Читать книгу Сочинения - Уильям Теккерей - Страница 18

Записки Барри Линдона, эсквайра, писанные им самим
Глава XVIII, из которой читатель увидит, что счастье мое заколебалось

Оглавление

Быть может, найдутся недоброжелатели, склонные осудить эту повесть как безнравственную (до меня не раз доходили толки, будто судьба наградила меня не по заслугам), – но я попрошу этих критиканов дочитать мои приключения до конца, и они увидят, что я ухватил не слитком завидный приз и что богатство, роскошь, тридцать тысяч годовых и кресло в парламенте порой достаются чересчур дорогой ценой, когда ради них лишаешься свободы и обзаводишься такой обузой, как докучливая жена.

Нет большей пытки, чем докучливая жена, – и это святая истина. Кто не побывал в моей шкуре, понятия не имеет, какое это удручающее, изводящее бремя и как оно год от году все больше гнетет и давит, так что уж и сил нет терпеть, и если вы первый год с ним еще справлялись, то лет через десять оно становится невыносимым. Мне рассказывали притчу, пропечатанную в толстом словаре, будто некий человек в глубокой древности наладился каждый день таскать в гору теленка на собственной спине, да так приобык, что теленок сделался уже здоровенным быком, а он по-прежнему не замечал своей ноши; поверьте же, молодые неженатые люди, жена – это более тяжкий груз, чем самая откормленная смитфильдская телка, и если мой печальный пример остережет хотя бы одного из вас от женитьбы, значит, «Записки Барри Линдона, эсквайра» достигли своей цели.

И не то чтобы леди Линдон была ворчуньей или злюкой, как иные жены, от этого я бы ее живо вылечил – пет, зато она вечно кисла, ныла, плакала, привередничала, всего пугалась, от всего приходила в отчаяние – а для меня ничего хуже быть не может; хоть в лепешку расшибись, ни за что она не будет весела и довольна. Нянчиться с ней мне было не с руки, а так как дома жилось не слишком приятно, то и не удивительно, что при моем характере я стал искать развлечений и общества на стороне, и тут к ее прочим недостаткам прибавилась омерзительная ревность; стоило ей увидеть, что я оказываю хотя бы пустячное внимание другой женщине, как миледи Линдон пускалась в рев, ломала руки, клялась, что покончит с собой, – словом, молола невесть что.

Смерть ее не принесла бы мне облегчения, как легко поймет всякий здравомыслящий человек; ведь стервец Буллингдон (тем временем превратившийся в высокого, неуклюжего черномазого детину и грозивший стать истинным моим проклятием) должен был унаследовать все ее состояние до последнего пенни, и я сделался бы беднее, чем был, когда женился на вдове; ибо я истратил не только доходы леди Линдон, но и все мои личные сбережения на то, чтобы поддерживать образ жизни, подобающий нашему рангу, и как истый джентльмен по духу и крови и думать не думал о каких-либо сбережениях из доходов моей жены.

Да будет же сие ведомо моим хулителям, и пусть не говорят будто я пе мог бы промотать состояние леди Линдон, не заведись у меня потайной карман, и что даже и сейчас, пребывая в столь бедственном положении, я где-то храню груды золота и могу при желании явиться миру Крезом. Когда я закладывал имущество леди Линдон, я каждый полученный грош тратил как подобает джентльмену; мало того, я много денег задолжал частным лицам, и все это ухнуло в ту же прорву. Помимо долгов и просроченных закладных, я самому себе остался должен по меньшей мере сто двадцать тысяч фунтов, истраченных за то время, что я управлял имуществом моей жены; можно по справедливости сказать, что на ее имуществе лежит еще и долг мне на означенную сумму.

Я уже говорил здесь, какое отвращение и гадливость внушала мне леди Линдон, но хотя, как человек прямой и откровенный, я особенно не скрывал моих чувств, эта низкая женщина преследовала меня своей любовью, невзирая на всю мою холодность, и готова была растаять при первом моем ласковом слове. Все дело в том, уважаемый читатель, что, говоря между нами, я был одним из самых красивых и блестящих молодых людей в Англии той поры и жена любила меня без памяти; и хоть это могут счесть за нескромность, должен сказать, что леди Линдон была не единственной дамой из общества, благосклонно взиравшей на смиренного ирландского искателя приключений.

«Что за диковинные существа женщины!» – думал я не раз. Мне доводилось видеть, как изящнейшие нимфы Сент-Джеймского квартала сходили с ума по грубым, вульгарным мужланам; как умные и образованные леди вешались на шею невежественным оболтусам – и так далее. Эти причудницы поистине сотканы из противоречий! Отсюда не следует, что сам я вульгарен и невежествен, как упомянутые лица (я горло готов перерезать всякому, кто хоть намеком усомнится в достоинстве моего происхождения и воспитания!), я только хочу пояснить, что у леди Линдон было достаточно оснований меня ненавидеть, но, как всякая женщина, она жила не разумом, а чувством и до самых последних дней нашей совместной жизни готова была броситься мне на шею, стоило заговорить с нею чуть ласковей.

– Ах, – восклицала она в подобные минуты нежности, – ах, Редмонд, если б ты всегда был таким!

Во время этих приступов любви она была самым покладистым существом на свете и отписала бы мне все свое имущество, будь это возможно. И, надо признать, достаточно было малейшего внимания, чтобы привести ее в отличное расположение духа. Стоило мне пройтись с ней по Молл, заехать в Ранела, проводить ее в церковь св. Иакова или подарить ей какую-нибудь безделку, и она расцветала. Но таково непостоянство женщин, что уже на следующий день она могла называть меня мистер Барри и оплакивать свою злосчастную судьбу, соединившую ее с чудовищем: так она обзывала одного из самых блестящих мужчин всех трех королевств его величества. Смею вас уверить, другие дамы были куда более лестного обо мне мнения.

Бывало и так, что она грозилась со мной расстаться; но я крепко держал ее в руках благодаря нашему мальчику, которого она страстно любила – не понимаю почему: ведь она всегда пренебрегала старшим сыном и нимало не заботилась о его здоровье, благополучии или образовании.

Наш малыш был единственной связью между мной и ее милостью, только им и держался наш союз, и не было таких честолюбивых планов, касающихся Брайена, которых она бы не одобрила, и расходов, на которые не согласилась бы для его будущей карьеры. Каких мы только не раздавали взяток – в том числе и в самые высокие инстанции, в непосредственной близости к трону! Вы удивились бы, назови я вам высокопоставленных лиц, соизволивших принять наши дружеские подношения. Я раздобылся как в английской, так и в ирландской Геральдических палатах самым точным описанием и подробной родословной баронского рода Барриогов и почтительнейше просил восстановить меня в моих наследственных правах, а также пожаловать мне титул виконта Баллибарри. «Этим кудрям так пристанет корона», – говорила моя жена, в минуты нежности приглаживая мне волосы; да и в самом деле: в семействе лордов немало найдется ничтожных самозванцев, которые не могут похвалиться ни моей храбростью, ни моей родословной, ни многими другими моими преимуществами.

Погоня за званием пэра была, как я считаю, одним из самых неудачных моих начинаний той поры. Она стоила неслыханных жертв. Я раздаривал – кому деньги, кому брильянты; приобретал землю по цене, в десять раз превышающей ее стоимость; покупал картины и драгоценности, платя за них бешеные суммы; задавал обеды и приемы лицам, поощрявшим мои честолюбивые замыслы и, по своей близости к трону, способным их поддержать; проигрывал пари великим герцогам, братьям его величества, – но об этом лучше молчок: я не хочу из-за личных обид быть заподозренным в недостаточной преданности трону.

Единственный во всей этой истории, кого я решаюсь назвать открыто, это Густав Адольф, тринадцатый граф Крэбс, старый негодяй и мошенник. Будучи приближен к особе нашего обожаемого монарха, он пользовался личным его покровительством. Столь доброе расположение возникло еще во времена покойного короля: его высочество принц Уэльский, в бытность свою в Кью, играя с юным лордом в волан на площадке парадной лестницы, разгневался на что-то и столкнул его вниз, причем тот сломал ногу. Движимый сердечным раскаянием, принц приблизил пострадавшего к своей особе, и, когда его величество вступил на престол, граф Бьют, по словам придворных, ни к кому так не ревновал короля, как к лорду Крэбсу. Последний был небогат, но склонен к мотовству, и Бьют, стараясь убрать его подальше, отправлял графа то в Россию, то в другие посольства. После падения фаворита, Крэбс снова вернулся в Англию и сразу же получил назначение при особе короля.

С этим-то придворным, пользовавшимся самой незавидной славой, я и свел знакомство, когда, будучи еще наивным простаком, впервые обосновался в Лондоне после женитьбы; а так как Крэбс был занятнейшим человеком, я с удовольствием проводил с ним время, не говоря уже о том, что был у меня и прямой интерес в дружбе придворного, столь близкого к высочайшей особе государства.

Если верить этому субъекту, не было такого королевского рескрипта, к которому он не приложил бы руку. Он сообщил мне об отставке Чарльза Фокса за день до того, как о ней услышал сам бедняга Чарли. Он сообщил мне о возвращении из Америки братьев Гау и о том, какие предстоят назначения в тамошнем командовании. Короче говоря, я главным образом на Крэбса возложил свои надежды на получение титула барона Барриогского и виконта Баллибарри.

Особенно больших издержек в связи с моими честолюбивыми планами потребовало снаряжение и вооружение роты пехотинцев, набранных в Хэктоне, Линдоне и других моих ирландских поместьях, – я сам вызвался поставить ее моему милостивому монарху для его кампании против американских мятежников. Эти солдаты, великолепно снаряженные и одетые, были отправлены из Портсмута в 1778 году, и патриотические чувства джентльмена, принесшего такую жертву на алтарь отечества, были столь угодны его величеству, что, когда лорд Норт представлял меня ко двору, его величество удостоил вашего покорного слугу милостивым замечанием: «Весьма похвально, мистер Линдон; поставьте нам еще одну роту, да и сами с ней отправляйтесь!» Однако последнее, как понимает читатель, не входило в мои расчеты. Человек, получающий тридцать тысяч годового дохода, должен быть дураком, чтобы рисковать жизнью, как последний нищий; я всегда ставил в образец моего друга корнета Джека Болтера, отменною кавалериста и храброго воина, который с готовностью участвовал в любой стычке, любой драке – до тех пор, пока накануне битвы под Минденом не пришло известие, что дядюшка его, крупный военный интендант, приказал долго жить и завещал ему пять тысяч годовых. Джек, нимало не медля, подал в отставку, а так как дело было накануне генерального сражения и просьбу его отказались уважить, он не посмотрел ни на что и ушел сам. С тех пор Джек Болтер не брал в руки оружия, за исключением одного случая: какой-то офицер бросил ему обвинение в трусости, и Джек с такой холодной решимостью прострелил ему правую руку, что весь свет убедился: не трусость заставила его уйти из армии, а единственно благоразумие и желание насладиться своим богатством.

Когда набиралась Хэктонская рота, мой пасынок, достигший шестнадцатилетнего возраста, изъявил горячее желание в нее вступить, и я с удовольствием отпустил бы молодца, лишь бы от него избавиться, однако его опекун лорд Типтоф, старавшийся пакостить мне во всем, не соизволил дать ему разрешение и помешал малому проявить свои воинственные наклонности. Если бы он присоединился к этой экспедиции и пал в Америке от пули мятежника, я, признаюсь, не стал бы горевать; для меня было бы великой радостью увидеть моего сына наследником состояния, которого отец его добился с таким трудом.

Сказать по правде, образование молодой лорд получил не ахти какое, я, пожалуй, и впрямь держал его в черном теле. Он был такого неукротимого, дикого нрава, так непослушен по природе, что я никогда не питал к нему добрых чувств; в присутствии моем и матери он всегда производил впечатление угрюмого тупицы, – я считал, что никакие занятия ему не помогут, и большую часть времени он был предоставлен самому себе. Два года он прожил в Ирландии вдали от нас; когда же приехал в Англию, мы держали его преимущественно в Хэктоне, считая неудобным вводить такого неотесанного малого в изысканное столичное общество, где сами, естественно, вращались. Мой же бедный мальчик был, напротив, на редкость милый и воспитанный ребенок; нам доставляло истинную радость всячески его баловать и отличать; плутишке еще и пяти лет не минуло, а он был уже образцом светского изящества, блистал утонченным воспитанием и, красотой.

Да он, собственно, и не мог быть другим, принимая во внимание наши заботы, мы ничего не жалели для него. Когда Брайену исполнилось четыре года, я поссорился с его няней-англичанкой, к которой так ревновала меня жена, и вверил его попечениям француженки-гувернантки, жившей в самых аристократических домах Парижа. Леди Линдон, разумеется, и к ней меня приревновала. Под руководством этой молодой женщины мой плутишка стал премило болтать по-французски.

Сердце радовалось слушать, как маленький мошенник ругается: «Mort de ma vie!» – или, топая пухленькой ножкой, посылает этих «manants» и «canailles», наших слуг, к «trente mille diables». Да и вообще он был развит не по летам – еще крошкой научился всех передразнивать; пяти лет, сидя с нами за столом, выпивал свое шампанское не хуже взрослого. Новая воспитательница научила его французским песенкам и последним парижским куплетам Ваде и Коллара, прелесть что за куплеты! – и все, знающие по-французски, хватались за бока, тогда как аристократические вдовы, посещавшие его мамашу, приходили в ужас. Правда, мы не часто видели у себя этих почтенных дам, – я не очень поощрял визиты так называемых респектабельных гостей, навещавших леди Линдон. Несносные критиканы и сплетники, завистливые, ограниченные людишки, они только нагоняют тоску и сеют рознь между мужем и женой. Когда эти почтенные кикиморы в кринолинах и туфлях на высоком каблуке появлялись у нас в гостиной – в Хэктоне или на Беркли-сквер, – у меня не было большего удовольствия, как обращать их в бегство; я заставлял малютку Брайена петь и плясать, производя неистовый шум, к которому и сам присоединялся для пущеи острастки.

Никогда не забуду торжественных увещаний нашего приходского пастора, старого педанта, который затеял было обучать Брайена латыни. Иногда я разрешал малышу играть с многочисленным пасторским потомством, и сметливые ребята живо переняли у него несколько французских песенок, чем их мамаша, больше смыслившая в солениях и маринадах, чем во французской словесности, немало гордилась. Но как-то их услышал отец, и дело кончилось тем, что мисс Сарре прописали неделю строгого домашнего ареста и посадили ее на хлеб и воду, а мастера Джейкоба отец отодрал в присутствии всех братьев т сестер и на глазах у мастера Брайена, в надежде, что это зрелище послужит ему уроком. Однако мой плутишка, придя в исступление, набросился на почтенного пастора и ну молотить его руками и ногами, требуя, чтобы милочку Джейкоба не смели трогать, и осыпая его мучителя градом французских ругательств, вроде «corbleu, morbleu, ventre-bleu» и т. п. Пришлось обратиться к помощи псаломщика, чтобы унять расходившегося шалуна. После этого происшествия его преподобие заказал Брайену дорогу в пасторский дом; в ответ я поклялся, что старший его сын, готовившийся стать пастором, не получит после отца Хэктонского прихода, хоть это и считалось у нас делом решенным; на что оный отец с тем ханжески лицемерным видом, коего я не переношу, заявил, что, мол, «да сбудется воля господня», а он, пастор, даже ради епископской кафедры не позволит портить и развращать своих детей, а также написал мне торжественное велеречивое послание, уснастив его латинскими цитатами, где прощался со мной и со всем моим семейством. «Я решился на этот шаг с величайшим прискорбием, – добавил в заключение старый джентльмен, – ибо я видел от Хэктонского дома немало дружеского расположения. Сердце у меня сжимается при мысли о предстоящей разлуке. Боюсь, как бы мои бедняки в приходе не осиротели оттого, что оборвется между нами связь, ведь я уже не смогу доводить до вашего сведения особенно тяжелые случаи людской нужды и горя; ибо, надо отдать вам должное, когда мне удавалось указать вам на них, вы не оставляли мое заступничество втуне».

Может, в этом и была доля правды: старый джентльмен вечно донимал меня просьбами; кроме того, мне доподлинно известно, что в доме у него частенько не было денег, так как он готов был последним шиллингом поделиться со своими бедными. Впрочем, я сильно подозреваю, что не менее жаль ему было добрых хэктонских обедов; мне также известно, что пасторша чрезвычайно дорожила знакомством с мадемуазель Луизон, весьма осведомленной по части последних французских мод; когда бы мадемуазель ни навещала пасторский дом, глядишь, в следующее воскресенье пасторские дочки обязательно щеголяют в чем-нибудь новеньком.

Бывало, чтобы проучить старого неслуха, я задавал храповицкого на нашей скамье во время его воскресной проповеди. Когда же Брайен настолько подрос, что мог обходиться без женского ухода и присмотра, я нанял ему гувернера, а для себя в том же лице – домашнего священника. Няню-англичанку я выдал за старшего садовника, снабдив ее приличным приданым, тогда как француженку-гувернантку милостиво препоручил моему верному Фрицу, также позаботившись об их благосостоянии. На эти деньги они открыли в Сохо французскую столовую, и теперь, когда я пишу эти строки, они, верно, куда богаче благами земными, чем я, их щедрый, расточительный хозяин.

Новым гувернером Брайена был его преподобие Эдмунд Лэвендер, только что со школьной скамьи в Оксфорде. В его обязанности входило обучать Брайена латыни, когда мальчик будет в настроении, а также преподавать ему начатки истории, грамматики и других полезных джентльмену наук. Лэвендер оказался ценным приобретением в хэктонском обиходе. С ним у нас закипело веселье. Он стал излюбленной мишенью для наших шуток и проделок, снося их со смирением истинного подвижника. Лэвендер принадлежал к тому сорту людей, которые готовы терпеть пинки от важных господ, лишь бы те их замечали; я часто бросал его парик в камин на глазах у всего общества, и он смеялся вместе с нами. Нашей любимой забавой было посадить его на горячую лошадь и отправить следом за гончими; бледный как мел, обливаясь потом, он судорожно цеплялся за гриву и круп коня и умолял остановить охоту; просто чудо, что он остался жив, – должно быть, судьба берегла его шею для виселицы. Ни разу не приключилось с ним ничего серьезного. За обедом вы всегда находили его на обычном месте за нижним концом стола, приготовляющим пунш, а оттуда его еще до рассвета замертво относили в постель. Мы с Брайеном пользовались этим, чтобы разрисовать ему физиономию углем. Спать его укладывали в комнате, где будто бы водились привидения; напускали в постель полчища крыс; наливали воды в сапоги и потом будили криками: «Пожар, горим!»; подпиливали ножки у кресла, в котором он произносил свои проповеди, и насыпали в требник нюхательного табаку. Бедняга Лэвендер все сносил с примерным терпением, зато, когда у нас бывали гости или когда сами мы ездили в Лондон, ему не возбранялось сидеть с господами за одним столом и воображать себя членом избранного общества. Надо было слышать, с каким презрением он отзывался о нашем бывшем пасторе:

– Сын его работает служителем в колледже, там, где учится, – подумайте, служитель, да еще в захолустном колледже, – говаривал он с издевкой, – не понимаю, сэр, как вы такого неотесанного деревенщину прочили в Хэктонский приход?

А теперь мне следует рассказать о другом моем сыне, – вернее, сыне миледи Линдон, – виконте Буллингдоне. Несколько лет он провел в Ирландии под надзором моей матушки, которую я поселил в замке Линдон. Я поручил ей управлять замком и поместьем, и надо было видеть, с каким торжеством добрая душа взялась за дело, откуда только бралась у нее эта важность, эта барственная повадка! Однако, при всех ее чудачествах, в поместье скоро воцарился порядок, какого не наблюдалось в других наших имениях. Аренда поступала исправно, а расходы по ее взысканию были несравненно меньше, чем при любом управляющем. Удивительно, какими небольшими средствами обходилась вдова, хоть и уверяла, что с честью поддерживает достоинство обеих фамилий. Она завела для молодого лорда особый штат слуг; никогда не выезжала иначе, как в золоченой карете цугом; держала весь дом в ежовых рукавицах; вся мебель и утварь были в прекрасном состоянии, сады, огороды ухожены; разъезжая по Ирландии, мы ни у кого не видели более благоустроенного хозяйства, чем наше. Десятка два расторопных горничных и с половину этого числа аккуратных, подтянутых слуг поддерживали чистоту в замке, – словом, все было в образцовом порядке, повсюду чувствовался глаз рачительной хозяйки. Всего этого матушка достигала, почти не спрашивая с нас денег, так как в парках у нее паслись овцы и коровы, приносившие ей немалый доход. Она поставляла в соседние городки масло и бекон, а фрукты и овощи, выращенные в садах замка Липдон, продавались на дублинском рынке по самой высокой цене. На кухне у нее все расходовалось с толком, провизия не пропадала попусту, как обычно в ирландских семьях, запасы в винных погребах не уменьшались, так как хозяйка пила только воду и редко у себя кого принимала. Единственное ее общество составляли две дочери старинной моей пассии Норы Брейди, ныне миссис Квин.

Достойная пара эта прожила все свое состояние, и однажды Нора явилась ко мне совершеннейшей распустехой, постаревшая и растолстевшая, ведя за руку двух чумазых ребятишек. Увидев меня, она залилась слезами, упорно величала меня «сэр» и «мистер Линдон», чему я отнюдь не противился, и просила помочь ее мужу, что я и выполнил, исхлопотав для него через моего друга Крэбса место акцизного чиновника в Ирландии и оплатив проезд всей семьи. Квин производил впечатление опустившегося, слезливого пьяницы, а глядя на бедняжку Нору, я только диву давался, вспоминая, что когда-то она казалась мне богиней. Но такая уж у меня натура: если женщина мне приглянется, я на всю жизнь остаюсь ее верным другом, я мог бы представить вам тысячу доказательств моей неизменной щедрости и преданности.

Юный Буллингдон был, пожалуй, единственный человек, с кем матушка была не в силах сладить. Ее донесения о своем юном питомце причиняли сперва немало горя моему родительскому сердцу. Этот молодчик никого и ничего не признавал, на него не было никакой управы. Он неделями где-то пропадал охотился или шатался по округе. Когда же сидел дома, к нему подступа не было: он ни с кем не разговаривал, держался особняком, по вечерам отказывался играть с матушкой в пикет, предпочитая корпеть над старыми затхлыми книгами, забивая себе голову всякой ерундой; часами болтал с горничными и волынщиками в людской и смеялся их грубым шуткам, зато носа не казал в гостиную, когда, случалось, завернет кто из окрестных дворян. Миссис Барри он высмеивал и всячески задирал, доводя ее до белого каления, короче, вел жизнь самую беспутную и зазорную. В довершение сей шалопай повадился к католическому священнику нашего прихода, нищему прощелыге, выученику какой-то папской семинарии не то во Франции, не то в Испании, тогда как пастора замка Линдон упорно сторонился, а уж на что это был душа человек: окончил колледж Святой Троицы, держал собственных собак и каждый день выпивал свои две бутылки.

Забота о спасении души моего пасынка заставила меня без колебания решиться на более крутые воспитательные меры. Если есть у меня правило, которому я следую неуклонно, то это уважение к установленной церкви, а также искреннее презрение и ненависть к другим религиям. Я отрядил в 17.. году моего камердинера-француза, в Дублин с наказом немедленно доставить юного отступника под родительский кров. И мой посланец рапортовал мне по возвращении, что негодный мальчишка последнюю ночь в Ирландии провел со своим другом-папистом в его часовне; что у него с моей матушкой произошла в тот день бурная сцена, но что с племянницами ее Бидди и Доузи он, напротив, расцеловался на прощание и что обе леди весьма сожалели о его отъезде; когда же ему предложили проститься с пастором, он отказался наотрез, заявив, что ноги его не будет в доме старого фарисея. Почтеннейший доктор в особом послании предостерегал меня против прискорбных заблуждений этого пащенка сатаны, как он выразился, из чего я заключил, что чувства их друг к другу взаимны. Однако если Буллингдон не поладил с местным дворянством, то в простом народе он, видимо, пользовался любовью. Целая толпа плачущих крестьян собралась у ворот замка проститься с юным лордом; десяток-другой этих темных, невежественных парий бежали несколько миль рядом с каретой, а кое-кто даже заблаговременно поскакал в Дублин и ждал у Пиджен-хауса, чтобы помахать отъезжающему напоследок. Нашлись даже сорвиголовы, пытавшиеся тайком забраться на судно, в чаянии проводить своего юного лорда до самой Англии, но этому, хоть и не без труда, удалось помешать.

Надо отдать негодяю должное: когда он снова появился среди нас, это был рослый, мускулистый юноша благородной наружности; все в его облике и манерах свидетельствовало о высоком происхождении. Он был живой копией темноволосых кавалеров рода Линдонов, чьи портреты висели по стенам Хэктонской галереи. Буллингдон обычно проводил время здесь, зачитываясь старыми пыльными книгами, которые он откапывал в библиотеке, – уж эти мне книги, с души воротит, когда вижу их в руках у бравого молодого человека! В моем присутствии он хранил угрюмое молчание и смотрел на меня с презрительным высокомерием, тем более меня уязвлявшим, что в его поведении, казалось, нет ничего такого, к чему можно было бы придраться, а вместо с тем во всем его тоне, во всей повадке сквозила какая-то наглая заносчивость. Мать его была крайне взволнована встречей, но если у сына и шевельнулось в душе ответное чувство, то он ничем его не обнаружил. Целуя ее руку, он отвесил ей очень низкий, церемонный поклон; когда же я протянул ему свою, заложил обе руки за спину, уставился мне в лицо и слегка кивнул со словами: «Мистер Барри Линдон, я полагаю?» – и сразу же повернулся на каблуках и заговорил с матерью о погоде, все время называя ее: «Ваша милость!» Мать рассердилась на него за дерзость и, едва они остались одни, стала упрекать, зачем он не пожал отцу руки.

– Отцу, сударыня? – переспросил он. – Смею вас уверить, вы ошибаетесь. Моим отцом был достопочтенный сэр Чарльз Линдон. Я, по крайней мере, не забыл его, если забыли другие.

Это было объявлением войны, и я сразу это понял; хотя, по чести сказать, готов был дружески встретить мальчика при его возвращении и постарался бы с ним ужиться. Но как люди со мной, так и я с ними. Кто может поставить мне в вину наши дальнейшие ссоры или возложить на меня ответственность за все последующие несчастья? Возможно, я иногда терял терпение и крутенько с ним обходился. Но начал ссору не я, а он, и пусть вина в наших дальнейших злоключениях падет на его голову.

Известно, что порок надо убивать в зачатке, а родительскую власть проявлять так, чтобы она не вызывала никаких сомнений, а потому я решил схватиться с мастером Буллингдоном, не откладывая дела в долгий ящик. На следующий же день по его приезде, придравшись к тому, что он отказался выполнить какое-то мое требование, я велел отвести его в мой кабинет, где и вздул как следует. Признаться, я не без волнения приступал к этой операции, – мне еще не доводилось поднимать плеть на лорда, – но вскорости привык: его спина и моя плетка свели такое тесное знакомство, что я окончательно перестал с ним церемониться.

Если бы я перечислил здесь все случаи непослушания и непозволительной грубости юного Буллингдона, я только утомил бы читателя. Негодяй, пожалуй, еще больше упорствовал в своей строптивости, чем я в родительском усердии. Ибо как бы человек ни был тверд в выполнении долга, не может он с утра до вечера пороть своих детей за каждый их проступок; и хотя обо мне пошла слава как о не в меру жестоком отчиме, по чести сказать, я куда чаще манкировал своими обязанностями, чем их выполнял. К тому же Буллингдон на целых восемь месяцев в году был от меня избавлен, когда я уезжал из Хэктона, чтобы занять свое место в парламенте и при дворе его величества. В ту пору я не мешал ему брать уроки из латыни и греческого у нашего пастора: старик крестил Буллингдона и имел кое-какое влияние на этого оголтелого упрямца. Обычно после наших стычек или размолвок юный мятежник искал совета и убежища в пасторском доме, и, надобно признать, пастор рассуживал нас по справедливости. Однажды он за руку привел мальчишку обратно в Хэктон, после того как тот поклялся не переступать родной порог, покуда я жив. По словам пастора, он уговорил молодого лорда повиниться и претерпеть любое наказание, какое мне угодно будет на него наложить. Я тут же избил его тростью на глазах у нескольких друзей, с которыми выпивал, и, надо отдать бездельнику должное, он вынес суровое наказание, не поморщившись. Кто скажет, что я чересчур жестоко обходился с моим пасынком, если даже священник не возражал против моих воспитательных мер?

Раза два гувернер Брайена, Лэвендер, тоже покушался наказать лорда Буллингдона, но нарвался на отпор: негодяй так огрел его стулом, что бедный оксфордский выученик растянулся на полу, к великому восторгу плутишки Брайена, кричавшего: «Браво, Булли, всыпь ему как следует!» Булли и всыпал гувернеру в полное его удовольствие, и тот уже никогда больше не прибегал к рукоприкладству, а лишь доносил о провинностях молодого лорда мне, своему естественному покровителю и защитнику.

С братцем Буллингдон, как ни странно, неплохо ладил. Он полюбил малыша, как, впрочем, каждый, кто видел мое сокровище, и говорил, что Брайен тем ему дорог, что он «наполовину Линдон». А впрочем, не удивительно, что он привязался к ребенку: не раз бывало, что по заступничеству моего ангельчика: «Папочка, не бей Булли сегодня!» – я удерживал расходившуюся руку, избавляя бездельника от порки, которой он вполне заслуживал.

Родительницу свою Буллингдоп на первых порах почти не удостаивал внимания, говоря, что она отступилась от семьи. «Мне не за что любить ее, говаривал он, она никогда не была мне матерью». Чтобы дать читателю представление об этом нестерпимо упрямом и угрюмом характере, приведу здесь еще одну блажь Буллингдона. Меня, обвиняли в том, что я, отказывая ему в образовании, приличествующем джентльмену, не посылал его ни в колледж, ни даже в школу; однако таково было его собственное желание. Я не раз предлагал ему ехать учиться (мне было бы только на руку видеться с ним как можно меньше), но он решительно отклонял мое предложение, и я долго не мог понять, какие чары удерживают его дома, где жизнь у него сложилась далеко не легкая.

Объяснение пришло спустя годы. Мы с леди Линдон частенько не ладили отчасти по моей, отчасти по ее вине; и так как никто из нас не отличался ангельским характером, дело доходило и до крупных перепалок. Я обычно бывал под мухой, а какой джентльмен в подобном состоянии отвечает за свои поступки? Возможно, мне и случалось в подпитии обойтись с миледи несколько бесцеремонно: я мог разок-другой запустить в нее стаканом или обозвать нехорошим словом. Я мог даже пригрозить, что убью ее (хотя какой мне был интерес ее убивать), словом, задавал ей страху.

Во время одной такой ссоры, когда она с криком бежала по коридорам, а я, спотыкаясь, преследовал ее, пьяный в дым, как и полагается лорду, Буллингдон выбежал из своей комнаты, по-видимому, привлеченный шумом и возней, и как только я ее настиг, наглец подставил мне ножку, хоть я и без того был нетверд на ногах, и, обняв перепуганную до смерти мать, увлек ее в свою комнату; здесь, но ее горячей просьбе, он поклялся не уезжать из дому, доколе она связана со мной. Я понятия не имел ни об этой клятве, ни о пьяном скандале, который ей предшествовал; меня, как говорится, в бесчувствии подобрали слуги и отнесли в постель, и наутро я столько же помнил, что произошло накануне, как если бы это было со мной в далеком младенчестве. Леди Линдон спустя много лет рассказала мне эту историю, и я привожу ее здесь в доказательство того, сколько напраслины возвели на меня мои хулители, обвиняя в жестокости к пасынку. Пусть посмеют теперь заступиться за бессовестного грубияна, который мог подставить ножку своему богоданному опекуну и отчиму, отяжелевшему после обеда.

Этот случай несколько сблизил мать и сына, но слишком они были разные люди. Мне думается, она чересчур меня любила, чтобы искренне с ним помириться. По мере того как Буллингдон подрастал, его ненависть ко мне приняла и вовсе непозволительный характер (разумеется, я возвращал ее с процентами); примерно году на семнадцатом этот наглый сорвиголова как-то летом, – я только что вернулся домой после парламентской сессии и собирался высечь его за какую-то провинность, – дал мне понять, что он больше не потерпит такого обращения, и поклялся, скрежеща зубами, застрелить меня, если я еще раз посмею поднять на него руку. Я посмотрел на малого, – он был уже совсем мужчина; и пришлось мне махнуть рукой на эту необходимейшую сторону его воспитания.

Все это совпало со временем, когда я набирал роту для нашей американской армии; и тут мои враги в графстве (а после победы над Типтофом их было у меня немало) окончательно распоясались: они стали распространять бессовестные небылицы насчет моего обращения с негодным шалопаем, моим драгоценным пасынком, утверждая, будто я намерен от него избавиться. Мою преданность престолу истолковали в том смысле, будто я одержим нечестивым, противоестественным желанием извести молодца, будто я и роту набираю, чтобы поставить во главе ее молодого виконта и тем вернее от него отделаться. Чуть ли не называли человека в отряде, коему якобы я поручил с ним расправиться в первом же крупном сражении, и сумму, которую я обещал ему за столь щекотливую услугу.

На самом деле я уже тогда держался мнения (и пусть мое пророчество покуда не сбылось, я верю, оно сбудется, рано или поздно), что милорду Буллингдону не потребуется моя помощь для переселения в лучший мир: он со своим характером сам найдет туда дорогу и последует по ней очертя голову. Он, кстати, и ступил на нее достаточно рано: из всех неуемных, отчаянных ослушников и негодяев, когда-либо огорчавших родительское сердце, он был, конечно, самый неисправимый; хоть бей его, хоть умоляй, хоть кол на голове теши – ничего не помогало.

Так, например, когда мы, бывало, сидим после обеда за бутылкой вина, милорд, выбрав время, когда гувернер приведет Брайена, принимался отпускать по моему адресу кощунственные, недопустимые колкости.

– Сокровище мое, – говорил он, лаская и целуя малыша, – какая жалость, что я все еще стою у тебя на дороге! Что бы мне убраться на тот свет! У Линдонов был бы более достойный представитель; ведь в твоих жилах течет славная кровь рода Барри из Барриога, не правда ли, мистер Барри Линдон?

Разумеется, он заводил свои дерзкие речи именно в те дни, когда к нам заезжал кто-нибудь из окрестных священников или дворян.

В другой раз – был день рождения Брайена, и мы задали в Хэктоне пир горой – все ждали появления виновника торжества, очаровательного в своем пышном придворном костюмчике (увы мне! слезы и сейчас навертываются на мои старые глаза, как вспомню это милое сияющее личико); гости столпились у дверей, и шепот пробежал по рядам, когда в зал (поверите ли?) в чулках вошел Буллингдон, ведя за руку малютку, шлепавшего в огромных, не по ноге, башмаках старшего брата. «Не правда ли, сэр Ричард Уоргрейв, мои башмаки как раз ему впору?» – заявил бездельник, обращаясь к одному из гостей; все переглянулись, послышался смех и ропот, и тогда мать с большим достоинством подошла к лорду Буллингдону, подняла меньшого сына на руки и, прижав к груди, сказала: «По тому, как я люблю этого ребенка, милорд, вы можете судить, как я любила бы его старшего брата, если бы он заслуживал материнской привязанности!» Сказав это, она зарыдала и покинула зал, оставив на сей раз молодого лорда в некотором замешательстве.

Но однажды он так допек меня (это случилось на охоте, и свидетелей было больше чем достаточно), что я, потеряв всякое терпение, направил лошадь прямо на него, изо всей силы столкнул его с коня, а потом спрыгнул наземь и так отделал плетью голову и плечи мерзавца, что прикончил бы на месте, если бы нас не растащили. Я уже не владел собой и в эту минуту был готов на любое преступление.

Буллингдона увезли домой и уложили в постель. Два дня он провалялся в горячке – скорее от бессильной злобы и обиды, мне думается, чем от полученных побоев; а еще три дня спустя слуга, вошедший в спальню спросить, не благоугодно ли ему спуститься вниз к обеду, нашел кровать пустой и холодной, а на столе увидел записку. Юный злодей сбежал, и у него еще достало наглости написать моей жене, а своей матери, следующее послание.

«Сударыня, – гласило письмо, – я терпел, сколько было сил человеческих, помыкательство гнусного ирландского выскочки, с коим вы делите ложе. Но не так низкое его происхождение и несносная вульгарность манер внушают мне отвращение и ненависть, и они не угаснут в моей груди, пока я ношу имя Линдонов, коего он недостоин, – как его позорное обращение с вашей милостью: грубые, подлые выходки, открытые измены, распутство, пьянство, беззастенчивое мотовство, расхищение моего и вашего имущества. Его подлое издевательство над вами возмущает меня куда больше, нежели бесчестное обращение со мной. Помня свое обещание, я не покинул бы вас, если бы не видел, что за последнее время вы снова, предались ему; и поскольку я лишен возможности проучить подлеца, который, к нашему общему стыду, зовется супругом моей матери, но и не в силах глядеть, как он помыкает вами, и сносить его общество, которое так меня гнетет и мучит, что я сторонюсь его как чумы, то и вижу себя вынужденным покинуть родину – до скончания его презренной жизни либо моей. От покойного отца я унаследовал небольшую ренту, которую мистер Барри, разумеется, захочет у меня отнять, но вы, ваша милость, если в вас осталась хоть капля материнских чувств, быть может, отдадите ее мне. Благоволите же распорядиться, чтобы господа Чайльды, банкиры, выплачивали ее мне по первой просьбе; впрочем, если они не получат от вас такого указания, я нисколько не удивлюсь, зная, что вы в руках злодея, который не посовестился бы грабить на большой дороге; я же постараюсь избрать себе более достойное поприще, нежели то, на коем нищий ирландский проходимец достиг возможности лишить меня моих прав и родительского крова».

Послание безумца носило подпись «Буллингдон». Все наши соседи утверждали в один голос, что я причастен к побегу мальчишки и не премину им воспользоваться, хотя, честью клянусь, прочтя это возмутительное письмо, я чувствовал одно только желание – очутиться на расстоянии протянутой руки от его автора и сказать ему все, что я о нем думаю. Но людей не переспоришь: они втемяшили себе, что я намеревался прикончить Буллингдона, тогда как убийство отнюдь не входит в число моих дурных наклонностей; а если и было у меня желание разделаться с моим юным врагом, то самый обыкновенный здравый смысл подсказывал мне, что незачем пороть горячку, – несчастный так пли иначе свихнет себе шею.

Мы долгое время оставались в неведении о судьбе безрассудного беглеца; и только пятнадцать месяцев спустя получил я возможность очиститься от ложных обвинений в убийстве, предъявив вексель за подписью самого Буллингдона, выданный в армии генерала Тарлтона, в составе которой моя рота покрыла себя неувядаемой славой и где теперь служил волонтером лорд Буллингдон. Тем не менее кое-кто из моих любезных друзей продолжал приписывать мне злонамеренные козни. Лорд Типтоф выражал сомнение, способен ли я вообще оплатить какой-либо вексель, а тем более вексель Буллингдона, тогда как сестра его, старая леди Бетти Гримсби, уверяла, что вексель подложный л что бедный юноша убит. Но тут от Буллингдона к ее милости пришло письмо, в коем он рассказывал, что побывал в нью-йоркской штаб-квартире, и описывал пышные празднества, заданные офицерами гарнизона в честь наших славных полководцев братьев Гау.

Тем временем меня по-прежнему травили. Если бы я и самом деле убил лорда Буллингдона, на меня не могло бы обрушиться более постыдной клеветы, чем та, которую распространяли обо мне в городе и в деревне. «Скоро вы услышите о смерти бедного мальчика, вот увидите», – восклицал один из моих друзей. «А за сыном последует мать», – подхватывал другой. «Он женится на Дженни Джонс, помяните мое слово», – добавлял третий, и т. д. и т. п. Обо всех злостных слухах и сплетнях, ходивших по графству, доносил мне Лэвендер. На меня восстала вся округа. Фермеры только хмуро дотрагивались до своих шляп, завидев меня в базарные дни, и норовили отойти в сторону; джентльмены, участники моей охоты, покидали меня один за другим и сбрасывали мою охотничью форму; а когда на публичном балу я пригласил Сюзен Кэпермор и, как всегда, стал с ней третьим, вслед за герцогом и маркизом, все пары разбежались, и мы остались одни. Сюзен Кэпермор такая охотница до танцев, что стала бы отплясывать и на похоронах, лишь бы кто-нибудь ее пригласил, а я из самолюбия не подал виду, что заметил эту пощечину, – и мы продолжали танцевать в обществе всякого сброда, каких-то лекаришек, трактирщиков, адвокатов и другого отребья, коему открыт доступ на наши публичные балы.

Епископ, родственник леди Линдон, не соизволил пригласить нас к себе во дворец во время выездной сессии, – словом, отовсюду сыпались на меня оскорбления, какие только могут обрушиться на ни в чем не повинного честного джентльмена.

В Лондоне, куда я теперь отправился с семьей, пас приняли едва ли лучше. Когда я свидетельствовал свое почтение моему повелителю в Сент-Джеймском дворце, его величество с нарочитым умыслом спросил меня, давно ли у меня были известия о лорде Буллингдоне.

– Сир, – ответил я ему с необычайным присутствием духа, – милорд Буллингдон сражается в Америке с мятежниками, нарушившими верность короне. Не угодно ли вашему величеству, чтобы я послал туда еще одну роту ему в помощь?

Но король, не удостоив меня ответа, круто повернулся на каблуках, а я, отвешивая его спине поклоны, попятился из аудиенц-зала. Когда леди Линдон, в свою очередь, облобызала в гостиной руку королевы, ее величество, как я потом узнал, обратилась к ней с тем же вопросом: этот скрытый упрек так смутил леди Линдон, что она вернулась домой в крайне расстроенных чувствах. Так вот награда за мою верность и все жертвы, принесенные на алтарь отечества! Я тут же всем домом перебрался в Париж и уж здесь не мог пожаловаться на прием; но на сей раз мне недолго пришлось наслаждаться развлечениями, которыми так богата эта столица; французское правительство давно вело тайные переговоры с бунтовщиками и теперь открыто признало независимость Соединенных Штатов. Последовало объявление войны; все мы, беспечные путешественники-англичане, получили предписание о выезде; боюсь, что я оставил после себя двух-трех безутешных дам; Париж, пожалуй, единственный город, где джентльмен живет как хочет, не стесняемый своей женой. Мы с графиней за наше пребывание здесь почти не видели друг друга и встречались только в общественных местах, на приемах и празднествах в Версале или же за 'игорным столом королевы; наш крошка Брайен тоже времени не терял; он набрался такого изящества и лоску, что любо-мило: всякий, видевший мальчика, не уставал им восхищаться.

Не забыть бы мне упомянуть о последнем свидании с добрым моим дядюшкой, шевалье де Баллибаррп, которого я оставил в свое время в Брюсселе, когда он стал серьезно подумывать о salut – спасении своей души – и удалился в один из тамошних монастырей. С тех пор, к великому его огорчению и раскаянию, он снова вернулся в мир, влюбившись без памяти во французскую актрису, которая поступила с ним, как обычно поступают женщины такого пошиба, – разорила, покинула, да еще и насмеялась над ним. Его раскаяние представляло поучительное зрелище, под руководством членов Ирландской коллегии он снова обратился мыслями к вере; и единственной его просьбой, когда я осведомился, что я могу для него сделать, было внести приличный вклад в обитель, где он мечтал укрыться от мирских тревог.

Эту услугу я, разумеется, не мог ему оказать: мои религиозные правила возбраняют мне поощрять суеверные заблуждения папистов; и мы со старым джентльменом простились весьма холодно ввиду моего отказа, как он выразился, упокоить его старость.

Дело же, собственно, в том, что я и сам был на мели; между нами говоря, Роземонт из Французской оперы, не бог весть какая танцовщица, но обладательница божественной фигуры и ножек, забрасывала меня разорительными счетами на брильянты, экипажи и мебели; а тут еще мне отчаянно не повезло в игре, пришлось идти на позорнейшие сделки с ростовщиками, заложив добрую часть брильянтов леди Линдон (кое-какие из них выклянчила у меня все та же негодница Роземонт) и на другие малоприятные махинации. Но в вопросах чести я непогрешим: никто не скажет, что Барри Линдон кому-либо проиграл пари и уклонился от уплаты.

Что до моих честолюбивых надежд на приобретение ирландского пэрства, то по возвращении мне предстояло узнать, что подлец лорд Крэбс бессовестно водил меня за нос: он охотно брал у меня деньги, но столько же способен был добыть для меня корону пэров, сколько папскую тиару. За мое пребывание на континенте дурное мнение моего августейшего монарха обо мне нисколько не изменилось; напротив, как я узнал от некоего адъютанта, состоявшего при особах великих герцогов, его братьев, какие-то шпионы во Франции представили ему мое поведение и мои шалости в Париже в превратном свете, и король, под действием этой злостной клеветы, отнесся обо мне как о самом беспутном малом во всех трех королевствах. Я – беспутный малый! Я приношу бесчестие моему имени и моей родине! Услышав эти несправедливые обвинения, я пришел в такой гнев, что тут же побежал к лорду Норту объясняться, потребовать у своего министра высочайшей аудиенции, дабы обелить себя перед его величеством от позорной клеветы, а также, сославшись на мои заслуги перед правительством, коему я неизменно отдавал свой голос, спросить, когда же мне будет пожалована обещанная награда, когда титул моих предков будет вновь возрожден в моем лице.

Флегматичный толстяк, лорд Норт, принял меня с обычным своим сонным равнодушием, которое больше всего бесило оппозицию. Он слушал меня с полузакрытыми глазами. Когда же я закончил свою пространную и горячую речь произнося ее, я стремительно расхаживал по его кабинету на Даунинг-стрит, жестикулируя с истинно ирландским пылом, – он приоткрыл один глаз, улыбнулся и спокойно спросил, все ли это, что я хотел сказать. Я подтвердил это, и вот что я от него услышал:

– Что ж, мистер Барри, отвечу вам по пунктам. Король, как вам известно, считает неразумным увеличивать число наших пэров. О притязаниях ваших, как вы их называете, было ему доложено, и его величество соизволил милостиво заметить, что вы самый наглый проходимец в его доминионах и что вам не миновать виселицы. Что же до угрозы впредь нас не поддерживать, то вы вольны отправиться с вашим голосом куда угодно. А засим я просил бы вас не затруднять меня больше своим присутствием, я очень занят.

Сказав это, он лениво протянул руку к сонетке и отпустил меня с поклоном, любезно осведомившись на прощание, чем он еще может мне служить.

Я воротился домой в неописуемой ярости и, поскольку лорд Крэбс в этот день у меня обедал, рассчитался с его милостью, сорвав с него парик и швырнув ему оный в лицо, а также выместив злобу на той части его персоны, которая, по преданию, удостоилась пинка его величества. На следующий день о расправе узнал весь город, во всех клубах и книжных лавках висели карикатуры, где я был представлен за этой экзекуцией. Весь город смеялся над изображением лорда и ирландца, так как нас, разумеется, узнали. В те дни обо мне заговорил весь Лондон: мои костюмы, мои экипажи, мои приемы были у всех на устах, словно я был признанным законодателем моды, и если на меня косились в светских кругах, то я был достаточно популярен в других слоях общества. Толпа приветствовала меня во время Гордоновых беспорядков, когда чуть не был убит мой приятель Джемми Твитчер и чернь сожгла дом лорда Мэнсфилда; ибо если до сих пор я был известен как стойкий протестант, то после ссоры с лордом Нортом перекинулся к оппозиции и пакостил ему, сколько позволяли мои силы и возможности.

К сожалению, они были ограничены, я не обладал ораторским талантом, и моих речей в палате никто не слушал; к тому же в 1780 году, после Гордоновых беспорядков, парламент распустили и были объявлены новые выборы. Бот уж подлинно: пришла беда – отворяй ворота; все мои несчастья обычно сваливаются на меня одновременно. Изволь опять на грабительских условиях раздобывать деньги для проклятых выборов, а тут еще Типтофы оживились и стали травить меня пуще прежнего.

Кровь и сейчас вскипает во мне при мысли о возмутительном поведении моих недругов во время этой грязной кампании. Меня выставляли ирландским Синей Бородой, на меня писали пасквили и рисовали карикатуры, на которых я то избивал леди Линд он, то собственноручно порол лорда Буллингдона или выгонял его из дому в грозу и бурю, и так далее в том же роде. Распространялись изображения ветхой хижины в Ирландии, где якобы протекало мое детство; другие шаржи изображали меня лакеем или чистильщиком сапог. Словом, на меня излился такой ноток клеветы и грязи, что у всякого человека, не обладающего моим мужеством, опустились бы руки.

И хоть я и не оставался в долгу у моих хулителен, хоть тратил деньги без счета, а в Хэктоне и снятых мною трактирах шампанское с бургонским лилось рекой, все же выборная кампания обернулась против меня. Проклятое дворянство от меня отказалось и переметнулось к партии Типтофа. Ходили слухи, будто бы жена хочет меня оставить и я удерживаю ее силою. Напрасно я отправлял ее в город одну, носящую мои цвета, с Брайеном на коленях, напрасно посылал с визитами к супруге мэра и ко всем видным горожанкам, ничто не могло разубедить людей в том, что она живет в вечном страхе и трепете; распоясавшаяся чернь осмеливалась задавать ей наглые вопросы: не боится ли она ехать домой и как ей правится добрая плетка на ужин?

Меня забаллотировали на выборах, и тут свалились на меня просроченные векселя, все то, что накопилось у моих кредиторов за годы моей женитьбы, словно эти негодяи сговорились; векселя грудами лежали у меня на столе. Я не стану называть здесь общую сумму долга: она была ужасна. Мои управляющие и адвокаты тоже предъявили свои претензии. Я бился в паутине векселей и долгов, закладных и страховок и всех сопутствующих им подвохов. Адвокат за адвокатом приезжали из Лондона, одно соглашение с кредиторами следовало за другим; чтобы удовлетворить алчность этих гиен, почти на все доходы леди Линдон был наложен арест. Гонория в это трудное время вела себя сравнительно милостиво: ведь каждый раз, как мне требовались деньги, я вынужден был ее улещать, а когда я становился с ней ласков, эта малодушная, легкомысленная женщина приходила в отличное настроение: она готова была отдать тысячу годового дохода, чтобы купить себе одну спокойную неделю. Когда почва в Хэктоне накалилась и я решил, что единственный для нас выход – переехать в Ирландию, с тем чтобы, наведя жестокую экономию, отдавать львиную долю моих доходов кредиторам, пока их требования не будут удовлетворены, миледи ничуть не возражала: только бы мы не ссорились, говорила она, и все будет хорошо; ее даже радовала необходимость, жить более скромно, это сулило нам уединение и домашний покой, к которому она давно тянулась всей душою.

Неожиданно для всех мы укатили в Бристоль, предоставив ненавистной и неблагодарной хэктонской братии злобствовать за нашей спиной. Мои конюшни и собаки были проданы с молотка. Эти гарпии обобрали бы меня до нитки, но, к счастью, это было не в их власти. Действуя хитро и осторожно, я заложил свои рудники и поместья за их настоящую цену, и негодяи остались ни с чем, – по крайней мере, в данном случае; что же до серебра и всей недвижимости в нашей лондонской резиденции, то это имущество было неприкосновенно, как собственность наследников дома Линдон.

Итак, я переехал в Ирландию и временно поселился в замке Линдон. Все воображали, что я окончательно разорен и что знаменитый светский щеголь Барри Линдон никогда больше не появится в тех кругах, коих украшением он был. Но они обманывались. Посреди невзгод судьба все еще хранила для меня великое утешение. Из Америки пришли депеши, сообщавшие о победе лорда Когшуолиса и поражении генерала Гейтса в Каролине, а также о смерти лорда Буллингдона, участвовавшего в этом сражении в качестве волонтера.

Теперь мое желание получить какой-то жалкий ирландский титул утратило всякий смысл. Мой сын становился наследником английской графской короны; отныне я велел именовать его лорд виконт Касл-Линдон, присвоив ему третий фамильный титул. Матушка чуть с ума не сошла от радости, что может называть внука «милорд», а я чувствовал, что все мои страдания и лишения вознаграждены, ибо моему дорогому сыночку уготовано высокое положение.

Сочинения

Подняться наверх