Читать книгу Государева крестница - Юрий Слепухин - Страница 12

Книга первая
12

Оглавление

Настя уже третью неделю не находила себе места, засыпала и просыпалась с одним помыслом: когда же вернется Андрей? Его с малым отрядом послали сопровождать гонца к перекопскому хану, но только до Курска; дальше, сказал он, «куряне дадут гонцу своих людей, а мы обернемся дней за десять – до Курска недалеко, всего двести верст».

Представить себе «недалекий» путь в двести верст было страшно, а еще страшнее было то, что путь этот лежал в Дикое поле, где кто только не бродит – и сыроядцы-татары, и ногаи, и тмутаракане, и черкесы, не к ночи будь помянуты. Только псоглавцев не хватает, хотя кому то ведомо? Могут набежать и псоглавцы.

Десять дней, сказал он, значит, раньше ждать было нечего, но она стала ждать уже наутро: проснулась и стала думать, прошел уже один день или не прошел. Смотря как посчитать. И когда стала на молитву, скоро поймала себя на том, что молится неподобающе и грешно, однако заставить себя молиться как подобает так и не смогла.

«Ладно, ужо исповедоваться буду, так повинюсь, – подумала она легко, – авось поп не осерчает…»

А может, это и не такой уж грех – просить Заступницу, чтобы охранила от псоглавцев и иной нечисти. С татарином-то иль черкесом и сам совладает – не впервой, слава Богу; с нежитью, конечно, труднее.

Вот так дни и потянулись – неделя прошла, другая. Уж пора бы вернуться, а никто не ехал. Настя упросила Матрешу сходить на Яузу, поспрашивать у арапа, может, приехал уже, да захворал в пути, или привезли раненым. Матреша идти боялась, а ну как Онуфревна спросит, где была? – но Настя ее успокоила: скажет, мол, что посылала к дочке кузнецовой за вышивальными нитками, а еще лучше – в гостиный ряд. Вернувшись (Онуфревна и не приметила отлучки), Матреша сказала, что арапа видела – арап страшенный, хотя по-нашему говорит чисто, и тот арап сказал, что нет, еще не вернулись, а ее назвал «луноликой».

– Насть, слышь, а чего это такое – луноликая?

– Ой, да мне почем знать! – в сердцах отозвалась Настя, едва сдерживаясь, чтобы не заплакать. – Ликом, значит, светлая – что ясный месяц. Ты хоть спросила, когда ждут-то?

– То арапу неведомо. Говорит, может, его татары в полон угнали.

– Да чтоб у него, поганого, язык отсох! – закричала Настя. – Чтоб его перекрутило да скрючило! А ты, бессердечная, посовестилась бы такое мне пересказывать!

Матреша устыдилась, заплакала в голос.

– Ладно, не реви, чего уж теперь… – Настя подошла к скрыне и, подняв крышку, порылась в одном из ящичков, достала алую шелковую ленту: – На вот тебе, глянь. Как раз в косу будет – нукось возьми зеркальце…

Пока переплетала Матреше косу, часто смаргивая слезы и пошмыгивая носом, немного успокоилась – принудила себя откинуть страхи. Молится ведь каждый день, не может того быть, чтобы Пречистая не услышала, не оберегла от ужасов в ночи, от стрелы, летящей днем, от язвы, ходящей во мраке, от заразы опустошающей…

За ужином Настя не утерпела, спросила отца, не слыхал ли, когда должны вернуться стрельцы, посланные провожать гонца в Крым.

– Как проводят, докудова велено, так и вернутся, – ответил он и добавил бесчувственно: – Да

тебе-то какая в том забота?

– Вот такая! – крикнула Настя. – Кому ж еще иному – не тебе, вестимо! Тебе что – пропал человек, и ладно!

Отец уставился на нее изумленно, держа в одной руке нож, а в другой – баранью кость, с которой состругивал мясо.

– Онуфревна, она, што ль, не в себе? Ты б ее на ночь с уголька-то сбрызнула – слыхал, помогает. Ох, Настасья…

Кой к черту уголек, подумал он, замуж бы ее поскорее, тут угольком не отделаешься…

– Да что «Настасья», что «Настасья»! Может, его там псоглавцы заели аль татарва угнала в полон, а вам все едино!

– Нет, ну истинно очумела девка. Каки еще псоглавцы, окстись…

– Обыкновенные! Про коих сказывал странник, что в Киев на богомолье ходил.

– Да что он про них сказывал?

– Вот то и сказывал! Телом, говорит, мохнаты и смрадны, голова же песья.

– Пустое болтал. То ему, мыслю, спьяну причудилось. Покуда до Киева-то добрел, так, верно, ни одного шинка по пути не миновал.

– Старец-то богомольный был, Михалыч, – возмутилась Онуфревна, – а ты его этак хулишь при дочери!

Никита только рукой махнул, выбираясь из-за стола. Свяжись с этими бабами – сам сдуреешь…

Каждое утро, проснувшись, Настя припоминала, что снилось. В сны она верила, знала, что бывают вещие – кои к худу, кои к добру, а иные и вовсе не понять. Досаднее всего было, если сон забывался, лишь едва брезжило что-то, словно сквозь туман поутру, и это что-то вроде было добрым, а не припомнить толком. Худой сон забудется – то и ладно, значит, и сбываться нечему; а вот ежели сон к добру, то его надо весь удержать в памяти, сколь можно подробнее.

Днем она за делами отвлекалась от сосущей тревоги, благо дел было много: отец строго наказывал мамке, чтобы праздно Насте не сидеть, не предаваться мечтаниям. Да она и сама не любила праздности, чего уж тут хорошего? Так и лезет в голову разное. А работа в ее руках спорилась – тесто ли месить вместе со стряпухой в те дни, когда хлебы пекут, рубить ли капусту для засола, грядки ли полоть и коромыслом носить от колодезя воду для поливки – все ей давалось легко и ладно, будто играючи. Что было в тягость, так это шитье, вышивание разное: больно уж кропотливо. А боярские девы, отец говорит, только и знают работы, что вышивать, да еще сидя взаперти по теремам. Не приведи Господь! Настя со страхом представляла себе горькую участь боярских дев.

Женская участь вообще казалась ей незавидной, еще с самого детства. Отроки и в речке купались, и по улицам бегали вольно, и голубей гоняли; а постарше, войдя в возраст, и вовсе делали что хотели – кто торговал, кто ремесло себе избирал по вкусу и нраву, кто за оружие брался – шел в стрельцы. Отроковице же одно лишь на роду написано: сиди дожидайся, покамест замуж возьмут. Да еще возьмут ли! На свой счет, впрочем, Настя не беспокоилась – возьмут. Вот только кто? Может ведь и такой ирод взять, что потом всю жизнь горючими слезами будешь оплакивать девические свои годы. И не в том горе, что бить будет или иначе как тиранить, – без этого нельзя, что ж это за муж, коли жену не бьет, непременно должен бить, коли любит. А вот коли не любит? Коли сам не люб окажется? С постылым-то каково жить?

Посадские женки, сойдясь на торгу ли, на портомойных ли мостках, рассказывали всякое,

языкатили почем зря, никого не стесняясь. Настя сама, понятно, с ними не водилась, дворовые же девицы – покудова белье переполощут – наслушаются, бывало, всякого. А после друг дружке и пересказывают, хихикая. Так уж как утерпеть, не спросить, самой не послушать? Такого, бывало, расскажут, что и замуж не захочешь.

Так было, покуда не появился Андрей. А как появился, все стало просто: он и есть. Суженый, тот самый, кого конем не объедешь. Только сам-то он понимает ли, что суженый? А ну как не догадывается? Первое время Настя была в смятении: догадается, не догадается, а и догадавшись – что ему делать? Сватов, что ли, присылать – так оно непристойно, самому об этом речь заводить. Впрочем, родителей его нету в живых, стало быть, вроде можно… Голова у нее шла кругом.

Потом все стало просто, пришла покойная радость: нечего гомозиться, все придет своим чередом, все будет как надо. Не часто удавалось им остаться наедине, но при встрече довольно бывало одного взгляда, чтобы можно было ничего боле и не говорить – все делалось понятно и без слов.

И вот теперь суженого угнали за тридевять земель, за двести верст. А не захотят куряне дать тому гонцу свою охрану, так и дальше придется его оберегать, до самого Перекопа. Настя не представляла себе, что такое Перекоп, ров, что ли, такой, вроде большой канавы? – но знала, что там сидит хан и оттуда же татарва делает набеги. Вылезут из Перекопа и «муравским» каким-то шляхом – прямо на Москву. Есть еще «ногайский», тот идет от Астрахани, где Андрей добыл своего арапа. Господи, еще и этот арап злоязычный, кто его, нехристя, за язык тянул такое сказать…

Вечером она пошла в конюшню отнести Зорьке привычный гостинец – краюху хлеба. Забравшись в ясли, сидела с поджатыми ногами в покалывающем и щекотном сене, поглаживая кобылку по теплому шелковистому крупу, потом стала кормить с ладошки. Зорька, тихо пофыркивая, подбирала хлеб мягкими, замшевыми губами. Поев, негромко заржала – то ли благодарила за угощение, то ли требовала еще. Настя потрепала ее за уши, стала разбирать гриву.

– Зоренька, ласточка, – шептала она ей в самое ухо, – любезная ты моя… касатушка… никому тебя не отдам, это я по дурости-то тяте тогда говорила, чтоб продал… потому больно уж осерчала, что ты зашибла его. А ведь коли б не зашибла, так и уехал бы он тогда и ничего б не было… умница ты моя, раскрасавица…

Вернувшись в светелку, она долго сидела, расплетая на ночь косу и щурясь на огонек лампадки, потом стала на молитву. Но молиться было трудно, привычные заученные слова повторялись как- то сами собой, а мысли были о другом – хотя и молилась-то, правду сказать, о том же самом. Трудно оказалось и заснуть, было душно, приотворила оконце – стал зудеть неведомо откуда взявшийся комар. Вроде бы не ко времени быть комарам… Воздвижение миновало, что ж он, до Покрова, што ль, решил там разъезжать? Комар сел на щеку, Настя в сердцах прихлопнула его, промахнулась и тихонько заплакала – да что ж это за жизнь такая окаянная!

И в эту ночь приснился ей удивительный сон: будто изладили они с девицами мыльню, ладно истопили, воды натаскали полный чан, нагнали пару, и Настя – чур, я первая! – растянулась на нижнем полке, велит Матреше хорошенько попарить веничком. Стала Матреша ее хвостать, и все как-то вполсилы, будто жалеет. «Да ты пуще, пуще, – требует Настя, – чай, ручка не отвалится!». А та, как нарочно, все слабее, уж и не хлещет вовсе, а так, похлопывает легонько. Сомлела, што ль, «луноликая», думает Настя и оглядывается, приподнявшись на локтях; а пару столько нагнано, что в мыльне и не видать ничего, и Матреши самой не видно, только вроде багрецом что-то отсвечивает; вглядывается Настя и соображает вдруг, что вовсе это не Матреша, а стрелецкий кафтан брусничного цвета и вроде это так и положено, вернулся, стало быть, только в кафтане-то ему тут долго не вытерпеть, думает она, снова укладывая голову на руки, а он веничком уж не хлещет, а щекотно так, ласкаючи, водит ей по всей спине, от самой шеи до подколенок; а ей и стыдно вроде, и не стыдно, вроде бы так и должно быть, и от этого поднимается, охватывает ее всю такая сладость и истома, что уж и стыда никакого не остается, одно лишь нестерпимое, до боли пронзительное ощущение сладости…

Проснувшись как от удара, она вскочила, села в постели с неистово колотящимся сердцем, схватившись руками за щеки. Сон был весь тут, перед глазами, будто только что приключившееся наяву. «Господи, да что ж это со мной, – подумала Настя, обмирая, – откуда во мне бесстыдство это – сны такие видеть, да еще радоваться… Ох, теперь мне и к исповеди-то не пойти, ну как такое расскажешь…»

Соскочив с постели, она упала на колени перед кивотом, стала часто креститься дрожащей рукой. «Господи, Господи, не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого, Господи…»

Постепенно она успокоилась. Ночь была прохладной, горницу выстудило через открытое окно. Озябнув, Настя юркнула обратно под одеяло, зажала руки коленками и сразу – неожиданно – стала засыпать. Еще бы разочек все то увидеть да почувствовать, подумалось ей уже в полудреме, все равно уж привиделось, так чего уж теперь: семь бед – один ответ…

Государева крестница

Подняться наверх