как разъярилась матушка, когда я ей прочел эти строки! Я всегда ценил добрую шутку (описанная проделка с пастором действительно имела место), а потому доводил до сведения миссис Барри все адресованные ей комплименты. Она фигурировала в этой милой переписке под именем «дракона в юбке», иногда же прозывалась «ирландской ведьмой». Что до меня, то обо мне говорилось, как о «моем тюремщике», или «моем тиране», или как о «темном духе, овладевшем моим существом» и т. д. – то есть в терминах, скорее лестных, характеризующих меня как сильную, хоть и малопривлекательную личность. А вот и еще выдержка из того же «Дневника узницы», из коей видно, что хоть миледи и прикидывалась, будто ее нисколько не интересуют мои дела, однако же сохраняла чисто женскую проницательность и ревновала, как всякая баба.
«Среда. В этот день, два года назад, я лишилась моей последней надежды, последней радости в жизни – мой милый мальчик был взят у меня на небо. Соединился ли он там со своим обездоленным братом, который рос подле меня живым укором, не зная материнской ласки и заботы, и которого деспотизм ужасного чудовища обрек на изгнание, а возможно, и смерть? А что, если сын мой жив, как подсказывает мне любящее сердце? Чарльз Буллингдон! Приди на помощь несчастной матери, ныне кающейся в своих прегрешениях, в преступной холодности и тяжко расплачивающейся за свои заблуждения! Но, увы, его, конечно, нет на свете, безумие надеяться и ждать! И только вы, о мой кузен, – единственная моя опора, вы, кого я когда-то мечтала назвать еще более нежным именем, к вам взываю, дражайший Джордж Пойнингс! О, будь моим защитником, моим избавителем, ты, кого я всегда знала как безупречного рыцаря, освободи меня от уз жестокого тирана, спаси от него и от Стикоракс, презренной ирландской ведьмы, его матери!»
(Далее следуют стихи, каковые ее милость пекла, как блины: в них она сравнивает себя с Саброй из «Семи паладинов» и молит своего Джорджа спасти ее от дракона, сиречь миссис Барри. Опускаю их и перехожу к дальнейшему.)
«Даже бедного моего сыночка, погибшего в эту роковую годовщину, он, тиран, вершитель моей судьбы, учил презирать меня и ненавидеть. Ведь это вопреки мольбам и приказаниям матери бедный мальчик отправился в ту пагубную поездку. А на какие страдания, на какие унижения я с тех пор обречена! Я узница в собственных покоях! Я страшилась бы яда, когда бы у негодяя не был свой грязный расчет сохранить мне жизнь, ведь смерть моя обернется для него разорением. Но мне нельзя шагу ступить без презренной, гадкой, низкой тюремщицы, без этой ужасной ирландки, которая следует за мной по пятам. На ночь меня запирают в спальне, словно преступницу, и разрешают покидать эту тюрьму лишь по приказу моего господина (мне приказывают!), дабы я присутствовала на его оргиях с разудалыми собутыльниками и выслушивала его мерзкие речи, когда он впадает в гнусный бред опьянения! Он отбросил даже маску супружеской верности – он, который клялся, что я одна способна его покорить и привязать к себе, – не стесняется приводить своих любовниц. Мало того, требует чтоб я признала моим наследником его сына от другой женщины!
Но нет, ни за что я не подчинюсь такому произволу! Ты, ты один, Джордж, друг моей юности, унаследуешь достояние Линдонов. О, почему судьба не соединила меня с тобой вместо этого презренного человека, который держит меня под своей пятою, почему не даровала она счастья бедной Калисте!»
И так далее, и тому подобное, все в том же роде – страница за страницей, исписанные мелким убористым почерком. Так пусть же беспристрастный читатель скажет, не была ли составительница этих документов самым глупым и тщеславным существом на свете и не надо ли было ее держать под надзором? Я мог бы без счету цитировать ее дифирамбы лорду Джорджу Пойнингсу – старой пассии лгаледи, в коих та награждала его нежнейшими эпитетами и молила найти ей убежище от ее гонителей; но читателю было бы так же скучно их читать, как мне переписывать. Дело в том, что у несчастной леди была злополучная страсть к сочинительству, причем сама она и наполовину не верила тому, что писала. Она зачитывалась романами и тому подобной дрянью и воображала себя то одной, то другой идеальной героиней, ударялась то в пафос, то в чувствительность – а между тем я не знаю другой женщины с таким черствым и себялюбивым сердцем. Это не мешало ей бредить любовью; казалось, ее распирают пламенные чувства. У меня сохранилась элегия на смерть болонки, – пожалуй, наиболее искреннее и трогательное ее творение; строки нежного увещания, обращенного к любимой горничной Бетти, и другого – к экономке, по случаю очередной ссоры, а также к десятку приятельниц – каждую она называла своим лучшим другом и тут же забывала для нового увлечения. Что же до ее материнских чувств, то даже приведенный отрывок показывает, чего они стоили: уже то место, где она говорит о смерти младшего сына, выдает ое желание порисоваться и свести счеты со мной; старшего же она призывает восстать из могилы, так как он может быть ей полезен. Если я обращался с этой женщиной сурово, не допуская к ней ласкателей, сеявших между нами вражду, лишал ее свободы из опасения, как бы она не натворила бед, – кто скажет, что я был неправ? Если есть женщина, нуждающаяся в смирительной рубашке, то это леди Линдон; я знавал людей, которым вязали руки, брили голову и укладывали на солому, хоть они не наделали и половины тех глупостей, какие натворило это взбалмошное, тщеславное, самовлюбленное существо.
Матушку эти поклепы на меня и на нее в письмах миледи приводили в исступление, и мне стоило величайшего труда ее сдерживать. Я, разумеется, предпочитал не открывать графине, что мы посвящены в ее тайные намерения, надо же было выяснить, как далеко они простираются и до какой степени притворства может дойти эта женщина. Письма раз от разу становились все занимательнее (как обычно говорят в романах); в них рисовались такие картины моей жестокости, что сердце замирало от ужаса. В каких только зверствах она не обвиняла меня и каких только страданий не приписывала себе! Ее чуть ли не морили голодом! А между тем она жила в довольстве и холе в нашем замке Линдон. Тщеславие и чтение романов совсем вскружили ей голову. Достаточно было сказать ей резкое слово (а она заслуживала их тысячу на день, поверьте!), как поднимался крик, будто я ее истязаю; а стоило матушке сделать ей замечание, как графиня впадала в истерику, уверяя, что достойная старушка довела ее до слез.
Наконец она стала грозить, что наложит на себя руки; я, разумеется, не прятал от нее режущих предметов, не скупился на подвязки и не ограничивал ее в пользовании домашней аптечкой, так как слишком хорошо знал характер миледи, чтобы вообразить, будто она может покуситься на свою драгоценную жизнь; однако угрозы эти, видимо, производили впечатление на тех, на кого были рассчитаны; картонки прибывали все чаще, и счета, поступавшие на имя графини, возвещали, что спасение близко. Безупречный рыцарь, лорд Джордж Пойнингс, спешил на помощь к своей кузине; говоря его словами, он надеялся вырвать свою кузиночку из когтей самого подлого злодея (так он любезно отозвался обо мне), какой когда-либо бесчестил род человеческий; а коль скоро она вырвется на свободу, будут предприняты шаги к расторжению ее брака по мотивам жестокого обращения и всякого рода обид и злоупотреблений с моей стороны.
У меня имелись копии этих драгоценных писем, как той, так и другой стороны, тщательно снятые моим вышеназванным родственником, крестником и секретарем мистером Редмондом Квином, возведенным мной в достоинство управляющего замка Линдон. Это был сын моей старинной зазнобы Норы, которого я в припадке великодушия взял на свое попечение, пообещав дать ему образование в колледже Святой Троицы и устроить его будущее. Но после того как он год проучился в университете, начальство распорядилось не допускать его на лекции и в общежитие, пока он не внесет положенную плату. Оскорбленный столь наглой выходкой, – речь шла о какой-то пустячной сумме, я лишил это заведение своего покровительства и отозвал молодого человека в замок Линдон, где у меня нашлась для него тысяча всяких дел. При жизни моего дорогого мальчика Квин обучал его всем наукам, поскольку дозволял живой нрав ребенка, – смею вас уверить, бедняжка Брайен не доставлял своим книжкам большого беспокойства. Кроме того, Квин вел расчетные книги миссис Барри, ведал моей нескончаемой корреспонденцией с адвокатами и управляющими, играл вечерами в пикет и триктрак со мной и с матушкой, или, будучи довольно способным малым (хотя и с неуживчивым заносчивым характером, подобающим сыну такого отца), аккомпанировал леди Линдон на флажолете, когда она садилась за клавикорды, или же читал с ней французские и итальянские книги, обоими языками ее милость владела в совершенстве, и Квин весьма преуспел в них под ее руководством. Эти разговоры на непонятных ей наречиях бесили мою бдительную старушку – ей мерещилась тайная измена. Зная это, леди Линдон умышленно дразнила почтенную даму и, когда они собирались втроем, обращалась к Квину то по-французски, то по-итальянски.
Я ни минуты не сомневался в Квине, – этот малый был мой выкормыш, он видел во мне своего благодетеля; к тому же я не раз убеждался в его преданности. Это он доставил мне три письма лорда Джорджа, написанные в ответ на жалобы миледи; письма были заделаны в переплеты книг, которые она получала по абонементу из дублинской библиотеки. Леди Линдон случалось и повздорить с Квином. Ей нравилось, придя в хорошее настроение, передразнивать его походку; когда на нее находил высокомерный стих, она отказывалась садиться за стол с внуком портного. «Присылайте мне кого угодно, только не вашего гадкого Квина», – говорила она, когда я предлагал направить к ней секретаря, чтобы он развлек ее чтением вслух или своей флейтой; ибо, хоть мы и не ладили, выпадали мирные дни, когда я бывал к ней внимателен. Случалось, целый месяц мы в дружбе; потом поссоримся недели на две; а там она запрется на месяц в своей спальне; и все эти домашние неурядицы аккуратно заносились в «Дневник узницы», как она называла свои записки. И занятный же это был документ!
Так, иногда она писала: «Мой монстр был сегодня чуть ли не ласков». Или: «Мой грубиян удостоил меня улыбки». А там, смотришь, пойдет изощряться в выражениях неистовой ненависти; на долю же бедной матушки выпадала одна лишь ненависть: «Сегодня драконша занемогла: хоть бы господь прибрал ее!» Или: «Эта гадкая торговка с Биллингсгейтского рынка угостила меня своим отборнейшим жаргоном»; все эти комплименты, отчасти в переводе с итальянского и французского, я неукоснительно передавал мисссис Барри, разжигая в ней ярость, и таким образом держал свою цепную собаку, как называл я мою родительницу, начеку. Переводчиком моим был все тот же Квин; хоть я и болтал немного по-французски, а по-немецки изъяснялся вполне свободно благодаря военной службе, но с итальянским был вовсе не знаком и радовался, что к моим услугам такой надежный и дешевый толмач.
Этот дешевый и надежный толмач, этот крестник и родич, которого я осыпал благодеяниями, так же как и всю его семью, пытался на деле меня обмануть и по меньшей мере несколько месяцев был в сговоре с моими врагами. Мне думается, дело у них так долго не двигалось с места единственно по недостатку великого двигателя всех измен – денег, в коих мое хозяйство во всех своих уголках испытывало прискорбную нужду; и все же им удалось раздобыть некоторую толику стараниями моего негодяя крестника, который хозяйничал у меня без всякого надзора; план побега был разработан под самым моим носом, заказана была почтовая карета, сделаны все приготовления, а мне и невдомек.
Чистейшая случайность помогла мне вывести их на свежую воду. У одного моего угольщика была хорошенькая дочка, а у хорошенькой плутовки имелся «бобыль», как это зовется в ирландских деревнях, – парень, носивший письма в замок Линдон, и немало, видит бог, докучливых напоминаний от моих кредиторов перебывало в его сумке; так вот сей почтарь рассказал своей милой, что на днях привез из города кошель с деньгами для мастера Квина и что Тиму из почтовой конторы ведено, по его словам, доставить к определенному часу на тот берег почтовую карету. У мисс Руни не было от меня тайн, она выболтала мне все эти новости и спросила, что еще у меня на уме и какую несчастную девицу я собираюсь увезти в заказной карете и прельстить деньгами, доставленными из города?
Тут меня осенило, что человек, которого я пригрел на груди, собирается предать меня. Сгоряча я вознамерился схватить беглецов, когда они будут переправляться на пароме, окунуть разок-другой в воду для острастки, а затем застрелить изменника на глазах у леди Линдон; однако одумался, сообразив, какой шум этот побег вызовет по всему графству и как переполошится проклятое судейское сословие, а тогда не миновать беды. Пришлось побороть справедливое возмущение и ограничиться тем, чтобы раздавить подлый заговор на корню.
Я вернулся домой, и не прошло и получаса, как, сраженная моими грозными взглядами, леди Линдон пала на колени, умоляя о прощении, винясь в своей измене, клятвенно заверяя, что никогда это не повторится, – она уже десятки раз хотела передо мной повиниться, да боялась, как бы мой гнев не обрушился на беднягу Квина, ее сообщника, ибо, разумеется, это он был зачинщиком и душою заговора. И хоть я понимал, что все это чистейшая ложь, однако сделал вид, будто верю, и попросил ее отписать своему кузену лорду Джорджу, – по ее признанию, это он снабдил ее деньгами и с ним был согласован план побега, и сообщить ему в нескольких словах, что она отменяет задуманную поездку ввиду пошатнувшегося здоровья ее дорогого мужа, за которым собирается ходить сама. Я добавил к ее письму сухой постскриптум, коим приглашал его милость посетить нас в замке Линдон; я-де мечтаю возобновить знакомство, доставившее мне в свое время огромное удовольствие, обещаю, со своей стороны, разыскать его при первой же возможности и заранее радуюсь этой встрече. Думается, лорд Джордж как нельзя лучше понял смысл моих слов, а именно, что я намерен при первом же случае его пробуравить.
Затем я призвал к ответу моего вероломного племянничка, однако юный изменник обнаружил такое мужество и присутствие духа, каких я не ожидал. Я упрекнул его в неблагодарности, но не тут-то было.
– Какой вы ищете благодарности? – накинулся он на меня. – Я работал на вас, как ни один человек не работал на другого, а вы не платили мне ни гроша. Сами же вы восстановили меня против себя, дав мне поручение, против которого возмущалась моя совесть, принудив шпионить за вашей несчастной женой, чье малодушие так же достойно презрения, как и ваше подлое обращение с ней. Сердце разрывается глядеть, как вы тираните бедную женщину. Я хотел вернуть ей свободу и при первой же возможности повторю эту попытку, так и знайте!
Когда же я пригрозил размозжить ему череп, он отвечал:
– Что ж, убейте человека, который однажды спас жизнь вашему мальчику и старался охранить его от гибели и разорения, уготованных ему преступным отцом. Счастье, что вмешался всеблагой промысл и вызволил его из гнездилища порока. Я давно сбежал бы отсюда без оглядки, кабы не надеялся спасти бедняжку графиню. Я поклялся в этом, когда вы впервые ударили ее при мне. Убейте же меня, подлый сутенер! Я знаю, вы были бы рады со мной расправиться, да руки коротки! Ваши собственные слуги привязаны ко мне больше, чем к вам. Лишь троньте меня, и они восстанут; вы еще угодите на виселицу, и по заслугам!
Я прервал этот взрыв красноречия, запустив графином в голову молодца, и, увидев, что он валяется без памяти, пошел к себе поразмыслить о том, что он наговорил. Это верно, что Квин спас жизнь маленькому Брайену и что наш мальчик до своего смертного часа был к нему привязан. «Не обижай Редмонда, папа», – были чуть ли не последние его слова, и я обещал бедняжке у его смертного одра, что не забуду этой просьбы. И так же верно, что дурное обращение с Квином пришлось бы не по нраву моей челяди, у которой он почему-то пользовался любовью; меня же, хоть я и выпивал с этой сволочью и был куда проще в обращении, чем дозволяет мой ранг, – они почему-то не любили. Негодяи вечно роптали на меня.
Но я мог бы не тревожиться о судьбе Квина; молодой человек снял с меня эту заботу и сделал это очень просто: очнувшись, он промыл и завязал свою рану, вывел из конюшни коня, а так как он пользовался в имении и парке правами хозяина, никто его не задержал; оставив лошадь у перевоза, он укатил в той самой почтовой карете, что дожидалась леди Линдон. Некоторое время о нем ни слуху ни духу не было, а, поскольку он убрался из моего дома, я не считал его опасным.
Однако женщины так коварны и лукавы, что, кажется, нет человека, будь то сам Макиавелли, который ускользнул бы из их сетей; и хоть у меня имелись непреложные доказательства коварного замысла графини, – вспомните описанный выше эпизод, когда только моя прозорливость рассеяла ее вероломные планы, вспомните признания, писанные ее собственной рукой, – а все же она сумела меня обмануть, несмотря на всю мою осторожность и на бдительность миссис Барри, охранявшей мои интересы. Если бы я последовал советам доброй матушки, нюхом чуявшей опасность, я не угодил бы в эту нехитрую, но тем более коварную западню.
Отношение ко мне леди Линдон носило странный характер; жизнь ее протекала словно в каком-то умопомешательстве, в вечных сменах ненависти и любви ко мне. Когда я бывал к ней снисходителен (что иногда случалось), она была на все готова, только бы продлить счастливые минуты; в любви эта нелепая, взбалмошная натура так же не знала удержу, как и в ненависти. Что ни говори, а женщины боготворят отнюдь не самых кротких и покладистых мужей, – говорю это по личному опыту. Женщине, на мой взгляд, даже нравится в муже известная грубость, и она ничуть не в обиде, когда он дает ей почувствовать свою власть. Я держал жену в постоянном страхе; бывало, улыбнусь – и она вся просияет, пальцем поманю – прибежит и станет ластиться, как собачонка. Еще в школе, за мое короткое пребывание там, я заметил, что громче всех шуткам учителя смеются трусы и подлизы. То же самое в полку: если грубиян сержант расположен острить, первыми угодливо регочут новобранцы. Так и разумный супруг должен держать жену в строгости. Я добился того, что моя высокородная супруга целовала мне руку, стаскивала с меня сапоги, была у меня на посылках, как служанка, и радовалась моему хорошему настроению, точно светлому празднику. Возможно, я переоценил прочность подобного вынужденного повиновения, а также упустил из виду, что кроющееся в нем лицемерие (все робкие люди лжецы по натуре) может принять и нежелательный характер, рассчитанный на то, чтобы меня обмануть.
После описанной неудачной попытки к бегству, давшей мне повод для бесконечных издевок, естественно было бы считать, что я настороже в отношении тайных намерений моей жены; однако она сумела меня провести поистине беспримерным притворством, полностью усыпив мою подозрительность в отношении ее дальнейших планов: так, однажды, когда я подтрунивал над ней, спрашивая, не угодно ли ей опять прокатиться на плоту и не нашла ли она себе нового любовника и так далее в том же роде, леди Линдон вдруг расплакалась и, схватив меня за руки, воскликнула с горячностью:
– Ах, Барри, ты прекрасно знаешь, я никого никогда не любила, кроме тебя! В каком бы я ни была отчаянии, достаточно твоего ласкового слова, чтобы я вновь узнала радость. Как бы ни сердилась, малейшая твоя попытка к примирению заставляет меня все забыть и простить. Разве я недостаточно доказала свою любовь, сложив к твоим ногам одно из богатейших состояний Англии? И разве я об этом когда пожалела или упрекнула тебя, увидев, как бессмысленно ты его расточаешь? Нет, я слишком тебя любила, любила горячо и преданно. С первой же встречи я безотчетно к тебе потянулась. Я видела твои недостатки, я трепетала перед твоей грубостью, но отказаться от тебя была не в силах. Я вышла за тебя наперекор рассудку и долгу, зная, что этим подписываю собственный приговор. Каких же еще жертв ты от меня требуешь? Я готова на что угодно, только люби меня, а если не можешь, хоть не оскорбляй.
Я был в тот день особенно благодушно настроен, и между нами состоялось нечто вроде примирения, хотя матушка, услыхав эту речь и увидев, что я склонен размякнуть, самым серьезным образом остерегла меня, сказав:
– Попомни мое слово, эта хитрая шлюха снова что-то замышляет.
Старушка оказалась права. Я же проглотил наживку ее милости так же доверчиво, как пескарь заглатывает крючок.
В то время я вел переговоры с одним человеком относительно крайне необходимой мне суммы; однако миледи после нашей размолвки по вопросу о наследовании решительно отказывалась подписать какие-либо бумаги в мою пользу, а без ее подписи, как ни грустно, имя мое не пользовалось доверием в коммерческих кругах и я не мог получить ни единой гинеи от моих лондонских и дублинских заимодавцев. Напрасно уговаривал я этих ракалий прокатиться ко мне в замок Линдон: после злополучной истории с адвокатом Шарпом, у которого я забрал в долг все бывшие при нем деньги, и со стариком Залмоном (кто-то, едва он ступил за мой порог, отнял у него выданное мною заемное письмо[64]), никто из этой братии не решался довериться моему гостеприимству. Наши ренты были тоже в руках у судебных исполнителей, единственное, что мне удавалось выжать из негодяев, это деньги для расплаты с поставщиками вин. Английские наши владения, как я уже говорил, были также под секвестром, а стоило мне обратиться к моим управляющим и адвокатам, как эти алчные мошенники отвечали мне встречными требованиями денег, ссылаясь на какие-то несуществующие долги и другие свои претензии ко мне.
Нечего и говорить, как я обрадовался, получив сообщение от своего поверенного из Грейз-инна в Лондоне (в ответ на сто первое мое письмо), что у него появилась возможность раздобыть для меня некоторую сумму: к его письму было приложено отношение весьма почтенной лондонской фирмы, связанной с горными компаниями; эти господа предлагали выкупить сравнительно небольшую задолженность по одному из наших имений при условии получения его в долгосрочную аренду. Однако они требовали, чтобы сделка была совершена за подписью графини и чтобы я представил им доказательства того, что согласие дано ею от чистого сердца. До них дошли слухи, будто графиня живет в постоянном страхе передо мной и подумывает о разводе, а в этом случае она может опротестовать любую свою сделку, заключенную под нажимом, что уже само по себе привело бы к разорительной для фирмы тяжбе с сомнительным исходом; а посему, до того как выдать хотя бы шиллинг аванса, они просят гарантий в том, что согласие графини было добровольным.
Эти господа так тщательно оговорили все условия, что я нимало не усомнился в серьезности их намерений; по счастью, графиня была настроена милостиво, и мне не стоило труда упросить ее написать им собственноручно, заверяя, что все слухи о каких-то недоразумениях между нами – злостная клевета, что мы живем в ладу и дружбе и она готова скрепить любую сделку, какую ее мужу благоугодно заключить.
Предложение пришлось как нельзя кстати и преисполнило меня надежд. Я не докучал читателям подробными рассказами о моих долгах и тяжбах, которые к тому времени так разрослись и усложнились и так на меня давили, что я уже сам в них путался и терял голову. Достаточно сказать, что у меня окончательно истощились деньги и кредит. Я жил безвыездно в замке Линдон, пробавляясь собственной бараниной и говядиной, потребляя хлеб, торф и картофель со своих угодий и полей; а тут еще приходилось следить за леди Линдон в стенах моего дома и за судебными приставами – вне его стен. За последние два года, с тех пор как я так неудачно съездил в Дублин за деньгами (и, к великому разочарованию моих кредиторов, продулся в пух), я и вовсе не решался туда показываться и только изредка наведывался в главный город графства, и то лишь потому, что знал там всех шерифов: я поклялся, что, если со мной что случится, виновнику не сносить головы. Надежда на изрядную сумму меня окрылила, я ухватился за нее, как утопающий за соломинку.
Спустя некоторое время от проклятых лондонских купцов пришел ответ, где говорилось, что, если леди Линдон подтвердит свое письменное заявление лично в их лондонской конторе на Берчин-лейн, они, ознакомившись с названной недвижимостью, очевидно, придут со мной к соглашению; однако они решительно отклоняли мое предложение приехать для переговоров в замок Линдон: им известно, как там приняли столь уважаемых дублинских дельцов, как господа Шарп и Залмон. Это был явный выпад против меня. Но бывают положения, когда мы не можем диктовать свои условия, а меня так прищучили долги, что я подписал бы контракт с самим чертом, явись он искушать меня порядочной суммой.
Я решил ехать сам и взять с собой леди Линдон. Напрасно матушка молила и предостерегала меня.
– Верь мне, – говорила она, – тут какой-то подвох. Тебе не поздоровится в этом ужасном городе. Здесь ты можешь годы и годы жить в довольстве и холе, если не считать, что в погребе хоть шаром покати и в доме нет ни одного окна целого. Но стоит им залучить тебя в Лондон, и тебе, бедный невинный мой мальчик, несдобровать… Чует мое сердце, хлебнешь ты там горя.
– Зачем куда-то ехать? – спрашивала и жена. – Я и здесь счастлива, с тех пор как ты ко мне переменился. Мы не можем явиться в Лондон, как нам подобает; небольшие деньги, которые ты получишь, уйдут туда же, куда ушли остальные. Давай лучше жить, как пастушок и пастушка, пасти наше стадо и довольствоваться малым! – И, взяв мою руку, она поцеловала ее. На что матушка только фыркнула:
– Знаем мы этих подлых антиресанок! Я уверена, тут без нее не обошлось!
Я обозвал жену дурой, а миссис Барри попросил не тревожиться. Мне не терпелось ехать, и я слышать не хотел никаких возражений. Встал вопрос о деньгах на дорогу, и добрая матушка, всегда вызволявшая меня в трудную минуту, достала из чулка шестьдесят гиней – то были все наличные деньги, какими Барри Линдон из замка Линдон, женившийся на двадцати тысячах годового дохода, теперь располагал; вот к какому падению привело меня мотовство (как я должен признать), главным же образом мое легковерие и людская подлость.
На сей раз, как нетрудно себе представить, мы обошлись без торжественных проводов: никому не сообщили о своем отъезде и не делали прощальных визитов. Знаменитый Барри Линдон и его сиятельная супруга отправились в Уотерфорд на почтовых под именем мистера и миссис Джонс, а оттуда морем в Бристоль, куда и прибыли без особых приключений. Нет легче и приятнее дороги, чем отправляться к черту! Мысль о предстоящем получении настраивала меня на приветливый лад, и миледи, склонив голову мне на плечо в почтовой карете, увозившей нас в Лондон, говорила, что это самое счастливое ее путешествие со дня нашей свадьбы.
На одну ночь мы остановились в Рэдинге, откуда я отправил моему агенту в Грейз-инн записку, в коей сообщал, что завтра я к ним буду, и просил подыскать мне квартиру, а также ускорить получение задатка. Мы с женой решили ехать во Францию и там дождаться лучших времен; в тот вечер за ужином мы строили планы наших будущих развлечений и разумной, расчетливой жизни. Нас можно было принять за воркующих влюбленных. О, женщины, женщины! Как сейчас помню манящие улыбки леди Линдон и ее заигрывания, – какой счастливой она казалась в тот вечер! Какой невинной доверчивостью дышало все ее существо, каких только нежных имен она мне не надавала! Нет, я пасую перед подобным лицемерием! Не удивительно, что такой бесхитростный человек, как я, оказался жертвой столь отъявленной обманщицы.
Мы прибыли в Лондон к трем часам, и наша карета уже за полчаса до условленного времени подкатила к Грейз-инну. Я без труда отыскал контору мистера Тейпуэлла, – мрачная это была берлога, и в злополучный час переступил я ее порог! Когда мы поднимались с черного хода по грязной лестнице, освещенной тусклой лампочкой и угрюмым лондонским предвечерним небом, странное волнение охватило леди Линдон; казалось, у нее подкашиваются ноги.
– Редмонд, – сказала она, едва мы подошли к порогу, – не заходи, я уверена, нам грозит опасность. Еще не поздно, давай вернемся в Ирландию, куда угодно! – И, став в одну из своих излюбленных театральных поз, она загородила дверь и схватила меня за руку.
Я только слегка отстранил ее плечом.
– Леди Линдон, вы старая дура! – говорю.
– Ах, вот как, я старая дура! – взвилась она. Да как подскочит к звонку и давай трезвонить. Нам сразу же открыл потасканного вида джентльмен в пудреном парике, она только крикнула ему на ходу: «Леди Линдон прибыла!» – и заковыляла по коридору, бормоча про себя: «Так, значит, я старая дура!» Ее задел эпитет «старая», все другое она спокойно бы снесла.
Мистер Тейпуэлл сидел в своей затхлой конуре, окруженный пергаментными свитками и жестяными коробками. Он с поклоном поднялся нам навстречу, попросил ее милость сесть и молча кивнул мне на кресло, куда я и опустился, весьма удивленный такой наглостью, вслед за чем он скрылся в боковую дверь, обещая тотчас же вернуться.
Он действительно тут же вернулся, ведя за собой – кого бы вы думали? еще одного стряпчего, шестерых констеблей в красных жилетах с дубинками и пистолетами, милорда Джорджа Пойнингса и его тетку, леди Джейн Пековер.
Увидев свою старую пассию, леди Линдон с истерическим воплем кинулась ему на шею, называя его своим спасителем, своим благородным рыцарем и ангелом-хранителем; а затем, повернувшись ко мне, излила на меня такой поток брани, что я не мог прийти в себя от изумления.
– Хоть я и старая дура, – говорила она, – а провела самого прожженного и вероломного злодея на свете. Да, я была дурой, когда стала вашей женой, презрев ради вас другие, благородные, сердца; была дурой, когда, забыв свое имя и славный род, связала свою судьбу с ничтожным проходимцем; была дурой, когда безропотно сносила чудовищное тиранство, какого не знала ни одна женщина, терпела, когда имущество мое расхищалось, когда беспутные твари нашего звания и пошиба…
– Ради бога, успокойтесь, – воззвал к пей стряпчий и тут же отпрянул за спины констеблей, сраженный моим грозным взглядом, который, видимо, пришелся негодяю не по вкусу. Я и в самом деле растерзал бы его на части, если бы он отважился подойти ближе. Тем временем миледи, упиваясь бессмысленной яростью, продолжала осыпать проклятиями и меня, и особенно мою матушку, на чью голову она обрушила брань, достойную Биллингсгейтского рынка, неизменно начиная и кончая каждую фразу все тем же восклицанием «дура».
– Что же вы не договариваете, миледи? – огрызнулся я. – Я сказал: «Старая дура»!
– Не сомневаюсь, сэр, – вмешался коротышка Пойнингс, – что вы говорили и делали все, что только способен сказать и сделать негодяй. Миледи теперь в безопасности, она под защитой своих родных и закона и может не бояться ваших бесстыдных преследований.
– Зато вы не в безопасности! – взревел я. – На сей раз вам не уйти живым – это так же верно, как то, что я человек чести и однажды уже отведал вашей крови!
– Заметьте себе его слова, констебли, – взвизгнул огрызок стряпчий, высунувшись из-за укрытия полицейских спин. – Вы подтвердите под присягой, что он угрожал убить милорда!
– Я не стану марать свою шпагу кровью такого негодяя! – воскликнул милорд, озираясь на тех же доблестных защитников. – Но предупреждаю: если этот каналья хотя бы на один лишний день задержится в Лондоне, он будет схвачен властями, как самый обыкновенный мошенник.
Эта угроза заставила меня внутренне поежиться; я знал, что в городе гуляют десятки предписаний о моем аресте и что, раз угодив в тюрьму, я уже оттуда не выберусь.
– Кто это осмелится наложить на меня руку? – крикнул я, выхватив шпагу и став спиной к двери. – Пусть негодяй выступит вперед. Вот вы, вы, крикливый бахвал, выходите первым, если вы мужчина!
– Мы не собираемся вас арестовать! – сказал стряпчий; тут я заметил, что моя благоверная, ее тетушка и весь взвод судебных приставов, едва он заговорил, попятились назад. – Уважаемый сэр, мы не арестовать вас собираемся. Мы дадим вам приличное вознаграждение, только покиньте эту страну – оставьте миледи в покое!
– И освободите страну от злодея! – добавил милорд и тоже попятился к двери, пользуясь возможностью отодвинуться от меня на приличное расстояние; негодяй стряпчий ретировался за ним следом, оставив меня одного и отдав в полное распоряжение трех вооруженных до зубов барбосов. Мне было уже не двадцать лет, когда я со шпагой в руке бросился бы на этих скотов и, по крайней мере, с одним из них разделался бы по-свойски. Дух мой был сломлен, я угодил в форменную ловушку, доверившись, как дурак, этой обманщице. Может быть, она уже пожалела о своем поступке, когда, замешкавшись перед дверью, стала просить меня не входить. Может быть, у нее еще теплилось какое-то чувство ко мне? Впоследствии я именно так истолковал ее поведение. Ио сейчас у меня был один-единственный шанс. Итак, я сложил свою шпагу на стол стряпчего.
– Не бойтесь, джентльмены, – сказал я, – на сей раз дело обойдется без кровопролития: скажите мистеру Тейпуэллу, что я готов побеседовать с ним, как только у него найдется время! – Сказав это, я сел и спокойно скрестил руки на груди. Как это было непохоже на прежнего Барри Линдона! Когда-то в одной старой книге я прочитал о Ганнибале, карфагенском полководце, вторгшемся в Рим; его победоносные полки, не знавшие себе равных в мире и все сметавшие на своем пути, расположились на постой в каком-то городе, где они так погрязли в роскоши и наслаждениях, что в следующую же кампанию были побиты. То же самое было теперь со мной. Я чувствовал себя конченым человеком. Непроходимая пропасть отделяла меня от юного храбреца, который на шестнадцатом году жизни застрелил своего противника, а потом в течение шести лет побывал во множестве сражений. Сейчас, во Флитской тюрьме, где я пишу эти строки, мой сосед, плюгавый сморчок, не перестает надо мной издеваться и вечно лезет в драку, а я его пальцем тронуть не смею. Но я предвосхищаю события постыдной и мрачной повести моего унижения – лучше расскажу все по порядку.
Я устроился на ночлег в кофейне по соседству с Грейз-инном и, дав знать мистеру Тейпуэллу, где стою, с нетерпением ждал его прихода. Он явился ко мне с предложением от друзей леди Линдон закрепить за мной жалкую ренту в триста фунтов при условии, что я буду получать ее, живя за границей, за пределами трех королевств, и тотчас же потеряю при возвращении. Он также сообщил мне, – впрочем, я и сам это знал, – что, если я задержусь в Лондоне, мне неминуемо грозит тюрьма; что как в столице, так и в Западной Англии гуляет множество предписаний о моем аресте, а при моей репутации никто мне и шиллинга не доверит взаймы; изложив все это, он дал мне ночь на размышление, добавив, что, если я не соглашусь на эти условия, родственники леди Линдон возбудят против меня судебное дело; если же я их приму, четвертая часть условленной суммы будет мне выплачена в любом иностранном порту по моему выбору.
Что оставалось делать одинокому, несчастному, сломленному человеку? Я согласился на ренту и на следующей же неделе был объявлен вне закона изгнанником, без права возвращения на родину. Как я после узнал, погубил меня все тот же негодяй Квин. Это он придумал заманить меня в Лондон. У них с леди Линдон было условлено, какой печатью он скрепит письмо стряпчего; Квин с самого начала стоял за этот план, но леди Линдон, как натура романтическая, предпочла побег. Обо всем этом матушка написала мне в мое унылое изгнание, предлагая приехать и разделить его со мной; но я отклонил это предложение. Она покинула замок Линдон вскоре после меня, и тишина воцарилась в обширном зале, где я удивлял мир неслыханным гостеприимством и роскошью. Матушка уже не надеялась со мной увидеться и горько мне пеняла, что я ее забыл; но она ошибалась как в своей догадке, так и в дурном мнении обо мне. Она очень стара, но в эту самую минуту сидит подле меня в тюрьме и что-то шьет или вяжет. Миссис Барри сняла себе комнатку через дорогу на Флитском рынке, и на пятьдесят фунтов годовых, которые она с мудрой дальновидностью уберегла от расточения, мы кое-как влачим жалкое существование, недостойное знаменитого светского щеголя Барри Линдона.
На этом и заканчивается исповедь Барри Линдона; смерть оборвала труды нашего простодушного автора, так л не позволив ему после изложенных здесь событий продолжить свои записки; всего же он прожил во Флитской тюрьме девятнадцать лет и, судя по тюремной хронике, умер от белой горячки. Матушка его достигла необычайно преклонных лет, и обитатели этих мест, еще заставшие ее, немало порасскажут вам о ежедневных стычках между матерью и сыном, не утихавших до тех пор, пока последний, из-за неискоренимого пристрастия к вину, не впал в почти полное слабоумие; неугомонная старуха мать ходила за ним, как за малым ребенком, а он обливался слезами, когда не получал привычной порции коньяку.
У нас нет точных сведений о его жизни на континенте; очевидно, он вернулся к былой профессии игрока, однако без былого успеха.
Спустя некоторое время Барри негласно приехал в Англию. Здесь он пытался шантажировать лорда Джорджа Пойнингса, угрожая обнародовать его переписку с леди Линдон и этим сорвать помолвку милорда и мисс Драйвер, богатейшей невесты со строгими принципами и целой армией рабов в Вест-Индии. Только чудом спасся Барри от судебных приставов, коих натравил на него лорд Пойнингс. Не удовлетворись этим, лорд Джордж пожелал лишить Барри его пенсиона; но леди Линд он воспротивилась этому акту справедливости и даже прервала все отношения с лордом Джорджем с того дня, как он женился на вест-индской богачке.
Дело в том, что пожилая графиня все еще верила в свои чары и не переставала любить мужа. Она жила в Бате, препоручив свое состояние бдительным заботам своих родичей Типтофов, к коим оно и должно было перейти за отсутствием прямых наследников; и так неотразимо было обаяние Барри и его власть над этой женщиной, что он чуть не уговорил ее к нему вернуться; но их общие планы были неожиданно рссстроены появлением лица, которое долгие годы почиталось умершим.
То был не кто иной, как виконт Буллингдон, чье внезапное возвращение словно громом всех поразило и особенно озадачило его родственника из дома Типтофов. Юный лорд объявился в Бате вооруженный письмом мистера Барри к лорду Джорджу, в коем первый угрожал огласить связь леди Линдон со своим сиятельным кузеном – связь, ни в коей мере не порочившую ни одну из сторон, ибо выражалась она единственно в том, что ее милость имела обыкновение писать глупейшие письма, черта, свойственная многим дамам, да и джентльменам, и до нее. Мстя за бесчестие, нанесенное матери, лорд Буллингдон, повстречав своего отчима в галерее, где пьют минеральную воду, (последний проживал в Бате под именем мистера Джонса), набросился на него и отделал без всякого снисхождения.
История молодого лорда после его побега изобиловала романтическими приключениями, но не наше дело ее рассказывать. В Американскую войну он был ранен и оказался в списке убитых, на самом же деле попал в плен и бежал. Обещанные деньги так и не были ему высланы; подобное пренебрежение так ранило сердце впечатлительного и гордого юноши, что он предпочел остаться мертвым для света и для отрекшейся от него матери. С трехлетним запозданием прочитал он где-то в канадских лесах случайно подвернувшуюся в «Журнале для джентльменов» заметку о смерти своего сводного брата под заглавием «Несчастный случай с лордом-виконтом Касл-Линдоном» и под впечатлением этой новости решил вернуться в Англию. Здесь он открылся родным, но лишь с величайшим трудом убедил лорда Типтофа в правомерности своих притязаний. Он собирался навестить графиню Линдон в Бате, когда наткнулся на мистера Барри Линдона и, сразу же узнав его, несмотря на скромное обличив знаменитого щеголя, выместил ему все свои обиды.
Услыхав об этой встрече, леди Линдон пришла в ярость; она отказалась видеть сына и готова была немедленно броситься в объятия возлюбленного Барри, но сей джентльмен был уже схвачен. Его таскали по тюрьмам, пока не отдали под надзор мистера Бендиго на Чансери-лейн, помощника мидлсекского шерифа, а уже от него переправили во Флитскую тюрьму. От шерифа и его помощника, от заключенного и даже от самой тюрьмы осталось ныне одно воспоминание.
Пока жива была леди Линдон, Барри получал свой пенсион и, возможно, был так же счастлив в заточении, как и в любую пору своей жизни; когда же ее милость скончалась, наследник, со свойственной ему суровостью, прекратил это баловство и обратил всю сумму на дела благотворения, заметив, что разумнее употребить деньги на добрые начинания, чем дарить отпетому негодяю. После гибели его милости в Испанскую кампанию в 1811 году все его достояние перешло к семейству Типтофов, и его графское достоинство померкло в сиянии их княжеского титула; но ниоткуда не видно, чтобы новый маркиз Типтоф (лорд Джордж унаследовал титул старшего брата) возобновил мистеру Барри его ренту или чтобы он вслед за покойным лордом пожертвовал ее на дела благостыни. Под рачительным управлением маркиза в поместье Хактон водворился вожделенный порядок: деревьям Хэктонского парка минуло уже сорок лет; что же до его ирландских владений, то они раздроблены на мельчайшие участки и отданы в аренду местным крестьянам, которые и поныне занимают любознательных слушателей рассказами о смелой, бесшабашной и беспутной жизни Барри Линдриа и о его падении.