Читать книгу Французский язык в России. Социальная, политическая, культурная и литературная история - Владислав Ржеуцкий - Страница 6

Введение
Империя, нация и язык

Оглавление

Изучая проблему франко-русского билингвизма, мы должны рассмотреть ее не только в контексте дискурса о взаимоотношениях России с Западом, который является важной темой русской литературы, философии и исторической науки, но и в контексте научных споров об империях и нациях, которые разворачивались на протяжении последних трех-четырех десятилетий. Действительно, дореволюционная Россия может быть описана, с одной стороны, как многонациональная империя, а с другой – как нация. То, что в русском языке существует несколько слов для обозначения принадлежности к России, свидетельствует о разнице между государством как политическим образованием («российский») и нацией как культурным сообществом («русский»), на что обратил внимание Дж. Хоскинг[94]. Для нас важно учитывать это различие, в своей книге мы попытаемся определить, что именно – принадлежность к империи или к нации – имело важнейшее значение для элиты и как это отразилось на языковом сознании.

Империя, утверждает Д. Ливен, «по определению обширна и разнообразна». Это одновременно и «могучая держава, чье влияние на международные отношения в конкретный период времени весьма значительно», и «государство, которому подвластны огромные территории и многочисленные народы, ведь одной из важнейших и постоянных задач империи является необходимость контролировать обширные пространства, население которых весьма многообразно по этническому составу»[95]. Российская аристократия сама по себе была полиэтничной, наглядным свидетельством чего является Военная галерея Эрмитажа в Санкт-Петербурге, где представлено более 300 портретов высокопоставленных офицеров, участвовавших в Отечественной войне 1812 года и заграничных походах русской армии 1813–1814 годов[96]. Более того, будучи частью проекта по формированию империи, предпринятого российскими правителями XVIII–XIX веков, и, соответственно, переняв с их подачи западную культуру, российская аристократия обрела идентичность, которую можно считать в некоторой степени надэтнической. Такой характер российской элиты особенно проявлялся в использовании иностранных языков и прежде всего французского, что, безусловно, резко изменило культурный статус России в Европе. Кроме того, такая идентичность служила фактором, объединяющим русскую элиту, помогая ее ассимиляции, несмотря на культурные и этнические различия входивших в ее ряды людей, и была показателем их высокого положения.

Не существует единого мнения насчет того, какой из процессов предшествовал другому: появление русской нации или формирование империи, которое началось еще в середине XVI века, во времена правления Ивана IV (Ивана Грозного). По мнению Хоскинга, создание империи требовало так много ресурсов и усилий, что оно «помешало формированию нации», иначе говоря, «Россия воспрепятствовала расцвету Руси»[97]. В то же время Ливен считает, что, хотя Россия до середины XVI века еще не была нацией в современном смысле слова, она дальше продвинулась по этому пути, чем большинство европейских народов того времени, о чем свидетельствовал использовавшийся тогда «термин „Святая Русь“ – объединяющий страну, народ, церковь и правителя»[98]. Гэри Хэмбург также считает, что русская национальная идентичность, которая фактически представляла собой «прототип настоящей национальной принадлежности», зародилась не позднее середины XVI века[99]. Однако насколько бы ни было развито чувство национальной принадлежности в XVI и XVII веках, особое внимание следует обратить на новый характер отношений России с западными соседями, установившихся в XVIII и XIX столетиях после реформ Петра Великого. Новое отношение к собственной национальной идентичности было обусловлено, особенно если речь идет о XIX веке, тем фактом, что политическая лояльность в это время выстраивалась вокруг понятия нации. Конечно, это новое отношение также было связано с влиянием европейских идей и течений, которые в то время начали проникать в Россию, включая набирающий силу национализм.

У чувства солидарности, лежащего в основе национального самосознания, могут быть разные источники: общая религия, предпочтение определенных политических институтов и образа жизни. Довольно часто в ряду этих источников называют и язык[100]. Если говорить о Московской Руси, то в ней зарождающееся национальное самосознание также основывалось на языковых, религиозных, территориальных и политических факторах. Хэмбург указывает, что в «Степенной книге» подчеркивается, насколько сильную угрозу для Руси представляли «чужеземные племена» – татары, которые говорили на «непонятном языке» и навязывали «чужеземные варварские языки» тому «роду», что населял эту землю[101]. Однако только в конце XVIII – начале XIX века появляется мысль о том, что язык имеет большое значение и является характерной особенностью этнической группы, которая может стать нацией. В это время возрастает интерес к вопросам происхождения и истории языков, появляется тенденция к восхвалению родного наречия и критике чужих языков[102]. Ведущую роль в дискуссиях о происхождении и функциях языков играли немецкие философы, выступавшие против идеологии Просвещения, особенно Иоганн Георг Гаман и Иоганн Готфрид Гердер[103]. «Есть ли у народов, особенно диких, что-то дороже языка их предков? – риторически вопрошает Гердер в «Письмах для поощрения гуманности». – В нем заключены все богатства их мысли, их традиции, история, религия, принципы жизни, их сердце и душа. Лишить такие народы их языка – все равно что забрать у них их бессмертное достояние <…>»[104]. Иоганн Готлиб Фихте в своих патриотических «Речах к немецкой нации» (1807) идет еще дальше. Он считает немецкий язык свидетельством превосходства немцев над другими народами: над французами, потому что в немецком меньше латинских заимствований, и над другими народами германского происхождения, потому что «немцы говорят на языке, живом вплоть до его первого истечения из естественной силы, остальные германские племена – на языке, оживленном только лишь на поверхности, но в корне мертвом»[105]. Согласно Фихте, язык не только выражает национальный характер (поскольку его носители являются выразителями коллективного знания народа), но и определяет самих людей: по мнению Фихте, «гораздо в большей степени язык образует людей, чем люди образуют язык»[106].

Параллельное развитие национального и языкового самосознания у европейских народов раннего Нового времени было тесно связано с другими процессами, о важной роли которых в проектах, нацеленных на формирование нации, говорят исследователи национализма, и в частности Бенедикт Андерсон[107]. Одним из этих процессов является формирование нормативной и полифункциональной литературной разновидности конкретного языка. Как замечает Стивен Барбур, кодифицированная языковая норма, четко отграниченная от всех других разновидностей языка, позволяет языку обрести «фокус и идентичность, которых в нем, возможно, не было прежде». Следовательно, «формирование наций и четкое разграничение языков – это взаимосвязанные процессы»[108]. Еще один процесс, связанный с развитием национального и языкового самосознания, – это появление литературного сообщества, способного создать корпус образцовых текстов. Эдриан Хастингс считает, что этносы (хотя и не все) превращаются в нации, когда письменная форма их языка постоянно используется для создания обширной и живой литературы[109]. Фактором, стимулирующим формирование национального самосознания, является также развитие книгопечатной культуры: работа книгоиздательств, выпуск периодики, деятельность критиков, диктующих вкусы и нормы, – все, что обеспечивает распространение новой литературы. В России все названные нами процессы берут начало в XVIII веке, особенно во второй его половине[110]. Эти процессы подготовили почву для создания в XIX веке собственной литературы на русском языке, которая во многом послужила основой для создания воображаемой нации, сконструированной или, вернее, реконструированной после европеизации XVIII века.

Здесь следует остановиться и сделать два замечания о роли языкового сознания в формировании национального самосознания в России XVIII–XIX веков. Во-первых, язык приобретает первостепенную важность, становится основой национального самосознания, вероятно, в том случае, если другие факторы, дающие ощущение национального единства, – например, религиозная принадлежность или представление об идеальном устройстве общества – по каким-то причинам ставятся под сомнение. Вследствие широкого распространения западных идей в России XVIII–XIX веков авторитет православной церкви и самодержавия пошатнулся, в результате чего среди представителей элиты произошел идеологический раскол. Кроме того, формирование нации в значительной степени осложнялось географическими факторами. Ингрид Клиспис в недавней монографии о топосе кочевничества в русской культуре утверждает, что историческое существование нации начинается только тогда, когда у нее появляется собственная территория, «родина», с четко очерченными границами[111]. Однако в XII–XIII веках центр русского государства сместился из Киева на север, сначала во Владимир, а затем в Москву. Впоследствии постоянное расширение границ империи, существование маргинальных регионов, в которых обитали вражеские кочевые племена и отстаивающие свою независимость казаки, не позволяли определить точное положение границы государства, пролегающей в бескрайней Евразийской степи. Как отмечает Вера Тольц, начиная с XVIII века обширность территории становится важнейшим пунктом национального дискурса и источником национальной гордости, однако при этом затрудняет процесс национального самоопределения[112]. В таких обстоятельствах язык становится сильнейшей объединяющей силой, играющей существенную роль в формировании модерной концепции нации, подтверждением чему может служить национальная литература, которая складывается в России в XVIII–XIX веках.

Во-вторых, как это ни парадоксально, французский язык, распространенный в России в XVIII–XIX веках, сыграл важную роль в развитии русского языка и становлении национального самосознания. В процессе развития русского литературного языка лексика, фразеология и стилистические модели заимствовались в том числе и из французского. Литература на французском стала каналом, через который проникали жанровые модели, сюжеты и темы, взятые на вооружение авторами, создававшими национальную литературу, в которой нашло отражение русское самосознание. Возможно, именно французскому языку классическая русская литература обязана своей многогранностью, способностью сочетать в себе разные точки зрения и, как следствие, всеохватностью – теми качествами, которые писатели, недовольные франко-русским двуязычием, считали важнейшими в родной культуре[113]. Кроме того, активное использование французского языка задевало национальную гордость, что, вероятно, способствовало развитию русской литературы в эпоху, когда в других европейских странах начали ценить языки главных этнических групп или скорее их литературные варианты.

Пока мы говорили только о чувстве национального самосознания и о том, как языковое сознание и сам язык могут быть с ним связаны. Однако необходимо принять во внимание еще и тот факт, что национальное самосознание зачастую трансформируется в национализм. Этот процесс, который историки связывают с модерностью, оказал большое влияние на политическую историю Европы в конце XVIII века и в XIX столетии[114]. В своем известном исследовании о русской культуре XVIII столетия, написанном более полувека назад, Ханс Роггер сделал по сей день не потерявшее своей актуальности замечание о различии между национальным самосознанием и национализмом, подчеркнув, что каждое из этих понятий характеризует определенный период русской истории. Несмотря на некоторую близость, эти феномены различны по своим задачам, целям и сути:

Национальное самосознание – это <…> осознанное стремление членов общества к общим идентичности, характеру и культуре. Это отражение этого стремления в искусстве и светской жизни, характерное для определенного этапа развития, на котором мыслящие личности смогли освободиться от анонимности, найти способ контактировать и коммуницировать друг с другом. Национальное самосознание предполагает постоянные контакты с чужими традициями, а также существование класса или группы людей, способных реагировать на это влияние; более того, для его формирования необходимо существование светского культурного сообщества или предпосылок к его появлению. В России эти условия сложились – и только и могли сложиться – в XVII веке.

Национализм выходит за пределы поиска или создания национального самосознания. В России XIX века, как и в других странах, он представлял собой всестороннюю систему идей, идеологию, которая, основываясь на конкретном национальном опыте, пытается дать ответы на вопросы морального, социального и политического толка. Это больше, чем представление о национальной идентичности, больше, чем поиск национальных основ; национализм объявляет, что они уже найдены и никогда не утратят своей значимости. Это философия, оценочное суждение, метафизика. Основание национализма – вера, а не разум. И как бы он ни был толерантен по отношению к другим верам, русское он ценит гораздо выше, чем все остальное[115].

Кроме того, важно принять во внимание замечание Энтони Смита, который разграничивал «политическую» и «культурную» формы национализма[116]. Сторонники политического национализма могут стремиться укрепить лояльность общества по отношению к политической системе или политическим институтам, правовым принципам или системе ценностей. По большей части это государственные деятели, законодатели и пропагандисты. Примером такого типа национализма может послужить сформулированная в 1833 году теория официальной народности, которая насаждалась российскими властями в николаевскую эпоху и провозглашала важнейшими национальными началами самодержавие, православие и национальную принадлежность, обозначенную расплывчатым термином «народность»[117]. Напротив, приверженцы культурного национализма желают возродить то, что они считают, по выражению Смита, «общностью единого происхождения» («community of common descent»), в котором первостепенное значение имеют происхождение, семейные узы и родная культура[118]. Сюзанна Рэбоу-Эдлинг причисляет к представителям национализма второго типа славянофилов и пишет о том, что «юридическое, рациональное понятие гражданства» культурные националисты заменяли «куда более расплывчатым понятием „народ“, которое возможно понять лишь интуитивно»[119]. Считая «народ» «высшей инстанцией», они высоко ценили национальную культуру. В большинстве случаев сторонниками этой идеологии являлись не политики, а представители интеллигенции, мыслители, творческие люди и ученые. Язык как основа национальной идентичности имел для них большую важность, что подтверждается присутствием в их рядах лексикографов, филологов и фольклористов[120]. Это культурное или этническое понимание нации, построенное на принципе исключения чужого, в XIX веке получило широкое распространение в кругах русских литераторов и интеллигенции[121].

Итак, завершая разговор о языке и национальности, нам следует вернуться к двум взаимосвязанным вопросам, на которых мы остановились в первом разделе введения, когда перечисляли мнения о возможных негативных последствиях использования французского языка для русского дворянства. Первый из них касается способов воображения, конструирования идентичности. Национализм культурного толка стремится выработать так называемую «примордиалистскую» концепцию коллективной идентичности, понимаемой как неизменное явление, обусловленное кровными узами, общим происхождением, а также определенными языком и культурой. Однако, как пишет П. Р. Магочи, наряду с примордиалистской, распространена «ситуативная» («situational») или «опциональная» («optional») концепция идентичности, которая позволяет человеку сознательно усиливать или затушевывать ту или иную часть своей идентичности в зависимости от обстоятельств. Магочи указывает, что в большинстве социальных ситуаций людям приходится иметь дело со множеством разных социальных и политических образований и так или иначе обозначать свою лояльность по отношению к ним. Это могут быть семья или племя, сословие, церковь, клубы, деревня или город, регион или государство, а если речь идет о многонациональном государстве, человеку может быть необходимо проявлять лояльность нескольким разным национальным идентичностям в одно и то же время[122]. Сообществам, в которых идентичность выстраивалась в оппозиции к другим сообществам, чему способствовало распространение националистских настроений, как это было, например, в случае с русскими литераторами и интеллигенцией XIX века, безусловно, ближе был примордиалистский взгляд. При этом представителям надэтнической российской аристократии множественная, гибридная или текучая идентичность (подданный Российской империи, глава семьи, вельможа, европейский аристократ) могла быть весьма понятной и приемлемой. Вследствие этого мы не можем принять как данность точку зрения о том, что разные идентичности являются взаимоисключающими, или что для человека всегда психологически сложно одновременно испытывать на себе разные культурные влияния[123].

Второй пункт касается выбора языка и сигналов лояльности, трансляцию которых этому выбору могли приписывать. Интерес к изучению неродного языка может выступать в объединяющей роли, иными словами, пользование иностранным языком – это способ самоидентификации с другим сообществом. Русские аристократы XVIII века действительно могли считать, что владение французским языком помогает им установить различные связи: с аристократами из Франции и других европейских стран, со сторонниками философии Просвещения или даже с французской нацией времен Старого порядка. Однако, обучая своих детей французскому языку, русские дворяне XVIII и XIX веков стремились, без сомнения, в первую очередь как можно лучше подготовить их к жизни дворянина в России, где без владения французским языком нельзя было иметь успех в высшем обществе или получить высокий чин на государственной службе. Подобные мотивы для изучения языка можно рассматривать как чисто утилитарные, ведь в их основе лежат прагматические цели, а эмоциональная связь с народом, для которого этот язык является родным, и с характерным для этого народа государственным устройством вовсе не обязательна[124]. В любом случае аристократическая культура Старого порядка, с которой русская знать XVIII века могла ощущать связь, была уничтожена в ходе революции, начавшейся в 1789 году. Впоследствии, в XIX веке, французский язык могли связывать с другими явлениями. Его вполне могли ассоциировать с Наполеоном; с ненавистными аристократии экономическими, социальными и культурными изменениями, вроде укрепления позиций капитализма и буржуазного общества времен Июльской монархии Луи-Филиппа (1830–1848); с революционными волнениями (1830 и 1848 годов); с развитием социалистических идей и реалистической литературы, важным жанром которой был физиологический очерк, изображавший жизнь людей из низких сословий[125]. Однако, если в XIX веке русское дворянство продолжало высоко ценить французский язык, это было вовсе не потому, что оно питало любовь к французской нации или восхищалось современной ей французской цивилизацией.

Таким образом, мы предполагаем, что к началу XIX века французский язык был усвоен высшим русским обществом как язык внутренний, если можно так выразиться, поскольку люди, которые им владели, не обязательно расценивали его как нечто чужеродное. А если язык воспринимается как нечто естественное для определенной группы людей, то вопрос о том, демонстрируют ли они, говоря на нем, свою лояльность по отношению к иностранным властям и народам или предают свой народ, будет совершенно бессмысленным для представителей этой группы. Конечно, те, кто не входит в эту группу и оценивает ситуацию со стороны, могут иметь иное мнение на этот счет.

94

Хоскинг. Россия: народ и империя. С. 5.

95

Lieven. Empire. P. 89, XIV.

96

См.: Offord D. et al. Introduction // Offord D., Ryazanova-Clarke L., Rjéoutski V., Argent G. (Eds). French and Russian in Imperial Russia. Edinburgh, 2015. Vol. 1. P. 1–24, здесь p. 1–2.

97

Хоскинг. Россия: народ и империя. С. 6.

98

Ливен Д. Российская империя и ее враги с XVI века до наших дней. М., 2007. С. 379.

99

Hamburg G. M. Russia’s Path toward Enlightenment: Faith, Politics and Reason, 1500–1801. New Haven; London, 2016. P. 76.

100

Особенно это относится к обществам, которые начали осознавать себя как нации в XIX веке. См.: Seton-Watson H. Nations and States: An Enquiry into the Origins of Nations and the Politics of Nationalism. London, 1977. P. 9–10; Lieven. Empire. P. 172.

101

Hamburg. Russia’s Path toward Enlightenment. P. 75–76.

102

Об этих идеях и сопутствовавшем им интересе к национальной культуре см.: Burke P. Popular Culture in Early Modern Europe. London, 1978. Ch. 1.

103

Об этих спорах и их значении в контексте разговора о России см.: Hamburg G. M. Language and Conservative Politics in Alexandrine Russia // Offord, Ryazanova-Clarke, Rjéoutski, Argent (Eds). French and Russian in Imperial Russia. Vol. 2. P. 118–138, особенно p. 121–123.

104

Herder J. G. Briefe zur Beförderung der Humanität. 10 vol. Riga, 1793. B. 1. S. 146.

105

Фихте И. Г. Речи к немецкой нации. СПб., 2009. С. 125. См. также: Hamburg. Language and Conservative Politics. P. 122–123.

106

Фихте. Речи к немецкой нации. С. 112.

107

Андерсон Б. Воображаемые сообщества. Размышления об истоках и распространении национализма. М., 2001.

108

Barbour S. Language, Nationalism, Europe // Barbour S., Carmichael C. (Eds). Language and Nationalism in Europe. Oxford, 2000. P. 1–17, здесь p. 13.

109

Hastings A. The Construction of Nationhood: Ethnicity, Religion and Nationalism. Cambridge, 1997. P. 12; см. также p. 19–20.

110

См. об этом: Marker G. Publishing, Printing and the Origins of Intellectual Life in Russia 1700–1800. Princeton, 1985.

111

Kleespies I. A Nation Astray: Nomadism and National Identity in Russian Literature. DeKalb, 2012.

112

Tolz V. Russia. London, 2001. P. 159, 162–164; Kleespies. A Nation Astray. P. 195, n. 13.

113

Подробнее об этом см. в последней части главы 9.

114

Модерность этого феномена описана в таких классических работах, как Gellner (1983, рус. пер. 1991) и Hobsbawm (1990, рус. пер. 1998). Противоположный взгляд, отвергающий «модерную» теорию появления «наций», см. в: Hastings (1997). Ch. 1, особенно p. 8 и далее.

115

Rogger H. National Consciousness in Eighteenth-Century Russia. Cambridge, 1960. P. 3–4.

116

См., в частности: Smith A. D. National Identity. London, 1991. Ch. 1. См. также: Hutchinson J. The Dynamics of Cultural Nationalism: The Gaelic Revival and the Creation of the Irish Nation State. London, 1987. Ch. 1.

117

О теории официальной народности см., в частности: Riasanovsky N. Nicholas I and Official Nationality in Russia, 1825–1855. Berkeley; Los Angeles, 1959.

118

Smith. National Identity. P. 11.

119

Rabow-Edling S. Slavophile Thought and the Politics of Cultural Nationalism. Albany; N. Y., 2006. P. 64–65.

120

Smith. National Identity. P. 12.

121

Об интеллигенции см. последний раздел главы 1.

122

Magocsi P. R. The Roots of Ukrainian Nationalism: Galicia as Ukraine’s Piedmont. Toronto; Buffalo; L., 2002. P. 45–46.

123

Вопросу о «текучей, подвижной, гибридной и множественной идентичности» также уделяется особое внимание в Schönle, Zorin, Evstratov (Eds). The Europeanized Elite in Russia. P. 13.

124

О том, был ли выбор языка осознанным, см. второй раздел главы 6, в котором идет речь о личной переписке. С XVIII века сохранилось довольно мало металингвистической информации, замечаний о выборе языка, принадлежащих светским людям, в среде которых французский язык наиболее активно использовался.

125

С каким множеством разных вещей могло ассоциироваться использование того или иного языка, хорошо показывает пример франкоговорящей румынской националистической интеллигенции XIX века. См. об этом: Mihaila I. The Beginnings and the Golden Age of Francophonie among the Romanians // Rjéoutski, Offord, Argent (Eds). European Francophonie. P. 337–370, особенно p. 346 и далее.

Французский язык в России. Социальная, политическая, культурная и литературная история

Подняться наверх