Читать книгу Долгая жизнь камикадзе - Марина Тарасова - Страница 6

Часть первая
После мая наступит апрель
4

Оглавление

Женя кружила в заколдованном лесу фонарей, в логове искусственного света, не разбирая дороги, среди мелкой снежной стружки, осыпавшей ей плечи, словно на поляне, и неподвижные лопасти городских светильников набухали чем-то густым, багровым, как глазные яблоки, являя совершенно иную, полузабытую картину над ней, маленькой, огромные маки, исчертившие острыми стеблями низкую голубизну, – первое, что она помнила в жизни. Выветрились, исчезли из памяти неласковые казахстанские зимы, перепонки высохших кустов, осталась только плоская лепешка-степь с красными тюбетейками маков. Детство – это выключенность из времени. Здесь пережила эвакуацию ее разрезанная (не только войной) семья, кусок семьи, похожий на вязкий, непропеченный хлеб. Под Семипалатинском, вблизи Делигена, где не так уж нескоро прогремят взрывы ядерных полигонов, перемалывая оранжевыми жерновами цветочную пыльцу, саму пыль. «И спадет вторая печать», и покажется людям, что солнце – не зажженное когда-то над ним пламенное светило, а гигантское и страшное нечто…

Но все будет после, когда она уедет отсюда в Москву, инфернальный город, обрушивший Спасителя, Его храм. А Он пощадит безбожную столицу в октябре сорок первого.

Величественно шевелились мясистые цветочные гребни, степь будто присматривалась к Жене, не скупясь на подсказки. Большущий жук, зверь крылатый, такого нельзя прогнать, должен улететь сам, взялся передними лапками за усы, вынул локаторы и поставил их на предохранитель. Женя без страха наблюдала за невероятным жуком; неверно, что маленький ребенок бестолков и непонятлив – да, речь его бедна, косноязычна, но он способен вобрать в себя многое, запечатлеть в кристалликах памяти.

Женя вспомнила, как мечтала о двойнике, не о близнеце, она видела этих глупых баламутов, близняшек, а именно о двойнике, чтобы он без слов понимал ее, а она могла приручить его, и таким мог бы стать усатый, умный жук.

Четыреста тысяч лет назад, когда, летя с бешеной скоростью над Землей, сгорела одна большая, яркая планета, время повернуло вспять, оно и сейчас иногда дает сбой, но люди не замечают этого.

Многоярусная звездная анфилада повисала по вечерам над поселком, когда ветер пригонял из степи сумрак, быстро разраставшийся в непроглядный темный лес, и тогда звезды свисали с его ветвей хрустальной росой, тишина разбивалась о твердую, сухую землю и все поднебесье наполнялось стрекотом крошечных швейных машинок – цикад.

«Бабуля, кузнечики живут на небе?» – изумленно спрашивала Женя. «Как же они могут туда попасть? В траве прыгают». Ее крупные узловатые руки прижимали Женину голову к впалой груди, керосиновая лампа освещала грубую геометрию жизни, угловато расставленную мебель и бабушкино загорелое лицо с бороздками морщин, в обрамлении прямых седоватых волос. Бабушка была генератором тепла в этой прохладной комнате. С темнотой, отпахав свое в заповеднике, она усаживала Женю на крепкие колени в мужских штанах и начинала шелестеть замусоленными страницами, приговаривая: «Книжки – сладкие коврижки». Читала нараспев про Кота Котовича, мудрого дядюшку Римуса и всякую сказочную всячину.

«А если кролики такие умные, зачем ты их убиваешь?» – с осуждением спрашивала Женя. «Ну, придумала! – отворачивалась Надежда Николаевна, ее бабушка. «Не придумала! – Женя не отступала. – Я видела, как ты им вилку в нос суешь». – «Неправда, они от старости умирают».

Потом, когда Женя стала старше, уже в Москве, в отвоеванной утлой комнате с потрескивающей буржуйкой, бабушка, вздохнув, признавалась: «А как бы ты росла, здоровья набиралась без молока, без крольчатины? Для тебя и разводила».

Тамара, мама, скользила безучастной тенью в ее детстве, Женя уже тогда мало вкладывала в это слово. Мать читала ей редко, быстро выдыхалась, неохотно отвечала на вопросы. Если бы Женя была постарше и могла оформить свои мысли… Тело матери словно окутывал густой, терпкий флер – смятая картонная коробочка с пудрой «Кармен», душный одеколон в неуклюжем флаконе… Нет, в ней таился какой-то изъян, или Жене это только казалось? Тамара укладывалась рано, спала на шатком топчане, нервно вздрагивая во сне. Жаркими летними днями Женя, почти без ее надзора, предоставленная сама себе, сидела в обмелевшем желтом арыке, наблюдая за серыми жирными мошками; не все, опускаясь, удерживались на тусклой, шелестящей воде, некоторых вода сразу же уносила, это потому, что они не умеют плавать, думалось Жене. От сиденья в прохладном арыке на ногах высыпали цыпки, быстро расползлись со щиколоток по голеням.

«Ты никудышная мать! – резко выговаривала бабушка дочери, стискивая толстое запястье Тамары. – Глаза бы мои на тебя не смотрели, околачиваешься дома, так запустить ребенка…» – «А ты при ней куришь, обкуриваешь папиросами», – невпопад огрызалась мать.

Тамара, загребая пыль засаленным шелковым платьем с узбекским узором, здесь многие ходили в таких, водила канючившую, упирающуюся Женю в поликлинику – приземистый барак с потрескавшимися стенами. Молодая казашка, врач от всех болезней, не в пример суетливой русской фельдшерице из эвакуированных, на дежурстве привыкла спать сидя, с прямой спиной, с полузакрытыми глазами, словно обретаясь в нирване. Для восточного человека нирвана – в скольжении над временем, реальное обретение покоя. Русской душе такое непонятно, она всегда мается.

Многодетная соседка татарка Сагадет с нежно-смуглым лицом, похожим на серп луны, – вот-вот должен был вернуться с фронта ее муж, – приносила Жене угощенье, перамеч, тонкий колобок с мясной начинкой в середке. Бабушка благодарно махала руками: «Ну что вы! Спасибо!» А Сагадет неизменно ставила тарелочку им на окно. К сожалению, Женя не могла играть с ее чумазыми ребятишками, те совсем не говорили по-русски.

Женя, предвоенный ребенок, уже знала, что та, большая война, окончилась, но шла другая, в Японии, и там воюет ее отец. Он не пишет дочке писем, потому что находится далеко, за горами, за морями.

«Когда папа приедет?» – докучала она постоянным вопросом, словно догадываясь, какая ущербная, никчемная у них семья, хватаясь по привычке казахских детишек за Тамарин подол. «Пристала как банный лист!» – отмахивалась Тамара и отворачивала крупное лицо, нависшее над располневшим телом. Она потом часто повторяла по разным поводам присловье про банный лист, и Женя всегда морщилась.

Самой большой радостью для нее было, когда бабушка брала с собой «на объезд». Казалось, над поселком занималось привычное утро: звонко перекликались петухи, на заборе сидели черный и белый коты, как фото – негатив и позитив, на самом же деле, день таил в своих розовых недрах несказанное, прекрасное. Потому что за расшатанными воротами заповедника, пощипывая траву, их ждала Настя, чудо-лошадь, сильная каурая кобыла с чутко прядающими ушами и густой холкой. О, священный запах лошади! Бабушка подсаживала Женю, сама одним махом, как заправский наездник, устраивалась в просторном седле, брала в руки поводья. Женя, чуть ли не визжа от радости, обхватывала ладонями бабушкину спину, и с этого мига, с этого парадного выезда все преображалось – лесная посадка, еще не в полный голос распевающие птицы, далекие синебородые холмы. Бабушка, биолог, лесник, не уставала рассказывать ей, какие тут растут деревья, водятся зверьки и пернатые. С годами подзабылись бабушкины рассказы, остался низкий грудной голос, блики на листьях, сгусток незамутненного счастья.

Такого в Москве быть не могло, и, прикасаясь потом кровоточащей памятью к угасшим дням, Женя уже в свое взрослое время думала: неужто совсем ничего в остановившейся картине – в зеленых арках ветвей, в журчащей молитве ручьев – не предвещало советского апокалипсиса: выжженную бородавчатую землю, детей, облученных в материнской утробе? Ведь предзнаменование таится в сетчатке небесной, в искривленном стебельке, в трухлявом дупле – как научиться считывать, как предугадать?


Женя отошла уже далеко от отцовского дома, видела, что протаявшая тропа ведет на пустырь, и не повернула к метро. Из какой небесной подворотни завихряется, вьется этот бесконечный снег? Апельсиновый свет одинокого фонаря казался неестественным, и сам он – загримированным, сутулым актером, еще слегка в образе, усталым.

Ночная рубашка снега свисала с куста, это она будто разгуливает в неглиже, до поры невидимая никому. Чудилось: закроет глаза и увидит красные подковки, всполошенные крылья (а птицы и состоят из крыльев), загогулинки, запятые – все то, что мерещится, полувидится, в несколько минут, отделяющих от сна, когда выключаешь свет, лежа, смежая сквозящие ночной теменью веки.

Она совершенно не помнила, как ранней осенью сорок пятого они возвращались в Москву, как шаляпинским басом гудел паровоз, в подводной лодке памяти зияла пробоина.

Что же произошло тогда, осенью-зимой сорок первого, когда враг, немец, не смог взять Москву, хотя был совсем рядом? Словно какая-то иррациональная сила, непроницаемая стена помешала ему. Барьер из странных частиц нейтрино, которые десятилетия спустя безуспешно искали и не нашли. Но жизнью движет не логика, а метафизика.

Когда, наверное, кончились все войны, и была доедена вся тушенка, отец, папа, кого она не могла вообразить по фотографии, так и не приехал к ней. В Москве они поселились вблизи большегубой сизой реки, в шестиэтажном доме рядом с трамвайным депо, в одной из двух отгороженных от остальной квартиры комнат. Кругом высились плечистые корпуса, заслонявшие студенистое небо в извилистых фабричных дымах; а живет ли вообще здесь солнце? Она постоянно слышала непонятные разговоры, что надо отбить свое жилье, а пока их приютили какие-то знакомые, хмуроватый Виктор Андреевич, его жена, говорливая Маруся с дочерью, высокой девушкой – аспиранткой. Выходит, жизнь продолжалась вопреки всему, и где-то, неясно где, за окнами, еще недавно заклеенными крест-накрест газетами, вершилась наука. В тесном коридорчике с велосипедом на стене черноглазая Маруся весело и бойко говорила Жене:

– Я научный работник по физкультуре. Физическая культура это стержень здоровья в нашей стране. Разве мне можно дать мой возраст? Утренняя зарядка способна сделать все: вылечить без лекарств, сделать человека сильным, жизнерадостным. Посмотри на себя в зеркало: какая ты дохлая и спина колесом. Ноги на ширине плеч, вдохнуть! – командовала она. – Присесть – и-и… глубокий выдох. Ноги на ширине плеч! – продолжала она петь спортивную осанну. – Пальцем правой руки достать левое ухо!

– А пяткой левой ноги достать – правое ухо, – дерзила Женя.

Делать зарядку ей было скучно, а бабушка не настаивала. Она устроилась на какую-то ночную работу, и Женя укладывалась без нее. Тамара ложилась рано, ворочалась на неудобной раскладушке, что-то бормотала, иногда вскрикивала в беспокойном сне, Женя пугалась ее, спящую, – освобожденные от заколок, разбросанные по серой наволочке волосы Тамары утрачивали угольную черноту, становились дымчатыми, обволакивали еще молодое лицо с толстой кожей и щеточками ресниц. Словно какие-то темные волны качали Тамару и несли ее вдаль. Женя, зарабатывая ангину под открытой форточкой, разглядывала полузанесенные трамваи за окном, наверно, они разговаривают о своей трамвайской жизни, думалось ей, кого сегодня везли… «Помнишь, – говорил один, в ледяной кольчуге, – ту бабу, ты еще отрезал ей ноги на прошлой неделе, так я ее сегодня вроде опять видел». – «Она уже не баба, – отвечал второй, красномордый, а целая бабка, целехонькая, оказалось».

Женя ложилась лицом на большую книжку с картинками, смежала веки, читать она еще не умела, только знала некоторые буквы. Белые птицы, как войлочные шляпы, садились на кусты… Ей виделось, как «…в то хмурое утро Принц, как ему было велено, отскоблил кастрюли, помыл полы, а мачеха эта жирная каракатица с ее крючконосыми дочерьми все не унимается, грозится, что завтра он будет чистить уборную, совсем беспросветная жизнь, и тогда он сбежал от них… в сельский клуб, танцевал с Золушкой, с перепугу потерял с ноги валенок, а она нашла обувку и полюбила его…»


БЕСТИАРИЙ. Верблюд никогда не плюет в душу, в крайнем случае отмечает плевком опротивевшее человеческое лицо, жестокость в червивой улыбке. Большегубая морда, иссеченная ветрами пустыни, выпуклые, всезнающие глаза историка. Двугорбое чудище, терпение и упрямство беспредельной войны. Один огромный курган над Россией, другой дымный горб – над Японией, где, вопреки всему, весной сорок пятого полыхнула розовым, зацвела сакура…

Этого монстра, дракона беды вызволил на свет Тот, кто уединенно жил на острове Патмос, и не стоит, бесполезно выуживать намеки на Цезаря в Откровении Иоанна, это такое же никчемное дело, как искать муху в простате. Он слепил свое видение из пламени закатных облаков, вычленил из сонма ангелов с трубами, выпустил его в мир. В каком-то смысле он пустил его по миру, потому что, когда зверь Апокалипсиса оказался в земных пределах, он был похож на подбитый танк, на спустивший воздух дирижабль. Закорючка хвоста напоминала поверженный вопросительный знак. Сотрясая прутья клетки, в которую его заключили, зверь прижимал к впалой чешуйчатой груди, словно карточки лото, три шестерки, но это не возымело действия на клеточном уровне. Дожидались эксперта. Зверь смердел (как геенна огненная), к тому же эта ущербная тварь с головой млекопитающего оказалась говорящей и такое понесла – что видела Христа и трапезничала со святыми, несмотря на их вопли «Изыди!». На третий день, намаявшись без еды, зверь прохрипел утробным голосом: «Да накормите же меня! Человеком! Я вам еще многое поведаю». Но люди устали от пророчеств. Повалил крупный снег, превращая дракона в пингвина. Постепенно он сросся со стеной снега, полностью растворился в ней. Сгинул. «Был и нет», – как сказано в Откровении. Возможно, полетел дальше предрекать и науськивать. Апокалипсиса (в очередной раз) не случилось. Но долго искрила пустая клетка и сотрясалась, как в пляске святого Вита.

Долгая жизнь камикадзе

Подняться наверх