Читать книгу Долгая жизнь камикадзе - Марина Тарасова - Страница 16

Часть первая
После мая наступит апрель
16

Оглавление

Незаметно, как-то сразу, без майской весны, наступило лето, как в теплых странах. В Москве стало пыльно, душно, страдающие без полива улицы вздулись от ранней жары, тополиная вата лезла в нос, тополя ведь тогда не подрезали. В одну ночь белая пена черемухи вырвалась из почек, заполнив своей кипенью потяжелевшие ветви. Все смешалось – мгновенно высохшие лужи во дворе, вздыбившееся крахмальными парусами белье на веревках.

Женя стояла под раскидистым деревом, обросшим уверенной листвой и, морщась от жалости, смотрела на птенца, выпавшего из гнезда. Самое удивительное, что он полусидел, голый, красный, в складках кожи, с острым носиком-клювом, птичий детеныш, и вопросительно смотрел на нее странными глазами. Женя не знала, как его спасти, чем помочь, окликнула подошедшего рослого пацана.

– Видишь, упал, – залезь на дерево, положи его в гнездо.

– Ща, полезу. Вот урод!

Мальчишка наступил на птенца рваным ботинком, втоптал в черную хмельную землю.

– Ты чего? Сволочь! – выкрикнула Женя любимое слово своей матери.

– А ничего. Хер с ним! Хочешь, и тебе наваляю, – навис над Женей, готовый надавать ей тумаков.

– Гад ты! Славка-булавка!

Получив оплеуху, Женька побежала в свой флигелек. Жалко было горевшее ухо, но куда больше растоптанного птенца с острым носиком, который никогда уже не станет птицей.

Бабушка просила отца заступиться за Женю, когда ее поколачивали во дворе, но он качал головой, отнекивался: «Не буду я этого делать. Пусть знает, что надо уметь постоять за себя, меня же не будет всегда рядом».

То лето запомнилось ей выездом на дачу с детским садом. Папа приезжал ее навестить с маленькой щуплой женщиной в белой беретке и платье в горошек, как из кинофильма «Подкидыш». И она поняла, что у папы теперь другая жена. «Я тетя Люба», – сказала она надтреснутым, словно патефонная пластинка, голосом и смущенно протянула ей газетный кулек с ягодами. «Мы чернику сами собираем, в лесу, а смородину рвем с кустов», – но кулек с бурым пятном взяла. А вообще-то хватит ей теть. В другой раз отец приехал один, мать закатила форменную истерику, что он может видеться с дочкой, но не эта! «Полная дура, мещанка, бухгалтерша» – слова пулями вылетали из нее, распаленной, не прощающей.

Положив под живот руки, отец учил ее плавать на глубоком месте, в пруду, к возмущению бабушки: «Толя, это безобразие! Она не щенок, чтоб ее топить, а если бы захлебнулась?» Но Женя считала себя героем и плевала на бабушкины штучки. Уроки пошли на пользу, она больше не боялась воды и вообще чувствовала себя увереннее.

Захлебывалось лето в проливных дождях и частых громких грозах. Тяжело прыгали толстые жабы, низко на ветках замирали странные зубастенькие ящерки; под сырой корягой Женя как-то увидела то ли гадюку, то ли ужа с раздвоенным, как октябрятский флажок, жалом. В мутных зеркалах луж отражались длинноногие мухоморы, выросшие на детсадовском участке. Потом из всех орудий выпалила жара, в конце августа проснувшиеся осы набивались в стакан с лимонадом.

В сентябре Женя пошла в школу, сразу во второй класс. Она вытянулась, повзрослела, бегло читала, и сейчас трудно было представить, что всего два года назад ей хотелось смастерить Буратино. Правда, писала она как курица лапой. «А что корпеть над прописями? – сама себя вопрошала Надежда Николаевна. – Это раньше ценили каллиграфию, а сейчас пишущая машинка в моде, делает погоду. Зато посидела дома, окрепла, скарлатину не подцепила, верно, Женюля?»

Тети купили ей к школе туфли из свиной кожи, справили форму – платье с красивым шерстяным фартуком, чтобы она изжила в себе рудименты сиротства, незнакомое слово запомнилось. Отец подарил ей собственноручно переплетенную тетрадку в шелковой обложке с виньеткой, чтобы она записывала любимые стихи.

Соседки «однопартийки» шумно хлопали крышками парт и, казалось, ее не замечали. Аккуратные бесцветные девочки, они давно уже сбились в стайки и не проявляли желания дружить. Кого сейчас тускло помнила Женя – из той, своей первой школы? Лаврентьев – Зловрентий, однорукий завуч, фронтовик; учитель труда, он же завхоз, с неизменной поговоркой: «Забодай тебя комар, укуси корова»; конечно, ее учительница Алла Петровна, крепко сбитая женщина неопределенного возраста, черты лица расплывались, в памяти застряло только имя. Но тайно влюблены были девчонки в другую, из параллельного класса, красавицу Эльвиру Эдуардовну, стройную, с высоким коком волос, с вуалеткой на шляпке. Синеватые, посверкивающие, как драгоценные камни, глаза, словно не принадлежали ее лицу, ей самой, и оттого казались такими прекрасными. Девчонки шушукались, что у нее с Лаврентием то самое, шуры-муры, а Женя уже знала, что не всегда от этого рождаются на свет дети. Вообще сплетничать про учительниц, обсуждать их одежду, вплоть до нижнего белья (уборные были общими), – вот что больше всего интересовало второклашек. Скучные, простенькие знания, безликие уроки с непременным воздаянием «молитв» великому вождю за счастливое октябрятское детство претили Жене. «Но надо держать язык за зубами, – учила бабушка, – больше молчать и слушать».

Женю увлек кружок юннатов в районном Доме пионеров, туда ее определила Надежда Николаевна со своей неуемной любовью к биологии. Бабушкино занудливое упорство всегда быстро иссякало; в кружок она отвела Женю, поняв, что та не преуспеет с французским. Женя обиделась, как-то взяв узкую тетрадочку для иностранных слов. Там аккуратно было выведено бабушкиной рукой: «Музыка – нет способностей» (короткий приговор); с новой строчки «Французский» – зачеркнуто; внизу – «Биология?».

«Ну и пусть, – надувала губы Женя, – каждому свое». Дом пионеров находился на Первой Мещанской, в старинном особняке, потом там разместилось посольство. Желтое здание с овальными окнами и завитками капителей чем-то напоминало дом тетей на Малой Ордынке. За особняком располагался небольшой участок с хилой теплицей. В покосившихся парниках, набирались зеленого сока томаты. Их специально срывали терпко пахнущими, недозрелыми, каждый заворачивали в газетный лоскут и отдавали «созревать» нескольким юннатам. Ежедневно Женя должна была разворачивать бумажку и делать запись в дневник наблюдений. Помидоры дозревали туго, медленно наливались прозрачной розовой краской, как рахитичные дети, один, бывало, незаметно желтел, как тщедушный мандарин, как маленький покойник, полновесно не покраснел ни один, от надругательства над собой. Они привыкли дозревать в газетных обертках, словно дети в школьных классах, с серой побелкой, и никто ничего не ведал о весельчаке синьоре Помидоре, о мальчике-луке Чиполлино-Чиполлетто. Молчали себе в тряпочку, то бишь в газетку.

«Подумаешь, есть-пить не просят, – усмехалась соседка, бывшая заводчица пуделей, – глядишь, созреют, не забудь меня угостить». Женя смущалась, отнекивалась – есть помидоры не разрешалось, они же подопытные, их надо было сдать в Дом пионеров, под стекло. Или возместить ущерб.

…Женя знала, что никогда не забудет этот день. Бабушка несла кошелку с «питомцами», они шли по Колхозной, чтоб потом свернуть на Третью Мещанскую и выйти на улицу Дурова. Осеннее сентябрьское солнце, яркое, как на цветной пленке, стояло в безоблачном небе над домами. И вдруг она, восьмилетняя, почувствовала, увидела на мгновение очнувшимся Третьим Глазом, что ничего этого не существует – ни площади, ни машин, ни снующих людей, ни пыхтящего автобуса, ничего. Всё – обман зрения. Есть что-то иное, незримое, их окружает совсем другой мир. Какой? Этого Женя не знала, не понимала, но ощущала его явственное присутствие. И холодный ветер подул неизвестно откуда. Так в сознание понурого советского ребенка вторглась, вломилась небывальщина.

Ощущение нереальности окружающего прошло так же внезапно, как появилось. Женя, вся в испарине, остановилась и стала путано объяснять бабушке: то, что они видят вокруг – не существует, это картинка, обман, на самом деле все по-другому… Надежда Николаевна испуганно смотрела на нее.

– Что ты такое говоришь? Как – не существует? Вот Дом пионеров, Колхозная площадь, вон за домами твоя школа. Ты и школу не видишь?

– Я почувствовала, – настаивала, упрямилась Женя, – на самом деле ничего нет, это как переводные картинки, трешь пальцем, и они появляются.

– А что же тогда есть? – спросила бабушка срывающимся голосом.

– Я не знаю, растерялась Женя.

– Ты и сейчас так видишь?

– Теперь нет, все стало, как обыкновенно. Я упала в дыру, в какую-то нору провалилась… всего на минуту. Я сама не понимаю.

– У тебя голова не болит?

– Нет.

– Ты без шапочки, а уже прохладно. Забудь, слышишь? Тебе померещилось, мало ли что.

Но беспокойство не проходило. Женя не забыла. Ощущение не бередило ее, смикшировалось, сморщилось во времени, но не пропало, осталось в жизни. Скорее всего, она была ребенком индиго, но тогда никто ничего не знал об этом.

Дома она вяло щипала кисточку винограда, Надежда Николаевна покупала грамм двести-триста, но Жене хватало. Она заглядывала за бабушкино плечо, бабушка торопливо писала тете Вере, тогда обменивались письмами: «…До переходного возраста еще далеко, что бы это могло быть? Может, стоит снова проверить зрение, или все связано с нервной системой? С Тамарой, с ее постоянным криком, свихнуться можно…» Женя тогда еще не задавалась вопросом, почему у ее спокойной, уравновешенной бабушки выросла такая дочь?

Наутро у нее поднялась температура, и она не пошла в школу. «Ну теперь все ясно, – улыбаясь, говорила бабушка, – ты еще вчера заболела, когда мы шли домой».

Ничего Женя так не любила, как болеть. Мать не повышала голос, бабушка оставалась дома, варила ей какао, даже иногда, кроме каши, делала бутерброд с любительской колбасой вместо школьных каменных пирожков, а главное, садилась подле нее на стул и читала что-нибудь самое интересное: «Принц и нищий», Гавроша. Правда, в последнее время она настаивала, чтобы Женя читала самостоятельно, но болезнь есть болезнь. Нельзя же портить глаза, лежа.

В этот день Тамара ушла, ей подвернулся случайный заработок – готовить к музыкальной школе маленького оболтуса. Им с бабушкой было особенно хорошо вдвоем.

– Я хочу тебе почитать мои записки, «Повесть лучших дней», – с каким-то особым выражением на лице проговорила бабушка. Я думаю, тебе пора уже узнать про дедушку Сашу, как мы впервые увиделись… – Она извлекла из шкафа толстую тетрадку в холщовой обложке; фиолетовые буквы выцвели, как припозднившиеся ирисы на садовой грядке.

Женя была вся внимание.

– Это твой дневник?

– Да, – слегка смутилась Надежда Николаевна, – можно сказать и так. – Я вспоминала юность, потом, спустя годы, когда твоего деда уже не стало… – в тридцать лет написала о нашей любви, о рождении дочки Томы. Все тогда было совсем по-другому, и я была иной, – ее голос дрогнул. Она откинулась на стуле, зашелестела первая страница:

«Ясное морозное утро. Белый пушистый снег, выпавший за ночь, покрыл густыми хлопьями ветви деревьев, придав им причудливые, фантастические очертания. Тяжелой шапкой лег снег на крыши зданий, и они кажутся меньше, словно вросли глубоко в землю.

Канавино еще спит.

А солнышко поднялось уже высоко, и лучи его, падая на замороженные стекла окон, искрятся в них и ослепительно блестят.

Вот с шумом распахнулась дверь маленького деревянного домика, из него выбежала девушка в черном жакете на вате и черной круглой шапочке. Она быстро зашагала по пустынной, белой, как скатерть, улице, спустилась к Оке.

Идти через реку было особенно хорошо. Словно забыв, куда она идет, она останавливалась, зачарованная беспредельной широтой белого поля, расстилавшегося перед ней. Весь день сегодня она была занята: утром собрание комитета, потом надо зайти в типографию и еще к двум товарищам по делу, а вечером ей надо быть у Софьи, у нее она должна была встретиться с новым товарищем, которого она наметила в организаторы в Канавино…»

– Тебе интересно?

– Да, неуверенно кивнула Женя.

– А зачем она… она шла на собрание комитета?

– Но я же тебе уже говорила, ты забыла, мы были социалисты-революционеры, не боевое крыло, мы создавали кружки на заводах, учили рабочих, ведь трудовой народ был сплошь неграмотный.

Женя не совсем понимала, не улавливала связи. Что за кружки? Ведь крыло бывает у птицы.

– Ну, слушай дальше… самое интересное:

«Собрание комитета затянулось дольше обыкновенного, и когда Надежда вышла на улицу, были уже сумерки. Она рассчитывала забежать домой, чтобы пообедать, но потом, решительно тряхнув головой, быстро пошла в противоположном от дома направлении.

Но мысли о доме изменили ее настроение, и она шла, строго сдвинув брови и глубоко задумавшись.

Дом… семья… она так мало в настоящее время с ними связана, и каждый раз, когда она приходит из Канавина в город, она чувствует себя здесь связанной и несвободной.

В Канавине у нее своя самостоятельная маленькая жизнь, которую она так любит. В комнатке на чердаке уютного деревянного домика она чувствует себя хозяйкой своих мыслей, чувств и поступков, а здесь, в Нижнем, в доме за театром, у матери, встают в памяти обидные мелочи домашней жизни – подозрительность и недоверчивость матери к кругу знакомых и товарищей, особенно к Сашке, кудрявому Сашке, которого мать открыто не любит».

– Это мой дедушка Саша? – Женя очнулась от полудремы.

– Нет, это был мой жених, его тоже звали Александром. Он попал под поезд. Целый год я не могла прийти в себя. – Бабушка закуривает, ей вспоминается в подробностях та домашняя буря, которую пришлось тогда пережить и продолжает:

«Надежда объявила матери о том, что будет жить в Канавине и работать в партии. Тяжело и мучительно ей от такого решения, но не может она не идти на властный зов жизни, но не может измениться и мать, и все эти мысли тяжелым камнем ложатся на душу девушки. Сегодня у нее вечером очень важное дело: Софья нашла наконец для Канавина опытного организатора, он приехал из Москвы. Вероятно, солидный человек, хороший работник. И сегодня Надежда с ним встретится. Жутко немного. “Каким он окажется? Не уронить бы себя в его глазах”, – думает Надежда, направляясь скорой походкой на Канатную улицу к Софье.

Надежда звонит условным звонком, Софья выходит из своей комнаты и говорит, что новый товарищ уже здесь. Комната освещена маленькой лампой с зеленым абажуром. Это создает тот особый уютный теплый свет, который всегда как-то мягко ложится на душу. Углы комнаты тонут во мраке. У стола сидит, облокотившись на него, спиной к двери, мужчина и перелистывает книгу. Надежда входит в комнату, он поднимает голову от книги и поворачивается к ней. И Надежда видит перед собою милое, выразительное, несколько смущенное лицо с глубоким взглядом, пристально устремленным на нее. Но что же это такое? Где же солидный опытный работник? На нее смотрит почти мальчик ее возраста с таким славным милым лицом, чуть опушенным еле пробивающейся бородкой. “Славный какой!” – мелькает мысль, и она, молча, протягивает ему руку, которую он как-то оригинально встряхивает сверху вниз при пожатии».

– Вот каким был твой дедушка, такой была наша первая встреча. Нас сблизила революционная работа. Да ты совсем и не слушала! – С обидой смотрит она на задремавшую Женю, кладет ладонь ей на лоб, – жара-то нет… Видно, рано тебе это читать.

– Не рано, бабуля. Почитай Тома Сойера, – канючит Женя на правах больной.

– Ну ясно! Ну конечно! Там – выдумка, а здесь про самого близкого тебе человека. Рано, рано…

И холщовая тетрадка захлопнулась на целых три года.

Женя, конечно, не понимала, поняла много позже, что стиль «Записок», их умонастроение связаны с юностью бабушки, а молодой она ее представить не могла; для Надежды, провинциальной институтки, воспитанной в строгости, но романтичной (ее идеалом были декабристки!), революция была способом проявить себя, вырваться из домашней рутины. Пренебрежение к матери – отозвалось потом в ее дочери и внучке. А пока тогда… сияло солнце, голубело небо, и Надежда радостно приняла вызов судьбы.

Долгая жизнь камикадзе

Подняться наверх