Читать книгу Эромемуары - Вадим Безанов - Страница 7
Часть первая
(Рождение, детство, отрочество, юность)
Пионер-лагерь
ОглавлениеНаступила летняя пора,
Пионеров отправляют в лагеря…
Из заметок фенолога.
Пионерский лагерь в нашем советском детстве являлся, по сути, предтечей грядущих испытаний вынужденным общежительством в армии и студенчестве. Раздельные – по половой принадлежности – спальни-казармы, такие же нужники, общая столовая, утренние построения, романтические мероприятия вроде диких плясок у сакрального пионерского костра, хоровое пение о счастливом детстве и революционной борьбе… Кстати, вопреки возвышенным представлениям нынешних недотёп, активно ностальгирующих по совку, пионерскими галстуками шеи отдыхающего контингента украшались только по официальным поводам: утром на обязательной линейке, и во время табельных дней (взятие Бастилии, Дня Военно-Морского флота, Дня Рыбака и т. д.), с их неизменными концертами самодеятельности, завершавшимися обязательной звонко-дебильной перекличкой (это когда заливать про счастливое детство начинает один пионер в строю на сцене, продолжает другой – про трудовые победы на пути к коммунизму, а заканчивает тридесятый – рассыпаясь в благодарностях перед родной партией. В финале – хоровое ура и слава, слава, слава, словом, тот же зиг хайль, только на русско-большевистском новоязе). Во всё прочее время как-то умудрялись обходиться без этих сакральных кумачовых тряпиц на выях, тем более – во время ежеутренних походов к морю с последующим коллективным купанием в нём под строгим присмотром воспитателей и спасателей. Удовольствия на пять минут, а дальше – вон из воды, пришла очередь следующей партии поплескунчиков, поскольку сразу на всех контролирующих глаз не хватает…
Честно говоря, меня эта купальная диета так достала, что я чуть не дал телеграмму родителям с просьбой приехать и забрать нас с братом обратно. Ведь я-то, будучи по натуре своей водолюбом и водохлёбом, рассчитывал не вылезать из моря часами. Слава Богу, не успел. В мой пионерлагерной жизни вдруг всё изменилось к лучшему. Во-первых, меня перевели из третьего отряда, где были собраны отроки 13-и лет, во второй, почти что юношеский (спасибо моей личной акселерации, позволившей мне вымахать на полголовы выше любого сверстника), во-вторых, я подружился (в смысле сошелся накоротке) с девочкой с актуальным именем Марина; наконец, в-третьих, узнав о моём юношеском разряде по плаванию, меня определили в спасатели. Отныне я был уже на особом, привилегированном положении. Мне больше не приходилось пылить в общем строю по дороге к морю, что проходила через мандариновую рощу, чувствуя на себе зоркий пригляд воспитателей, строго следивших, чтобы кто-нибудь не сорвал зеленого, ужасно кислого, сводящего рот жуткой гримасой, мандарина. Спасатели приезжали на автобусе за полчаса до начала процесса купания, и уезжали через полчаса после того, как последний отряд, змеясь по пригорку, скрывался в направлении мандариновых плантаций… И питался я теперь не за общим отрядным столом, а за особым, спасательским. Еда, правда, была та же, что и у всех, но зато порции были двойные, что позволяло, например, выбрать из соуса со свининой лучшие куски, а худшие проигнорировать… Да, а ещё нас не укладывали днём спать в виду тихого часа. Ни к чему было, поскольку мы высыпались на пляже… Именно тогда я понял: люди делятся на привилегированных, то есть таких, которым положено то, в чем другим отказано, и непривилегированных, которым ничего не положено, кроме того, что положено всем без разбору…
Кстати, упомянутая выше Марина оказалась первой и последней девочкой, которую я спас на воде, правда, не от утопления, а от медузы, из-за которой эта дурёха подняла страшный хай. Она, видите ли, где-то вычитала, что медузы ядовиты, и тот, кого медуза обожжёт своей ядовитой мантией, недолго после этого протянет. В общем, начитанность не всегда есть благо, иногда невежество предпочтительнее…
Обиднее всего в этой истории со спасением Марины было то, что не понадобилось делать искусственного дыхания. А я так на это надеялся, когда бросился в воду по первому же её воплю. Однако, когда тем же вечером после ужина Марина предложила мне пройтись с нею по расположению[5], я подумал, что не всё ещё потеряно, что мои навыки спасателя мне вскоре пригодятся. И пригодились, только не вскоре, а целую неделю спустя. Оказывается в том городе, из которого была Марина (забыл упомянуть, что наш пионерский лагерь был подведомственным объектом Министерства Обороны, а значит давал приют офицерским отпрыскам всего военного округа), считалось верхом неприличия целоваться с парнем раньше, чем через неделю настойчивых ухаживаний с его стороны. Могла бы, между прочим, предупредить об этом заранее, а то я весь извёлся от рефлексии, дошел до того, что стал подолгу разглядывать свою сопатку в зеркале, искать на ней отталкивающего вида прыщи (прыщи, конечно, имелись, но вовсе не отталкивающие, а вполне, на мой вкус, приличные), словом, пал так низко, что будь мы не в лагере, а в городе, то наверняка докатился бы, по примеру некоторых недотёп, до дежурств в подъезде, умоляющих писем и одиноких слёз. Тогда же меня вдруг со страшной силой увлекла страсть к поэзии, которую я поначалу пытался удовлетворить сочинением стихов собственного изготовления. Увы, практически ни одно мое произведение не заслужило того внимания, на которое я, корпя, подобно Незнайке, над рифмами, рассчитывал. А ведь декламировал их я не только Марине, – пострадали многие. Впрочем, я всем этим бездушным упрямицам даже благодарен. Ибо не прояви они врождённого вкуса, я бы до сих пор, быть может, считал себя непризнанным гением, надоедал бы ближним и дальним своими невыносимыми виршами, словом, вовсю бы блаженствовал, поминая к месту и не к месту своих собратьев по злой участи прижизненного игнорирования и посмертного признания (Уильяма Блейка, Томаса Де Куинси, Лотреамона и многих, многих, многих других, ибо нет нам, непризнанным гениям, числа!). Спасибо вам, девочки, что не захотели клюнуть ни на это:
Мне снились ласковые лица
моих подруг:
Улыбки, локоны, ресницы
и прелесть губ.
Ночь утром нехотя мудрела,
зевал рассвет —
Мне снилось, что Мария – дева,
а я – брюнет.
…ни на то:
Ах, чьи это глазки? Чей это ротик?
Твои? Не сердись.
Хочешь поглажу твой мягкий животик
Сверху вниз?
А чьи это ножки? Чьи ляжки белеют
Из мрака глубин?
Давай-ка я их от души пожалею,
Посочувствую им.
… ни тем более на сё:
И мы одни, и можно даже
Тебя потрогать тут и там.
Пускай в своём любовном раже
Исхлопочу я по мордам.
Я трёпку восприму как ласку,
Как поощренье, как оргазм,
Любую вынесу я таску —
Лишь бы дала ты мне хоть раз!
Потерпев неудачу с собственными стихами о любви, я начал заучивать наизусть чужие. Шедевры общепризнанных авторов. Властителей тайных дум и сокровенных помышлений. И знаете, дело пошло на лад! Им-то, авторам этим, может быть, действительно не дано было предугадать, как их слово поэтическое отзовётся, а я в этом деле со временем поднаторел. В предугадывании того, каким конкретно стихотворением (или циклом стихов – если попадалась слегка глуховатая к прекрасному особа) можно привести ту или иную девицу в приемлемое для любовного употребления состояние. Не поверите, но попадались даже такие оригиналки, которые млели от зауми лихих футуристов!.. Кстати, муссируя уши девушек и молодых дам стихами, я вскоре вычислил, что, кроме русской поэзии, они, как кошки на валерьянку, ведутся на французские стихи, хотя при этом зачастую ничегошеньки в них не понимают, кроме общеизвестных «лемур», «тужур» и «бонжур». Я даже поначалу усомнился – так ли уж только на французские падки, может, им лишь бы нерусское, лишь бы заграничное чего-нибудь, в том числе и стихи? Сунулся, было, с английской, освященной веками лирикой:
Yet – as all things mourn awhile
At fleeting blisses,
E’en let us too! but be our dirge
A dirge of kisses.[6]
Не проняло!.. А с немецкой, в частности, с Гейне, – вообще конфуз вышел: эта дурёшка вообразила, что я над ней таким зверским образом издеваюсь, если только не ругаюсь по матушке, как отъявленный фашистский оккупант… Пришлось двигать на попятную – французская косметика, французские духи, французские стихи. Другой бы на моем месте, раскусив фишку, стал бы впаривать этим милым созданиям какую-нибудь метрически организованную франкоязычноподобную галиматью вроде этой:
Же манже квасе де бульон
Ком алагьер тужур бонтон
Апре нуа нобле оближ
Же тем са ва ле жур па сиж…
И так далее…
Но я даже и не подумал пасть так низко. Что вы! Jamais! Напротив, я стал зубрить настоящие французские стихи, преимущественно лирические, и большей частью – любовные (Ронсар, Парни, Рембо, Аполлинер, Элюар et cetera). Правда, не стану скрывать, иногда, если адресатка моего любовного пыла вела себя неподобающим образом, то есть вместо того чтобы млеть и таять, начинала кочевряжиться, ломаться и всячески изображать из себя вселенскую недотрогу, или, того пуще, стойкую целку, хранящую свою бесценную девственность для принца на белом коне, мечтающего слиться с ней только с проштампованного одобрения Загса, я позволял себе слегка пройтись по ушам половой упрямицы… нет-нет, не франкоподобной галиматьей, но настоящими французскими стихами, правда, не совсем лирическими и совсем почти не любовными. Например мог с чувством продекламировать «Марсельезу»: Allons enfants de la Patrie, Le jour de gloire est arrivé! И так далее…
На смех при таком замещении шила на мыло меня подняла только одна особа. Хотя нет, не на смех – точнее было бы сказать, что мы с ней вместе всласть посмеялись над ситуацией, поскольку я во время чтения успел заметить, что она врубается в тему, и немедленно запел во все свое воронье горло и зашагал, печатая кривой шаг, как какой-нибудь обдувшийся анжуйского вина санкюлот. В результате мне пришлось в очередной раз убедиться, что совместный смех действует на самок нашего вида ничуть не хуже, чем любовная поэзия. Правда, для пущей страховки я на всякий случай добавил к «марсельезе» стихи о сладострастной торговке Даниила Хармса… Кстати, должен предуведомить читателя на будущее, что интересуясь поэзией в чисто практических целях, поневоле нахватался из нее множество совершенно непригодных в деле соблазнения девиц лирических перлов. Память моя, проказница, отказывалась запоминать только то, что нужно было мне, отсюда – гигабайты преобразованного стихотворцами словесного мусора, который время от времени будет давать знать о себе в моих правдивых воспоминаниях…
Но вернёмся к нашим баранам. То есть к овце. В смысле – к Марине. Когда после первого вечера, ознаменовавшегося наконец чаемыми поцелуями, я узнал, что меня сознательно выдерживали положенную по этикету неделю, то мысленно ужаснулся, представив, вернее, побоявшись представить, сколько же времени меня будут мурыжить до первого петтинга, не говоря уже обо всём остальном! Но я напрасно ужасался – оказывается, путь от первого поцелуя до первого удовлетворения друг дружки на брудершафт значительно короче – максимум, день-два. А от брудершафта до полноценного полового акта – и вовсе рукой подать!.. А вот к этому, я, стыдно признаться, оказался не готов, ибо, несмотря на свои полные тринадцать лет, всё еще ходил в девственниках. Да, поднаторевшим во всяких вольностях и окольностях, научно выражаясь, беспенетрационного секса[7], но, как поётся в одной песенке: «Трах мне только снился»…
А дело было так. Наскучив целоваться в беседке после ужина, где нас могли в любое время застукать как старшие товарищи, так и завистливые сверстники, мы с Мариной двинулись по расположению искать местечко поукромнее. На югах сумерки отсутствуют как класс. Не прошли мы и двадцати шагов в сторону от аллеи, освещённой редкими фонарями, как оказались в довольно непролазном мраке. Для подобных случаев у меня всегда имелся при себе фонарик. Я его включил и мы продолжили путь, вглядываясь в темноту с надеждой – а не мелькнёт ли где в желтеньком луче что-нибудь вроде ложа для влюблённых в виде скромненького такого стожка сена. Мелькнуло. Но это оказался не стог. И даже не ложе. Это оказалась воспитательница моего бывшего третьего отряда в позе коленопреклонённой смиренницы с мужским членом неизвестного во рту. Попав в луч фонарика, товарищ Таня немедленно выплюнула изо рта то, что в нём держала, и сдавленно вскрикнула. Неизвестный обладатель члена моментально сгинул во тьме южной ночи. Облом с двухсторонним воспалением мошонки парню был обеспечен. Выяснить, был ли это кто-то из наших (включая начальника лагеря, больше, правда, любившего общаться с пол-литрой, чем с женщинами) или из местных жгучих брюнетов, так и не удалось. Подойти к воспитательнице и спросить её об этом напрямую нам даже и в голову не пришло. Уж очень воспитанные мы были мальчики и девочки. В данном конкретном случае – один мальчик, и одна девочка, которые тоже бросились наутёк. Наутёк привёл нас прямиком к тому, что мы искали и уже отчаялись найти – к стожку сена, на которое мы и упали, чтобы отдышаться и… Да, и чтобы то самое… Нет, не то, что увидели там, а совсем другое… Марина мне так прямо об этом и заявила:
– Если надеешься, что и я, как Ирина Михайловна, буду у тебя того… ну это… То очень ошибаешься! Я не такая!..
Ответ напрашивался сам собой («Знаю: ты не такая, ты ждешь трамвая, то есть такая, но не куришь».), но я сумел вовремя прикусить свой язычок, дабы не лишиться наклёвывающихся удовольствий в виде знойного петтинга.
– Я не извращенка! – ложно истолковав моё молчание, добавила она тоном, исполненным самой заносчивой категоричности.
Тут я вынужден отвлечься, чтобы оправдаться кое в чём. Дело в том, что со всякой секс-терминологией я познакомился не тогда, когда в империи этот самый секс наконец разрешили, а в юности, в запрещенных книжках из библиотеки дяди Альфреда (отец у него был армянином, а армяне, как известно, любят чего-нибудь заграничного отчебучить по части имен, правда, зачастую проявляют при этом какую-то странную непоследовательность, заменяя в обиходе звучное, ими же данное иностранное имя, привычным домашним. Так и с моим дядей Альфредом произошло. Альфредом он был только по паспорту и по официозу, а в жизни всю жизнь откликался на обыкновеннейшее имя Сурик… К слову дети его, кузены мои, в этом отношении тоже не подкачали: один – Эдгар по имени Рачик, другая – Арабелла, которую все зовут не иначе, как Сируш, – привет капитану Бладу!). Итак, дядя Альфред (на домашние имена я принципиально не размениваюсь, к тому же «дядя Альфред» звучит почти как Uncle Albert – одна из моих любимых вещиц Пола Маккартни[8]), официально числясь в каком-то НИИ[9] научным сотрудником, подрабатывал подпольным сексологом и, как впоследствии выяснилось на суде, еще и тайным производителем мини-абортов. Так что, что такое беспенетрационный секс я знал уже тогда, а не вычитал сейчас из глянцевых подспорий для половых невежд. Как знал и о том, что минет ни в коем разе не может считаться половым извращением. И вообще, если верить дядиным книжкам, между двумя разнополыми существами половое извращение вообще невозможно. Даже «золотой дождик» является всего-навсего терпкой добавкой к однообразию любовных утех, не говоря уже о всяких там садо и мазо изысках, которые трактовались знатоками, как индивидуальные проявления страсти…
Возвращаясь к южной ночи, сену и Марине, льщу себя надеждой, что теперь читателю стало понятно, почему я не сразу нашелся с ответом. Мне ясно было одно – возражать Марине не следует. Вряд ли она способна в данную минуту воспринять от мальчишки, двумя годами её моложе, просветительские речи о естественной сущности минета в этограмме половых обыкновений гомо сапиенса. Но и согласиться с нею я не мог. Следовало каким-то иным образом лишить ситуацию фатальной значимости (это я, нынешний, изложил языком популярной научности тот сумбур и ту сумятицу, что лишили меня тогдашнего на какой-то миг спасительного дара речи). Дальше молчать было уже нельзя. Я отверз уста и произнес – сам безмерно изумляясь тому, что именно:
Марина! сжалься надо мною.
Не смею требовать любви,
Быть может, за грехи мои,
Мой ангел, я любви не стою!
Но притворись! Ведь этот взгляд
Всё может выразить так чудно!
Ах, обмануть меня нетрудно!..
Я сам обманываться рад!
И вновь я вынужден отвлечь читателя от предвкушаемой им сцены почти что педофильного секса. Выше я уже рассказывал о внезапно пробудившемся во мне интересе к поэзии. На тот период он еще только-только разгорался. Я еще не был совершенно уверен в своей поэтической бездарности, но уже начинал что-то такое подозревать, почему и зачастил в пионерлагерную библиотеку. На моё счастье, она оказалась полным полна невостребованной русской классики, поскольку самая читающая в мире советская молодежь предпочитала зачитываться детективами, приключениями и фантастикой (такие, право, были оригиналы!). Удивительно ли, что я начал пополнять свои лирические загашники с гениального Пушкина? По-моему, иначе и быть не могло…
– Что ты имеешь в виду? – озадачилась, между тем, Марина. —
Я и не собиралась тебя обманывать, – продолжала она прохаживаться непосредственно по содержанию прочитанного мною шедевра. – Да и зачем мне притворяться, если…
Я поспешил прикрыть её уста страстным поцелуем. Конечно, я бы с большим удовольствием прикрыл бы что-нибудь поаппетитнее из имеющихся в её распоряжении органов и членов, но надо же было с чего-то начать то, за чем мы сюда – в эту глухомань пионерлагеря – забрались…
Каюсь, поначалу, подавшись искушению, я дал вволю кобыле своего воображения, вовсю живописуя свой первый коитус: да какой я был неутомимый молодец, да как моя партнёрша не чуяла задних ног от великого кайфа, кончая чуть ли не на каждой второй фрикции. И поверьте, всё это не было бы враньем, ибо было, и было именно со мной. Но – значительно позже описываемых событий. А тогда ваш покорный слуга, увы, облажался. В свое оправдание могу сказать следующее. Во-первых, я не надеялся на полноценное совокупление, когда пошел искать со своей пассией местечко поукромнее. Петтинг с возможными вариациями орального содержания – вот всё, на что я рассчитывал и к чему был готов. Во-вторых, копаясь в дядиной библиотеке, я вычитал для себя кредо, согласно которому собирался иметь дело только с теми особами женского пола, относительно которых существует полная ясность, что я не окажусь у них первым, и не останусь последним. В то, что я могу оказаться у Марины последним, мне что-то не очень верилось. А вот вероятность того, что именно с меня может начаться её послужной список честной давалки, представлялась мне довольно правдоподобной. О, самомнение мужское! О, самецкая спесь!..
…Поначалу всё шло своим естественным, беспенитрационным чередом: я обихаживал в ручном режиме её генитальные угодья, она – мои. Но затем вдруг началось нечто непредвиденное. Каким-то образом моя партнёрша оказалась подо мной с раздвинутыми в стороны и согнутыми в коленках ногами. Не успел я понять что к чему, как почувствовал, что мой член с ласковой настойчивостью направляют туда, куда он, конечно, должен был стремиться по природе своего естества, но куда в данном конкретном случае совершенно не планировал попасть. Я не верил собственному счастью, сомневался в происходящем, истолковывая его так и сяк, вместо того, чтобы положиться на волю тестостероновых волн, которые должны были меня вынести, по определению, к спасительному берегу, или, конкретно выражаясь, сподобить полноценного полового акта. А когда уже был почти готов поверить в невероятное, мой член вдруг лишился руководящей поддержки со стороны дщери Евиной. Я не знал, что думать и как это понимать. То ли ему следовало продолжить путь в одиночку, то ли, наоборот, дальше носа не казать. Будучи по рождению и воспитанию своему сущим совком, а совки все как есть не верят в лучшее, я и повёл себя далее соответствующим образом. То есть инфантильно. Робко коснулся головкой члена развёрстых губ влагалища и пошёл елозить ею по болотной сырости заветного лона. Словом, вместо того чтобы смело пасти между лилиями, робко путался в каком-то чертополохе. Я изнемогал от любви, но, увы, некому было подкрепить меня вином разумной подсказки, освежить меня яблоками здравомыслия. Итак, я вовсю имитировал коитус, старательно испотворяясь в ложных, не встречающих поддержки трением, фрикциях. При этом понукания Марины, без конца повторявшей с вопросительно-недоумевающей интонацией моё имя (Вадим?! Вадим??!! Вадим???!!!), воспринимались мною как заурядные свидетельства вкушаемых ею восторгов и упоений. И вот, несмотря на весь этот стыд и весь этот срам, всё-таки достиг того, чего достигнуть должен был иначе, позже и в другом месте. Причем оргазм, которого я сподобился, оказался много глубже и ярче тех, что я дотоле испытывал. Я кончил и застонал – довольно и протяжно. Что ж, за это с высоты своих нынешних годов корить себя не стану. Как говаривал старина Цицерон, иногда можно застонать и мужчине. Испытываемый оргазм, как мне кажется, именно тот случай… Впрочем, ликовал я недолго. Жаркая пощечина вернула меня с эротических небес на унылую землю.
– Козёл! Дурак! Сопляк! Молокосос! – рванул мне уши незнакомый скандальный голос, явно собиравшийся перейти в похабный визг. То, конечно же, не Марина кричала, то был вековой вопль неудовлетворённой самки; женщины, пролетевшей мимо вожделенного Парижа из-за навигационных ошибок долбанутого штурмана… Я не сразу понял, что случилось и в чём моя вина, хотя виноватым почувствовал себе немедленно. Почему и отважился на какие-то жалкие оправдания. Но меня перебили. Откуда-то из темноты. Предположительно, из ближних кустов.
– Ого! – изрек кто-то ломающимся баском. – Кажется, кому-то анус распатронили…
– У тебя, Костян, только анусы на уме, – донесся оттуда же девичий голосок, пропитанный терпким уксусом женского сарказма. – Не лезь в чужой интим! Лучше своим займись…
– Интим и Костян – две вещи несовместные, – сообщили с другого конца темноты безоговорочным тоном. – А что касается ануса, то подозреваю, тут не в жопе дело, а кое в чём другом…
– Послушайте, братья и сёстры, – воззвал кто-то четвёртый с третьей стороны всё того же мрака, – оставьте новеньких в покое. Сами разберутся, кто у них там козёл, а кто сучка, которой всех палок в мире мало…
– Сволочь, – выдавила из себя Марина. После чего вскочила и бросилась в ту сторону, с которой ещё никто своего мнения о происходящем не высказал. Я кинулся за ней, сцепив зубы, давя рвущиеся из уязвленной души ехидные возражения и сомнительные оправдания, дабы не дать повода для новой порции веселья со стороны подлых развратников.
В спешке я забыл о своём фонарике и поэтому вынужден был бежать, ориентируясь на звук удаляющихся шагов. Видимо с ориентацией в пространстве, как и с половой сообразительностью, у меня в тот вечер было не очень. Через десятка два шагов я жахнулся башкой обо что-то твёрдое и благополучно отключился…
То был знак судьбы. Тогда я этого не понимал, но сейчас вижу это яснее ясного. Ибо если бы не врезался в дерево и не отключился, что бы я сказал Марине, догнав её? Прости-извини-больше-так-не-буду, что ли? С меня бы тогдашнего сталось… Значит, шишка и отрубон – знак свыше: дескать, не тряси, отрок, мудами после е…ли, особенно если она не удалась!..
Сколько времени пролежал я в беспамятстве – не знаю до сих пор. По ощущениям – не более четверти часа. Когда я открыл глаза, то увидел над собой звёздное небо и ощутил в душе… нет, не нравственный закон, а сосущую пустоту скандального облажания. Этакий ментальный вакуумный насос… Дальнейшая жизнь представлялась лишённой всякого приемлемого смысла. Позор, позор и ничего, кроме позора. Быть всеобщим посмешищем я категорически не желал. Лучше смерть!.. Я ухватился за эту мысль, как заурядный утопающий за банальную соломинку. Мой тогда ещё слишком скудный литературный багаж не мог подсказать мне ничего подходящего для поддержки и оправдания суицидальной похоти, овладевшей мною. Единственное, более или менее созвучное по настроению, что я обнаружил в этом багаже («И я один, с моей тупой тоскою»), показалось мне отвлечённо-индифферентным, лишённым конкретики. Поэтому на выручку пришла кинематографическая память. «Влюбляйтесь, женитесь, топитесь, – море рядом» – это вырванное из контекста предложение было воспринято мной спасительным ответом на мучительные вопросы, которые, как мне кажется, должны охватывать всякого индивидуума, решившего прекратить свое существование – Когда? Где? И как?.. Ну ясно же, что сейчас, что в море, что с камнем на шее… Последнее условие – с камнем – было отнюдь не данью драматическим фантазиям юности, но насущной необходимостью. Как пловец-разрядник я знал, что человеку, умеющему хорошо держаться на воде, добровольно утонуть практически невозможно. Утонуть он может только против собственной воли, то есть вопреки твёрдому намерению выплыть. Меня смущало только одно – каких размеров и какого веса должен быть камень моего утопления. Навскидку я себе этого представить не мог… Я сел, пошарил вокруг в тщетных поисках забытого фонарика, нащупал нечто круглое и упругое, поднёс к глазам, ничего не понял, понюхал, надкусил и весь скривился – проклятый мандарин, зелёный и ужасный! Более действенного допинга для упрочения в мысли о немедленном самоубийстве нельзя было вообразить. Значит я в цитрусовой роще. Если прислушаться, можно определить по шуму прибоя, куда надлежит мне направить свои скорбные стопы. Я прислушался, но ни черта не определил. Видимо, на море был штиль. А это обстоятельство сулило дополнительные трудности. Ну всё, буквально всё было против меня. И море, и мандарины и звёздное небо – словом, весь мир!..
Поплутав по плантациям с полчаса, исполненных самой отборной брани из моих мало привычных к ней уст, я, наконец, вышел к морю. Песчаный пляж показался мне пустынным и тоскливым подобием той жизни, которую я проживу, если не решусь здесь и сейчас с нею расстаться.
Из-за легкого облачка выглянул месяц, вдруг выхватив из мрака своими мёртвенными лучами странную фигуру не далее, как в шагах пятнадцати от меня. Я замер, огляделся и залёг. Так, на всякий случай… Больше никого луна на пляже не высветила.
Я, лёжа, вглядывался в странную фигуру. При пристальном рассмотрении она обрела очертания пожилого господина во всём белом, сидящего на раскладном табурете. Его недвижный взор был устремлён в верх, в лунный луч, бросавший многозначительные тени на его строгий лик. Человек казался изваянием. Но только на первый взгляд. Приглядевшись, я заметил, что левая рука его размеренно двигается взад и вперёд, туда и сюда. Я не сразу сообразил, чем он занят, а когда до меня дошло наконец, то был поражён. Не только представшей моему изумлённому взору картиной, но еще больше собственной ассоциацией, этой картиною вызванной. Ибо буквально накануне нашей с братом отправки в лагерь, я обнаружил в дядиной библиотеке отпечатанный на машинке роман, который проглотил взахлёб буквально за одну ночь. Помню, что это был четвертый или пятый экземпляр в закладке, с чернильной копиркой, расплывчатыми буквами. Шестая страница отсутствовала. Налицо все признаки Самиздата[10]. Тем интереснее было читать… И вот мне, пожалуйста, – предо мною сам Понтий Пилат, вымаливающий у небес прощение активной мастурбацией. Ну не бред ли?! Я даже зажмурился от непонятного мне чувства, которое позже квалифицировал как мистический страх и ужас… А когда открыл глаза… Нет, вру, если бы я не услышал ничего, я бы их еще долгое время держал закрытыми. А услышал я сварливый женский голос, в котором без труда различил уже знакомые мне нотки неудовлетворённости.
– Ну что, кончил наконец, извращенец проклятый?!
Вот когда я открыл глаза и, взглянув по направлению стервозных звуков, обнаружил в прибрежных водах совершенно нагую женщину, стоявшую лицом к пляжу прямо напротив изваяния (Понтия Пилата). Легкое волнение моря то скрывало, то оголяло её сокровенности. Облитая лунным светом фигура ответила высокомерным молчанием.
– Три часа уже пялишься, а кончить не можешь! – продолжала ундина доставать извращенца. – А вон, кстати, мальчик в песочке залёг, на твои шалости таращится. Может, уговоришь его попозировать для сеанса? Вряд ли он от четвертной откажется, а я уже свои двадцать пять рубликов отработала. Хватит!..
– Мальчик, – вдруг заговорило изваяние каким-то нездешним, леденящим кровь голосом, – сними трусы и займи её место. Поторопись, мальчик!..
Но мальчик и не подумал поторопиться: лежал себе в песках ни жив, ни мёртв. Но – только до тех пор, пока двинувшейся к берегу женщине не пришла на ум блестящая идея, которой она не замедлила поделиться. Идея состояла в том, что за дополнительную плату эта особа не возражает против того, чтобы демонстративно потрахаться с этим мальчиком в прибрежных водах. Стоило мне услышать про трах, как…
Да, уважаемый читатель, я дал дёру. Буквально и фигурально. И виртуально тоже. Каюсь, память меня подвела. Не было ничего такого. Всё это привиделось мне тогда в обморочном состоянии в мандариновой роще. А может, и не тогда, а надысь – в старческой полудрёме возрастной бессонницы. Не стану скромничать – это мой творческий вклад в методику написания мемуаров: соврать (сфантазировать, сбрендить – угодное подчеркнуть) и немедленно в этом признаться. Можно, в двух словах – как я; а можно обильными словесами ассоциативных причин и диссациативных следствий по древу текста растечься…
На самом деле было всё иначе. На самом деле вышел я на берег моря, суицидальными мечтаньями сердца своего обуянный. В голове одна мысль – о подходящем для утопления камне. Пока искал грузило поувесистее, подоспела другая – резонная: чем я это грузило к своей суицидальной особе прикреплю? Причём крепить придётся так основательно, чтобы даже великий инстинкт самосохранения не смог от него впоследствии, то есть уже под водой, помочь мне избавиться.
И тут я очень кстати вспомнил о коптильне, находившейся буквально в двухстах метрах от того места на обширном пляже, где мы обычно купались и несли свою многотрудную спасательную вахту. Коптильня эта пребывала под ещё большим запретом, чем уксусные мандарины. Стоило кому-нибудь из нас сделать в её направлении лишний шаг, как нарушителя немедленно настигал уставной окрик: «Стой! Стрелять буду!» Неудивительно, что запретная коптильня в самом скором времени обросла, как заброшенный малинник сорняками, всевозможными слухами. Самым реалистичным из них представлялся слух о том, что там не рыбу коптят, а травку сушат…
Уж там-то, в коптильне, рассуждал я, наверняка найдется что-нибудь подходящее для страждущей водного суицида души и её бесполезного тела, то есть подходящего веса грузило и надёжный крепёж…
И смело направился к этой дощатой избушке без ножек.
Смелости моей хватило почти до самой цели. Почти – это примерно не доходя метров двадцати до коптильни, когда я вдруг услышал голоса. Тут-то эта подлая смелость меня и покинула. Предательски. Коварно. Без предупреждения. Пришлось в самом деле замереть на месте, действительно залечь и, поскольку всматриваться было без толку, – месяц вновь скрылся посачковать в тумане облачка – напрячь свой тонкий слух с незаконченным музыкальным образованием по классу скрипки…
Беседовали два мужика. Неторопливо, степенно, делая внушительные паузы на вдыхание и выдыхание дыма, – судя по мерзости доносившегося запаха, ничего общего не имевшего с душистой травкой наших слухов.
Сначала я не услышал ничего интересного: так, профессиональные подробности о плохом в этом году лове кефали и неплохом – бычков, о том, что погранцы вконец достали своими неумеренными аппетитами… Однако затем беседа плавно докатилась до животрепещущей для меня темы. О женщинах. Сначала один поведал о сексуальном тупике, в котором он очутился, ибо ни жена, ни любовница не доставляли ему тех радостей, на которые он рассчитывал, заводя их в своём обиходе. Затем другой, подхватив тему половых разочарований и достижений, выдал нечто для меня новое и неожиданное. А именно – поделился своими интимными сравнительными наблюдениями в области сексуальных обыкновений местных дам и приезжих туристок. Оказывается, русские женщины наутро после ночи траха все расцветают, делаются радостными, улыбчивыми, озорными, весёлыми, тогда как местные бабы (он сказал «наши кекелки»), наоборот, выглядят на следующий день сущими развалинами: всё у них болит, везде ломит и голова обязательно чем-нибудь обмотана – чтоб не раскололась на части…
Честно говоря, я был сбит с толку. Я-то с некоторых пор, благодаря знакомству с поэзией «Золотого века», утвердился во мнении, что местный женский контингент рожден воспламенять воображение поэтов, тревожа и пленяя это самое воображение любезной живостью трендежа, а также блеском волооких глаз, пикантностью свежевыбритых ножек – словом, явно был предназначен для всяких там альковных упоений и страстных нег. И вдруг слышу о них нечто совершенно противоположное! Признаться, тогда, лежа на холодном песке ночного пляжа, я не поверил ни единому слову. Но позже… не то чтобы убедился в достоверности услышанного, но как-то, говоря словами классика, приобыкся к нему, приспособился, и, присматриваясь к местным феминам соответствующего, так сказать, трахабельного возраста, судил о них соответствующе. Если, к примеру, встречал улыбчивую, то сразу понимал, что либо она не замужем, либо вдова, либо отважно противостоит притязаниям мужа или любовника, как минимум, месяца два, если не больше, иначе с чего бы этой кекелке быть веселой и жизнерадостной? А ежели попадалась аборигенка с обвязанной головой, то преисполнялся к ней сочувствием, ибо ясно понимал: опять бедную-несчастную супротив её воли сексуально употребили…
Но это было потом, после и позже. А тогда меня вдруг осенило: погранцы! Вот, кто мне нужен! План возник мгновенно и окончательно – как возникает всё гениальное.
Здесь я вынужден вновь прибегнуть к услугам ретардации, которую ошибочно путаю с обыкновенным отступлением от темы. Для журналиста, привыкшего по цеховому обыкновению валить всё в одну кучу, это простительно.
Итак, ретардация, она же – отступление. К тому времени я ознакомился в дядиной библиотеке не только с великим романом Михаила Булгакова и наукообразной литературой по сексологии, но и со многими запрещенными текстами Самиздата. Посему был прекрасно осведомлён о том, от кого именно охраняют нашу государственную границу доблестные пограничники, и кем были те злостные нарушители, которых легендарный Карацупа на пару со своим верным Индусом частью задержал, а частью уничтожил. На этом и строился мой гениальный план по лишению своей особы всяких признаков опостылевшей жизни.
План был такой: заплыть в море как можно дальше, расходуя все силы только в один конец. Учитывая мои спортсменские навыки, я мог вполне доплыть до зоны, охраняемой погранцами. А там меня либо подстрелят (ибо сдаваться я не намеревался), либо утону от истощения сил…
Воодушевлённый, я не стал откладывать исполнение гениального плана, но немедленно вскочил на ноги… Вскочил бы, ей-богу, если бы подлый месяц именно в этот момент не закончил со своим очередным перекуром и не выглянул из тучки-курилки. Начинать роковой заплыв на глазах у коптильщиков я не решился. А вдруг заинтересуются, вдруг не поленятся завести свою моторку, догнать и полюбопытствовать: куда это я, на ночь глядя, путь держу, уж не в Турцию ли махнуть задумал?.. Пришлось дожидаться следующего перекура ночного светила. А оно что-то с ним не шибко спешило. Накурилось, видимо. Тогда я потихоньку отполз в сторону, потихоньку встал и потихоньку двинул в противоположный конец пляжа…
Кстати, когда я говорю о пляже, то имею в виду вовсе не оборудованную для водного отдыха и солнечного загара песочную лужайку, но просто береговую песчаную линию, протянувшуюся примерно километра на три. Поэтому если бы я действительно пожелал достигнуть конца этого пляжа, то мне понадобилось бы для этого уйма времени, учитывая вязкие свойства местности, которую пришлось бы преодолевать. Нет, так далеко мои намерения не простирались. Скрыться из виду коптильни – вот всё, что мне было нужно.
Наконец, коптильня осталась далеко позади – почти невидимая даже в лучах вредины-месяца. Я решил присесть на дорожку – не обычая ради, а больше чтобы передохнуть, поскольку путь меня слегка утомил, а мне крайне не хотелось изнемочь в заплыве раньше, чем это предполагалось по плану. С тем и сел поодаль от кромки.
Между тем легкое штилевое волнение моря стало переходить в нечто более ощутимое, в прибой – в тот самый, под которым так приятно нежиться на солнышке в накатывающих на берег брызгах (что такое джакузи я, как и большинство моих соотечественников, в ту пору слыхом не слыхивал, но предрасположенность к нему испытывал стойкую). Я счёл это добрым знаком. Обнаружить меня, уплывающего за горизонт в накатывающих волнах, было значительно труднее, чем во время штиля.
Я попытался мысленно представить всю свою жизнь, найти в ней что-нибудь такое или этакое, что подтвердило бы её пресловутую ценность, но ничего стоящего не обнаружил. Да, думал я, жизнь даётся один раз, но проживать её всю совсем не обязательно, ибо она вовсе не дар напрасный и случайный, а сущее наказание неизвестно за что. Ладно, если бы можно было обойтись, подобно животным, инстинктами и привычками, но увы, гомо сапиенс лишён этой благодати, поскольку помимо души, наполненной страстью, имеет ещё и ум, изъязвлённый сомненьем. А с таким багажом в минном поле существования он обречён…
Истомлённый вконец однообразием своих тоскливых размышлений, я хотел было уже вскочить на ноги и двинуться к морю, скидывая по дороге бесполезную для задуманного мною предприятия одежду, как вдруг…
Отдаю себе отчёт в том, что скептически настроенный читатель может задаться резонным вопросом: а не много ли этих «вдруг» для одной несчастной июльской ночи? Оправдываться не стану, но объяснить попробую. Я полагаю, что всяких неожиданностей и сюрпризов нам всем отпущено примерно в равных количествах. Но это вовсе не значит, что частота их поступления для всех равномерна и одинакова. Отнюдь нет. Иным счастливчикам судьба подбрасывает эти «вдруг» исподволь, даруя значительные паузы между ними для их усвоения и осмысления. А с другими поступает жестче – выплёскивая весь запас несколькими ушатами, после чего – если эти другие выживут – уже никакими внезапностями не досаждает, так что живут бедолаги в напрасном ожидании подвоха, всячески к нему готовясь и приноравливаясь, и ничего понять не могут… Как, надеюсь, уже уразумел догадливый читатель, ваш покорный слуга относится к тем – к другим, над которыми судьба потешается ушатами. Поэтому я, пожалуй, продолжу:
…как вдруг где-то совсем близко раздался чей-то глас: сдавленный, сиплый, раздражительный:
– Где тебя носит?! Сколько можно ждать?! Прибой уже начался, сейчас самое время, а тебя нет как нет!..
Согласись, читатель, у меня были все основания воспринять услышанное в мистическом ключе: словно мой личный бес-искуситель, истомившись ожиданием, решил поторопить меня с погублением подведомственной ему души. Ведь для этого он, собственно, и прикомандирован ко мне. Ответить я ему не ответил, конечно, поскольку лишился на некоторое время дара речи по причине мгновенного присыхания языка к гортани. Но зато из чувства противоречия способности логически мыслить не утратил. Если у меня есть бес-искуситель, мыслил я, то и ангел-хранитель должен в наличии иметься. Следовательно, теперь его черёд слово мне ободряющее молвить, от смертного греха самоубийства попытаться отвадить. И я напряг слух, ожидая услышать ласковые увещевания медовым голосом Божия посланца.
– Да хрен с ним, с прибоем! Вот что с луной нам делать? Нас же за милю будет видать при таком освещении…
Я действительно рассчитывал услышать нечто отрезвляющее, но не настолько. И совсем не в такой сварливой тональности. Очередной ушат нежданчика вывел меня из мистического обморока, в котором я очутился по глупому недоразумению. Не может быть, чтобы ангела-хранителя нельзя было интонационно отличить от его антипода. Взаимоисключающие чувства охватили меня: разочарование (что нет ни ангелов, ни бесов, и надеяться не на кого) и облегчение (что слава Богу, Бога и Ко не существует, и суицид просто смертелен, а не смертельно греховен). Между тем, неизвестные, которых я ошибочно счёл причастными тайн самой преисподней, продолжали свои препирательства:
– Что ты предлагаешь? Опять новолуния дожидаться? А где гарантия, что не будет шторма, как в прошлый раз?
– Никто тебе таких гарантий не даст, не надейся. Зато я гарантирую, что если выйдем сегодня, нас точно засекут и поймают…
– Или расстреляют из пулемётов, – добавил от себя в общую копилку безнадёги кто-то третий.
– Наслушался идиотов! – засвистал возмущённым полушёпотом мой несостоявшийся «бес-искуситель». – Стрелять они будут в самом крайнем случае. За стрельбу им долго отчитываться и объясняться придётся. А вот за поимку изменников Родины – благодарность и краткосрочные отпуска…
– А нам – лагеря с лесоповалом, – дополнил перспективу всё тот же третий, обвинённый в постыдной слабости к бредням идиотов.
– Как не хрен делать! – поддержал третьего второй, мой незадавшийся «ангел-хранитель». – Нет, братцы, вы как хотите, а я пас…
– Вообще?!
– До новолуния…
Я уже понял, что наткнулся на побегушников. Побегушниками назывались граждане, пытавшиеся любыми способами удрать из первой страны советов. Бросить наш социалистический рай на произвол судьбы. Наплевать на великие завоевания Священного Октября. Изменить Родине с гнилым Западом. Я о них читал в Самиздате. Это были люди великой энергии и неистощимой выдумки. Они строили воздушные шары, самолёты, вертолёты и ракеты, чтоб смыться за рубеж по воздуху. Они рыли туннели и подземные ходы, чтобы выбраться на капиталистический свет из коммунистической тьмы окружной. Они сооружали и модернизировали различные плавсредства, включая самодельные подводные лодки, чтобы выплыть из затхлого омута коллективной уравниловки на широкую стремнину индивидуализма. Именно к последней разновидности, к любителям морских прогулок из внутренних вод в нейтральные, и принадлежали те граждане, на которых я случайно набрёл.
Меня смущало одно крайне странное обстоятельство – слышал я их прекрасно, а вот увидеть не мог, хотя, судя по тому, что они говорили не в голос, а почти что шёпотом, находиться они должны были где-то совсем рядом. О моём присутствии они не догадывались. Это подбодрило меня настолько, что не поленился подползти поближе к голосам. Между прочим, меня так и подмывало сообщить им, что они ошибаются, что хотя и существует уголовная статья за побег из Совдепии, но согласно последним негласным указаниям властей, их брата побегушника в большинстве случаев определяют в дурдома на принудительное лечение от невменяемости, потому как человек, решивший добровольно, причём с риском для жизни, покинуть страну, где буквально вот-вот будет наконец построен настоящий рай на земле, явно психически неадекватен. Но я сдержался. Я дополз до разгадки их невидимости, которая оказалась до обидного проста: пара лопат для углубления в почву на полтора метра, да маскировочная сеть крышей над головой. Должно быть, они её основательно присыпали песком, так что днём невозможно было обнаружить этой тайной базы изменников. Всё у них было подготовлено – большая резиновая лодка с тремя парами вёсел, прорезиненный черный брезент, которым они намеревались укрыться, гребя из-под него, пока не достигнут нейтральных вод. А там уже можно будет свернуть брезент, завести мотор и устремиться подальше от этой земли с бешенной скоростью в пять узлов. Всё да не всё: стихии природы препятствовали исполнению их преступного замысла. То шторм, то месяц, то штиль. Уже все намеченные сроки вышли, а они как были, так и остаются в режиме ожидания подходящего стечения обстоятельств. В общем, тоска, мой друг, тоска, свободы сердце просит. Особенно – политической, экономической и сексуальной…
Хотел было скрыть, но передумал. Решил признаться во всех тяжких. Да, читатель, был момент, когда мелькнула у меня подлая мысль примкнуть к побегушникам (взяли бы они меня в свою компанию или нет – вопрос непринципиальный). Может, думал (точнее – бредил), это из-за социализма у меня с Мариной всё так скверно вышло? Может, там, в капитализме, с какой-нибудь Мэрилин всё выйдет иначе – как надо?.. Но вдруг осенило. Пронзительной догадкой: если утону и не найдут, или даже если пристрелят, то прослыву изменником Родины. Мне-то ладно, трупу наплевать, ибо, выражаясь высоким патриотическим слогом, – мёртвые сраму не имут, но каково будет родным? Маме, брату, и особенно отцу. Ведь его наверняка по службе прищучат! А как же! Воспитал, понимаешь, вместо преданного идеалам построения коммунизма в отдельно взятой стране гражданина, какого-то выродка – предателя, отщепенца и… Тут я забуксовал, не находя подходящего слова для завершения полноты картины: «Автопортрет Иуды в юности»… Одним словом, долг перед жизнью с её крепчайшими узами родства пересилил юношескую истерическую склонность к заигрыванию с Танатосом. И не подумайте, что мне было легко на это решиться, что я вдруг почувствовал невероятное облегчение, раздумав покончить со своим бессмысленным существованием. Как раз наоборот, ибо уже успел свыкнуться с мыслью, что дальше не будет ничего. А теперь пришлось пытаться свыкнуться с другой: как мне с моим позорным провалом на любовном фронте жить дальше? Как в глаза людям смотреть? Как оправдаться перед Мариной? Как?! Как?! Как?!.
Вроде бы я шёл по направлению к мандариновым плантациям, к дороге в лагерь, но привели меня ноженьки в другое место. В давным-давно облюбованное уединенноё – с одной стороны волнорез, с другой – утёс, изъеденный морскою солью – романтическое местечко. Именно сюда намеревался я привести Марину этой ночью, а на глупом стожке сена в пределах лагеря мы оказались в силу независящих от нас обстоятельств, ибо, как верно подметил великий Шекспир: молодости свойственно грешить поспешностью…
Я решил, что купание мне не помешает, даже напротив, – взбодрит. Но искупаться в ту ночь мне было не суждено. Место оказалось занято. Соответствующим его предназначению контингентом – влюблённой парочкой, голышом резвящейся на мелководье. Почему я вообразил, что именно влюблённой? Не знаю, возможно, это ошибочное умозаключение, но как ещё эту парочку можно назвать? Милующаяся? Воркующая?.. Нет, всё не то. Независимо от степени собственной испорченности, первым побуждением (которое, по определению, всегда исполнено добрых намерений) было назвать их именно так – влюбленными, даже если на самом деле они были попросту объяты обыкновенной похотью самца и самки, потому что для последних антураж не важен, а для влюблённых он попросту жизненно необходим, ибо кой чёрт тащиться ночью на пляж, рискуя подморозить себе самое дорогое, ежели тебя не толкает на эту романтическую выходку сама Её Величество Венера?.. И потом, хотя говорили они вроде бы по-русски, и я вроде бы понимал каждое сказанное ими слово, общий смысл мне не давался. Возможно, из-за интонационного несоответствия сказанного подразумеваемому. На слух это напоминало птичий щебет. Не летний, озабоченный прокормом и воспитанием подрастающего поколения, а весенний, когда всё ещё впереди, а впереди только хорошее, когда единственная твоя суть и сущность – это радость… Во всяком случае именно так воспринимаются нами, людьми, грай, чириканье и прочее апрельское ликование птичьего племени. Отсюда и призыв Евангельский – брать пример не с млекопитающих, пребывающих в вечном поиске чего бы или кого бы сожрать, а именно с птах небесных, которые не сеют, не пашут, не строят, но во всеуслышанье гордятся божественным строем, обеспечивающим их всем необходимым: деликатесами, нарядами и скворечниками… Наблюдая за этой парочкой, я нашёл наглядное подтверждение своей заветной убеждённости в том, что ночное купание голышом с любимой девушкой есть нечто невообразимо чудесное, этакое возвышенно-романтическое действо, которое запоминается на всю жизнь. Так это во мне и осталось – греющим душу обещанием счастья; незыблемой верой в то, что рано или поздно и я его удостоюсь.
И удостоился. Не в то лето, и не в следующее… Но лучше бы не удостаивался, лучше бы всё так и осталось только в мечтах и грёзах. Оказалось, что половой акт, осуществляемый в морской воде, довольно скуден по части приятности испытываемых ощущений, и чем-то весьма напоминает трах по пьяне – особенно коварно ускользающим от настырного преследования оргазмом. Да что там скуден – единственная приятность имеет исключительно психологическую подоплёку, и заключается в приятности осознания того, что ты тоже парень не промах, вот, ночью в тёплом море романтически сношаешься. Правда, этим осознанием легче проникнуться, чем надолго, тем более до оргазма-уклониста, его удержать… Мне могут возразить, что – де так получилось у меня потому, что девушка с которой я предавался романтизму глухой ночью на морском берегу, не была мной по-настоящему любима. А я им на это отвечу просто и прямо: я всегда люблю только тех девушек, с которыми в данный конкретный момент занимаюсь любовью, и совершенно равнодушен к тем, с которыми любовью в данный момент не занимаюсь. Поэтическая формула: «Ебу одну, люблю другую» мне совершенно чужда и морально для меня неприемлема…
Итак, в ту ночь, проведя на пляже несколько захватывающих часов, в море я не побывал. Зато изрядно освежился зрелищем чужого счастья. В молодости это не редкость, когда смотришь, как милуются другие и думаешь, что у тебя будет то же самое, но ещё лучше, классом выше. Пора было возвращаться в лагерь. Бог весть, что могли себе вообразить друзья, подруги и воспитатели, не обнаружив меня там, где я должен был быть.
Беспокоился я напрасно. Никто меня не хватился. Даже обидно стало. Я тогда не догадывался, что главное свойство любого из наших отрядов – будь то отряд пионерский, армейский или строительный студенческий – это не замечать потери бойца. Так спокойнее… Эти идиоты даже не удосужились удостовериться, живого ли человека они мажут зубной пастой, или подменяющее его полено с прилаженным в качестве головы, укрытой по темечко одеялом, старым жестяным кувшином, который я обнаружил на хоззадворках нашего лагеря…
Читателя, наверное, интересует, как я со своим позорным облажанием сумел в дальнейшем справиться? А никак. Не пришлось справляться. Оказалось, что Марина восприняла мой сексуальный ляп как месть за сакральную неделю воздержания от поцелуев, на которых настаивали романтические традиции её родного города. Видимо, она сочла мою отместку чрезмерной, и, может быть, даже подлой, поскольку больше со мной никогда никуда не уединялась. Да и здоровалась – если здоровалась – весьма сухо и официально. А что касается ночных свидетелей моего бесчестья, то о них я зря беспокоился: ни меня, ни Марины они толком разглядеть не сумели, и реагировали исключительно на звук. Единственной ощутимой утратой той ночи стал посеянный мною фонарик…
5
Иного слова я подобрать не смог; разумеется в лагере были деревья, кустики, травка, беседки, аллейки и прочее, но всё вместе, включая сюда хозяйственные постройки, летний кинотеатр с эстрадой, казармы и столовую, никакое другое слово ни вместить, ни адекватно обозначить просто не в состоянии.
6
Если даже о былом
Нам нельзя забыть,
Поскорей уста сольем,
Чтобы вздохи слить.
Джон Китс. Песни. «Плакать, милая, не смей». Перевод Г.М. Кружкова.
7
Когда получают сексуальное удовлетворение без традиционного использования влагалища.
8
Пол Маккартни – участник некогда знаменитой группы «Битлз»; сочинял и пел песни. Указанного автором сочинения в аудиофондах московских радиостанций обнаружить не удалось. Возможно, огрех памяти, либо мистификация..
9
Научно-Исследовательский Институт (НИИ); в СССР – разновидность скудно оплачиваемой синекуры для людей с высшим техническим образованием..
10
В Совдепии свирепствовала цензура, по сравнению с которой цензура Царской России казалась филантропическим учреждением. Запрещенные произведения издавались самим населением с помощью перепечатывания на пишмашинках (Самиздат). Обычно при перепечатывании закладывалось 4 экземпляра, больше портативная пишмашинка взять не могла. Упоминаемый мною роман запрещенным не являлся, но издан был госиздательством всего в тридцати тысячах экземплярах, что для самой читающей страны мира было даже не каплей в море, а микрочастицей в мировом океане. Поэтому нехватку восполняли перепечатыванием. Кстати, за чтение, тем более размножение и распространение нелегальной литературы полагался тюремный срок. Лет пять, кажется, если память мне не изменяет.