Читать книгу Пограничная зона - Басти Родригез-Иньюригарро - Страница 8
Ошмётки
Ошмёток 6. Находка для шпиона и ламия на обочине
ОглавлениеОбнаружив за пределами дома день, он отворачивается от солнца и спускается по бульвару вдоль горной гряды сугробов, наивно усугубляющих сходство гусеничного жилища с зачарованным замком. Рыхлая коричневая кашица сменяется соляными озёрами, соляные озёра сменяются коричневой кашицей – по щиколотку, по середину икры, по колено. Сопротивление ландшафта раздражает, веселит, пробуждает конкистадорский азарт. В конце концов он штурмует Анды и дальше идёт по гребням, поскальзываясь на заледеневших скатах и проваливаясь в рассыпчатый холод.
Птеродактили летят за ним с неразборчивым ропотом. Переваривают, перемалывают. Готовятся пересказывать. Он шипит через плечо запальчиво и ехидно:
– Всё равно вам никто не поверит!
– Тем и живём, – отзываются птеродактили. – Тем и живём.
Не поспоришь.
Он идёт по разомкнутому кольцу бульваров, думая о пустяках – о законах жанра.
Есть женщина, она же – хтоническое существо. Женщина молода и красива как смертный грех, значит хтоническая тварь сожрёт всякого зазевавшегося и косточки переварит. Одного уже сожрала, второй должен завершить композицию – лечь на блюдо, проиллюстрировав безысходную мораль страшной сказки, или оставить ламию без обеда, а лучше без головы. Непробиваемо мужской взгляд на положение вещей. Или просто непробиваемо человеческий?
Он воображает лесной тракт, кавалькаду всадников и одинокую девушку у дороги. Вероятно, привлекательную: в древесном сумраке не прокажённая – уже красотка. Девушка молчит, всадники перешёптываются. Типичный случай: «и хочется, и колется, и рыцарский кодекс не велит». Положим, рыцарский кодекс всадников не отягощает, но ситуация стрёмная. Спустишься с коня, а прелестное создание как откроет пасть… Всадники летят мимо. Демонизация отлично работает щитом, пока не начинается охота на ведьм. Положим, всадники в ламий не верят и всё-таки останавливаются с не самыми возвышенными намерениями. Что ж, он надеется, прелестное создание откроет пасть. Когда существо виктимной наружности, независимо от пола своего, снабжено зубастой воронкой – это прекрасно само по себе. Иногда.
Он смеётся, прикусывает губу и переключается на сказки, которые быль. Есть женщина, она же гусеница, существо симультанно инертное и до изумления деятельное. Она опасна? Пожалуй. А кто безобиден? Он? Смех приобретает оттенок истерики.
Есть не поддающийся романтизации труп, не думать о котором не получается. Атипичный герой-любовник, ходок за черту, самоубийца. Последнее – под сомнением. Мог случайно переусердствовать. Единственный представитель болотной фауны, которого язык поворачивался называть приятелем. На незримой линии стыка приватных мифологий – любимый враг, почти отражение. Претендент на переписывание истории, которая недостаточно красива. Очередная жертва болотца, птеродактильских баек, шарахнувшей из глубин пограничья молнии… Надо было оборвать поток сознания на «жертве болотца».
Он шепчет самому себе:
– Ты безумен, если веришь в остальное.
В сон, пересказанный гусеницей, тоже поверит только безумец. Второй акт похож на огульную лесть, на дешёвую манипуляцию, но откуда взялся первый? Не могла же гусеница забраться к нему в голову. Или могла?
Так, хватит наделять её воображаемыми сверхспособностями – у неё невоображаемых в избытке.
Витрина, лёд – воистину прямолинейные метафоры. Они с гусеницей имели шансы дойти до столь экспрессивных образов без взаимного влияния.
Допустим, их бессознательное хлынуло в общее русло и тут же разбилось на отдельные ручейки. У кого что болит.
Но почему в собственном сне он даже не подумал утечь с прилавка, почему принял холод, иллюзию тепла и гибель с глухим равнодушием?
«Гусеница не знает тебя, поэтому идеализирует», – язвят мелкие птеродактили. «За последние месяцы ты не раз и не два успел подумать: вот и всё, пора. По инерции утверждаешь, что не смиряешься с неотменимостью смерти, а на деле вычерпан, вычеркнут. Не отбивался, когда финиш нёсся навстречу, не сам себя спасал – тебя спасал чужой страх, чужое отступление, чужая жажда видеть тебя живым. Сон про неподвижную стынь – стыдная правда, поэтому он так тебе не понравился».
Он открывает глаза и находит себя в пограничной зоне. В млечном тумане, окутывающем её много недель. Здесь ничего не происходит, будто всё, что могло произойти, уже произошло.
Именно белая мгла заставляет взирать на финиш без прежнего отвращения.
Но есть вещи неизменные: только в пограничье он дышит по-настоящему. Пока он здесь, отсутствие видимости компенсирует живой, горьковатый воздух. Пока он здесь, легко поверить, что дремучая облачность – колыбель и предтеча неизбежного чуда или сладостного кошмара, что, в сущности, одно и то же.
Именно по вине сквозняка свободы он по-прежнему рассчитывает не пересечь, а обойти финальную черту. Шагнуть на ту сторону, не умирая.
Некоторые явления в пограничном тумане ясны и прозрачны как роса на утренних маках: колотый лёд, апатия обречённого, глубоководная синяя смерть… Он видел чужой сон. Последний прижизненный сон своего приятеля или мутный посмертный сон, который всё ещё длится.
Мрачноватый привет любимого врага? Предупреждение?
Или незримый распределитель грёз, для которого хронология – условность, перепутал их, слил воедино и отправил в расход под одним штрих-кодом?
Мысль не воодушевляющая, но и не правдоподобная: равнять распределителя снов с болотными угробищами – это уже за гранью приличий.
***
Через сутки он возвращается в дом гусеницы, не ужасаясь тому, что действует как примитивно приворожённый, не рассказывая себе, что клин вышибают клином, а шаблон рвут шаблоном, стало быть материальность безвоздушных замков – достойная альтернатива отдалившимся глубинам пограничья, а багряноволосая гусеница – предсказуемая точка на пути маятника, отшатнувшегося и от болотца, и от царевны-лягушки, которая не лягушка и не царевна. Он не цепляется даже за то, что птеродактили склонны пересказывать байки по кругу, а про гусеницу ещё не трепались, не выдаёт за панацею гусеничный талант вносить красоту в явления неприглядные.
Он не притворяется, будто знает мотивы своих поступков.
– Это ты? – шепчет хозяйка, застыв в дверном проёме.
Вопрос не требует ответа, но с языка слетает:
– Нет, не я, это у тебя мальчики кровавые в глазах.
Ему срочно нужно зеркало, чтобы посмотреть себе в лицо – из научного интереса.
Намедни, перемалывая диалог, он спрашивал себя: неужели он предпочёл бы найти в гусенице ампутанта, существо, которое жить будет, но вряд ли захочет? Неужели считал, что она обязана лечь и умереть, или хотя бы свернуть бурную деятельность, разнести в клочья безвоздушные замки, сойти с ума, шипеть на каждого, кто посмел приблизиться – «Ты никогда его не заменишь!», прибить на лоб табличку – «Оставь надежду, всяк сюда входящий»?
«Себе прибей», – посоветовали замшевые стервецы, – «давно пора».
К тому же с какой стати она должна демонстрировать печать потери ему – почти незнакомцу?
И после всех этих умозаключений он не успевает прикусить язык:
– Это у тебя мальчики кровавые в глазах.
– Ну ты и подонок, – отзывается гусеница, не огрызаясь, не атакуя – констатируя факт.
Он не знает, в чьём теле бросок рождается раньше: она подрезает его в полёте или он ловит гусеницу на пике волнообразной траектории, но они переплетаются в терновый куст – жалят и душат друг друга на месте преступления, подтверждают соучастие – снова и снова – пока не замирают, пережравшие до интоксикации, дрожащие от лихорадочной силы.
– Вы. Не настолько. Похожи, – гусеница отбивает ритм ударами ладоней по полу. – Ты апельсин с грейпфрутом перепутаешь, даром что оба цитрусы?
– Все умрут, а я грейпфрут, – выдаёт он подхваченный в виртуальном пространстве шедевр.
Это ужасно, но уместно: пусть поймёт наконец, с кем связалась. Может, одумается и отзовёт предложение о карьерном взлёте. Найдёт кого-нибудь потактичней. И поинтеллектуальней.
– Я вижу, что ты думаешь, – вскидывается гусеница. – Ничего другого не можешь думать после того, что слышал от меня, после того, что лицезрел урывками. Заманила, опутала доступностью пограничья, цинично использовала в хвост и в гриву, жрала потихоньку, обалдела, когда в тарелке с какой-то радости оголилось дно, подождала сотню дней и нашла альтернативный источник питания. Ошмётки болотца об этом полгода будут галдеть, если время от времени не трясти блистерами перед избранными индивидами, и будут недалеки от истины. То есть даже не понюхают эту самую истину – им оно без надобности. Пойдём-ка прогуляемся. В дневную вату.
Вот и сходятся края двух деталей пазла, до сего момента казавшиеся нестыкуемыми.
Одевается он с улыбкой неоправданно снисходительной и до отвращения нежной, ибо в силу обстоятельств знает, перед кем гусеница трясёт антидепрессантами.
Происходят эти показательные выступления в том тесном и необжитом доме, куда его когда-то пригласили на свадьбу, иначе плакала гусеничная конспирация.
Бледная, багряноволосая, в несвежем безразмерном свитере, она сидит на кухне за колченогим столом. Клеёнчатая скатерть почти не просматривается под пластиком. На крышках контейнеров наклейки с названием ближайшей забегаловки, в самих контейнерах – сэндвичи, салаты, роллы, булочки с мясом, лапша, в которой многовато масла…
Гусеница не проявляет интереса к еде, но прелести общепита исчезают с пугающей скоростью. Напротив хозяйки – существо неопределённого пола и возраста, из тех, кто до старости щенок: голова и конечности трогательно несоразмерны миниатюрной тушке.
Позывной уникален, ибо является фразой, по сути – императивом, отсылающим в эпоху не столь отдалённую, но закрытую прежде, чем половина болотной фауны успела повзрослеть. Кто-то, вероятно, и родиться не успел: младшее поколение – понятие растяжимое. Семь слогов, не поддающиеся благозвучному сокращению и посему произносимые лишь в случае крайней необходимости.
Не ходок за черту – ныряет в болотце за другими ништяками – но к ходокам питает слабость поверхностного толка: уважает издержки стиля – круги под глазами например.
Жрёт как не в себя. Впрочем, слово «как» – лишнее. Пьёт ещё больше, чем жрёт: заливает в горло всякую жидкость, до которой дотягивается, но предпочитает воду чуть теплее комнатной температуры.
Итак, он сидит напротив очевидно подавленной гусеницы, трескает принесённые сэндвичи, роллы, салаты, маслянистую лапшу, и притом говорит без передышек. Ведёт полусветскую хронику. Сливает секреты вышедшего из-под контроля болотца. Это его особый, жутковатый дар – не затыкаться с набитым ртом. Словесное недержание и отсутствие мозгов он имитирует столь убедительно, что клюют и теряют бдительность такие же прожжённые симулянты – аж зависть берёт – но практика показывает, что из потока хроники аккуратно изымаются фрагменты. Какие – зависит от реципиента нарратива. Мотивы цензора неведомы: они могут быть коварными и благородными попеременно и одновременно, могут вовсе отсутствовать, но закрадывается подозрение, что прожорливая находка для шпиона переживёт и болотце, и затаившуюся над трясиной гусеницу. Если не помрёт от голода.
Опустошив операционку и общепитовские контейнеры, гость извиняется, запирается в ванной, благословляет совмещённый санузел, выворачивает краны на полную мощность, засовывает пальцы в рот и под шумок извергает обед, чуть не разорвавший ему желудок. Каждый волен выбирать методы самобичевания.
Возвращается красноглазый и обманчиво посвежевший. Собирает контейнеры в пакет, чтобы не оставлять хозяйку наедине с помойкой. Сногсшибательность гусеницы ему воистину до одного места – если не считать белой зависти, которую вызывает её измождённо изысканный имидж – однако «находка для шпиона» еженедельно навещает «бедную девочку». Приносит еду, даром что сам её переводит, чай, который заваривает после словесной и анти-пищеварительной Ниагары. Слушает молчание. Кивает, сопереживает.