Читать книгу Французский язык в России. Социальная, политическая, культурная и литературная история - Владислав Ржеуцкий - Страница 9
Введение
Литература как первоисточник
ОглавлениеМы уже обращали внимание на тот очевидный факт, что при изучении использования языка в языковом сообществе, существовавшем в отдаленном прошлом, нам приходится полностью полагаться на письменные источники. Однако нельзя забывать еще и о том, что письменная речь – которая сама по себе является не просто фиксацией устной речи, ее отражением, а самостоятельным языковым явлением[163] – имеет много разновидностей. Одна довольно широко разработанная ее разновидность используется в основном в деловых целях (например, для создания административных документов или в дипломатической переписке[164]). Другая принадлежит литературе. Она создается в соответствии с эстетическими взглядами и находит отражение в текстах, некоторые из которых становятся каноническими и формируют коллективную память, национальную идею, миф и традицию. Между этими двумя крайностями лежит целое поле промежуточных типов текстов, которые хоть и не входили в категорию беллетристики, но имели некоторую художественную функцию на протяжении интересующего нас исторического периода (или его части). Среди этих текстов важное место занимала личная переписка: распространенная среди дворян привычка писать письма сначала на черновик свидетельствует об относительной художественности многих текстов этого жанра, которые имели не только практическую, но и эстетическую функцию. Подобные письменные источники имеют неодинаковую ценность при изучении речевого поведения, то есть пользования языком, и отношения к нему.
Для изучения речевого поведения будет более целесообразно опираться по большей части на документы, которые являются его примерами, нежели на те, целью которых является его описание. До нас дошел огромный корпус документов, написанных подданными Российской империи на французском языке. В него входят различные тексты практического свойства: учебные материалы, библиотечные каталоги, полицейские отчеты, не говоря уже о дипломатических бумагах. Кроме того, в него включены художественные произведения и множество текстов, которые, как мы уже упоминали, относятся к пограничной зоне между тем, что является и не является литературой, особенно это касается разных видов самоописания – личных дневников и récit de voyage[165]. В этот корпус также входит обширная частная переписка. Она представляет собой чрезвычайно ценный источник для изучения проблем речевого поведения, и на то есть несколько причин. В письмах мы встречаем как русский, так и французский или комбинацию этих языков в зависимости от того, кто и кому пишет, каковы отношения между автором послания и адресатом, каковы контекст и содержание конкретного письма. Темы эпистолярных текстов весьма различны: это и светские события или повседневные бытовые ситуации, и характеры знакомых, и здоровье друзей или родственников, и взгляды на политику, и такие вопросы, как управление имением. Столь же различны и варианты отношений между адресатом и адресантом, которые могут быть членами одной семьи, друзьями, коллегами, могут быть равны или нет по социальному положению и так далее. Из этого следует, что анализ личных писем позволяет составить более полное представление о факторах, влиявших на выбор языка и переход с одного языка на другой, о разнице между языковыми привычками разных семей и поколений, мужчин и женщин. Так как эти документы не предназначались для публикации, они ценны еще и тем, что их авторы, скорее всего, писали их относительно спонтанно, не контролируя себя строго и не пытаясь выстроить письмо по заранее определенному сюжету (хотя, конечно, нельзя не принимать во внимание ограничения, которые накладывал эпистолярный этикет).
Когда речь заходит о литературных или отчасти литературных источниках, написанных на русском языке[166], нельзя забывать о том, что рассуждения об использовании языка в них окрашены отношением к данному языку. Конечно, мы не станем утверждать, что из подобных источников, особенно из таких небеллетристических жанров, как мемуары и дневники, нельзя почерпнуть полезной информации об использовании французского языка русскими людьми. Хотя некоторые из этих текстов лишь в малой степени затрагивают проблемы использования языка, в других (например, в записках Ф. Ф. Вигеля[167], охватывающих период с его детских лет, которые пришлись на 1790-е годы, до его выхода в отставку в 1840 году) содержится много наблюдений и проницательных замечаний на этот счет. А в объемном дневнике П. А. Валуева, занимавшего в 1860–1870-е годы высокие министерские посты, есть множество примеров перехода с одного языка на другой[168]. Однако необходимо заметить, что подобные тексты, представляющие собой образцы осознанного самоописания и адресованные будущим поколениям, являются формой самопрезентации и самооправдания, поэтому они зачастую окрашены субъективностью и предрассудками авторов.
Но особенно осторожными следует быть, если в качестве источника мы желаем привлечь литературу (к которой мы относим, например, сатирические статьи, драматургию и художественную прозу). В этом случае необходимо оценить, насколько такой источник надежен и насколько точно он отражает социальные, культурные и языковые практики. Это произведения, обладающие высокой степенью художественности, в которых фигура повествователя далеко не всегда будет тождественна авторской и в которых – особенно это касается литературы XIX века – авторы зачастую прибегали к сложной рамочной конструкции, и читатели оказывались в ситуации, когда им нужно было определить, какая из повествовательных инстанций является наиболее надежной. Кроме того, нельзя утверждать наверняка, что слова, вложенные писателями в уста вымышленных персонажей, соответствуют реальной языковой практике: автор мог придумать какие-то языковые привычки или описать их, значительно сгустив краски – например, когда речь шла об использовании заимствованных слов или переключения кодов – в художественных или обличительных целях. По меньшей мере нам следует изучить контекст, в котором создавалось произведение, чтобы убедиться, что мы верно понимаем взгляды автора на актуальные вопросы его времени. Все эти оговорки о привлечении литературных источников в качестве материала для изучения использования языка очень важны, так как критический нарратив о русской франкофонии, о котором мы упоминали, развивался в основном в подобных текстах, начиная с пьес А. П. Сумарокова и Д. И. Фонвизина в XVIII веке и заканчивая романами Л. Н. Толстого и Ф. М. Достоевского в конце XIX века[169].
Эту мысль необходимо подчеркнуть, потому что многие исследователи, какими бы теоретическими установками они ни руководствовались, обращаются с литературными источниками так, словно они являются отражением реальности. Использование художественных текстов в качестве социологического комментария было общим местом в советской науке. Так, известнейший советский исследователь литературы XVIII века Г. П. Макогоненко писал, что задача комедии Фонвизина «Бригадир», раннего образца сатиры на русскую галломанию и франкофонию, определяется «обнаружением ничтожности, паразитической жизни» русского дворянства[170]. Подобным же образом К. В. Пигарев в фонвизинском «обличении дворянского космополитизма и раболепства перед иностранщиной» видел стремление автора заклеймить позором «социально-бытовое явление, ставшее типическим для дворянского класса»[171]. Некоторые западные и постсоветские ученые, при всем отличии их методов от методов советского литературоведения, использовали художественные тексты в том же качестве. Например, Д. Уэлш усматривает прямую связь между драмой и культурной реальностью, заявляя, что галломания, которую высмеивает Фонвизин, «была настолько распространена в России, что в период между 1765 и 1823 годами едва ли нашлась бы комедия, в которой не было бы сатирических выпадов в ее адрес»[172]. В относительно недавней работе А. М. Эткинд, привлекая в качестве доказательств «Евгения Онегина» Пушкина и «Войну и мир» Толстого, делает весьма категоричные заявления о речевом поведении в России XIX века, например о том, что дамы из высшего общества обычно владели русским «хуже, чем французским», что «французский был языком женщин и семейной жизни, а русский – языком мужчин, их военной службы и поместной экономики»[173]. Лотман, подход которого к литературным текстам отличается от методов ученых, перенявших установки марксизма-ленинизма, все же приводил литературных персонажей в пример при анализе «реальных норм поведения», таким образом вымышленные герои представали в качестве элементов российской реальности, предшествовавших созданию художественного текста, в котором они действовали, и их существование словно бы продолжалось за рамками этих текстов. Другими словами, и в его работах граница между текстом и тем, что являет собой «внетекстовая реальность», которую семиотика стремится реконструировать (и которая сама может восприниматься как текст, подлежащий декодированию), порой оказывается размыта[174].
В нашем исследовании мы будем учитывать, с каким типом текста мы имеем дело, в каких обстоятельствах он был написан, какое отношение могло быть у автора к описываемому предмету и какие цели он мог преследовать, создавая этот текст. Внимание к этим факторам позволит нам понять, как именно социальная реальность преломляется в рамках текста. В случае с литературными произведениями мы должны также принимать в расчет их явную художественность и связи с другими текстами, связи, которые представляли большой интерес для русских формалистов, таких как Б. М. Эйхенбаум и В. Б. Шкловский. Кроме того, следует учитывать, что многочисленные упоминания в литературных текстах таких явлений, как галломания, обилие галлицизмов и смешение языков, еще не означают, что они были повсеместно распространены. Эти упоминания могут с равным успехом показывать, что высмеивание французской речи и французской моды было общим местом в европейской литературе XVII–XIX веков[175]. Другими словами, мы придерживаемся более осторожного взгляда на отношения между искусством и реальностью, который представлен и в работе Файджеса, например в его высказываниях о том, что нельзя считать искусство «окном в жизнь» и «буквальной фиксацией жизненного опыта»[176].
Конечно, мы не собираемся спорить с тем, что русская литература является весьма важным источником для нашего исследования истории французского языка в России. Размышления писателей о языке, как показано в последней главе этой книги, были вплетены в тексты их произведений и впоследствии стали частью более крупных авторитетных нарративов о национальной культуре и судьбе, нарративов, созданных русскими авторами золотого века. В то же время нельзя не признать, что сведения, полученные нами из корпуса литературных источников, оказываются более полезными для изучения отношения к данному языку, нежели для изучения языковых, социальных и культурных практик[177]. Литературные произведения, безусловно, необходимо рассматривать в контексте, учитывая разнообразные социальные, культурные и исторические обстоятельства, в которых они были созданы. Проще говоря, представление о речевом поведении, которое можно встретить на страницах русской литературы середины XIX века, отражает эссенциалистский взгляд на язык как на элемент этнической и национальной идентичности и свидетельствует о переходе культурного авторитета от придворных и знати, придерживавшихся космополитичных взглядов, к литературному сообществу и интеллигенции, вызванном распространением идей культурного национализма.
* * *
Во введении мы попытались описать некоторые стороны того негативного дискурса об использовании русскими дворянами французского языка, который можно обнаружить на страницах классической русской литературы и некоторых научных работ о русской культуре. Преимущественно негативное отношение к русской франкофонии мы связываем с чрезвычайно влиятельной концепцией русской национальной идентичности, согласно которой Россия определяется через противопоставление «Западу». Отсюда берет начало идея о том, что Российская империя была разделена на европеизированную элиту и народ, который оставался верным иным – исконным – ценностям. Мы отметили важность для нашего исследования некоторых политических идей, в частности понятий империя и нация, и в особенности показали, что рост национального самосознания и распространение идей культурного национализма влияют на выбор языка и отношения к речевому поведению в определенные исторические периоды. Нашей целью было подготовить фон для создания более точной картины использования французского языка в России, которая не ограничится пересказом общих мест, основанных на социальных и культурных стереотипах. Далее мы с большей подробностью обрисуем исторический контекст, который служит фоном для этой картины.
163
Romaine S. Socio-Historical Linguistics: Its Status and Methodology. Cambridge, 1982. P. 14–15.
164
Подробнее об этом см. в главе 5, посвященной использованию французского языка в дипломатической сфере.
165
Подробнее о такого рода текстах см. в главе 6.
166
Имеются в виду источники, в которых русские говорят о французском языке и его влиянии. Подробнее см. в главах 8 и 9.
167
Вигель. Записки. Воспоминания Вигеля были впервые опубликованы посмертно в 1860-х годах.
168
Дневник П. А. Валуева, министра внутренних дел: В 2 т. / Ред. П. А. Зайончковский. М., 1961.
169
Необходимо также отметить, что литературные произведения отражают реальность только в границах того, что писателям определенного государства дозволяется представлять публике. Например, в случае с николаевской эпохой, отмеченной существованием суровой цензуры, было значительно проще изучить, насколько вследствие вестернизации возросло напряжение внутри культуры и насколько сильны были личные предрассудки, чем проанализировать социальные, экономические и моральные последствия существования крепостного права.
170
Макогоненко Г. П. Денис Фонвизин. Творческий путь. М.; Л., 1961. С. 142.
171
Пигарев К. В. Творчество Фонвизина. М., 1954. С. 94.
172
Welsh D. J. Russian Comedy 1765–1823. The Hague, 1966. P. 49. См. также: Smith M. The Influence of French on Eighteenth-Century Literary Russian: Semantic and Phraseological Calques. Oxford, 2006. P. 377.
173
Эткинд А. М. Внутренняя колонизация. Имперский опыт России. М., 2013. С. 29. Здесь мы снова сталкиваемся с неясностью формулировок, уже упомянутой нами в связи с другими работами, затрагивающими вопросы лингвистического характера. Так, остается неясным, с письменной или устной формой речи мы имеем дело и как следует понимать, что кто-то владел русским «хуже, чем французским». Кроме того, если французский был языком «семейной жизни», то, вероятно, он был языком мужчин в той же степени, что и языком женщин.
174
Lotman, Uspenskij. The Semiotics of Russian Culture. P. x; и Лотман Ю. М. О Хлестакове // Лотман. Избранные статьи. Т. 1. С. 337–338.
175
Более подробно об этом см. в разделе о комедии в главе 8.
176
Figes. Natasha’s Dance. P. xxvi, 104; см. также p. 101, где Файджес справедливо отмечает, что нельзя считать наблюдения Толстого в «Войне и мире» «точным отражением реальности», насколько бы роман «ни приближался к реалистическому идеалу».
177
Использование языка – не единственная тема, при работе с которой опасно полностью полагаться на литературные источники. Как отмечает П. Рузвельт, ученые, исследующие вопросы истории общества и культуры, также зачастую попадали под влияние литературы, рисующей стереотипные фигуры: «то гедонистичный, жестокий или расточительный аристократ, то невежественный, грубый или беспомощный мелкий помещик, то „лишний человек“, как русские интеллигенты называли иных эксцентричных или не имеющих цели в жизни дворян» (Рузвельт. Жизнь в русской усадьбе. С. 15).