Читать книгу Очевидец грядущего - Борис Евсеев - Страница 5
Часть I. Сокрушённые сердцем
Не сторож я брату…
ОглавлениеВосьмой класс Корнеюшка заканчивать не стал.
– Мне и семи с половиной за глаза хватит, – черканул он однажды себя ногтём по шее и школьную замудиловку в 3-м Артиллерийском переулке прервал. Стукнуло уже Корнею пятнадцать, и собрался он открыть собственный крабо-креветочный бизнес. Шёл 91-й год, никто школьниками особо не интересовался, пышно разросшееся вокруг них зло газонокосилкой не выкашивал, чахлые росточки добра – жёрдочками не подпирал…
Сразу после того, как Корнеюшка подался в бизнес, – крабов было мало, пришлось переключиться на лучепёрую рыбку-шамайку – и опять по дороге в школу, в самый долгий обморок Тиша и угодил. Успел мягко опуститься на землю и лежал без памяти несколько минут. Правда, опять повезло: первым кинулся к нему учтруд Пшиманович и накрыл содранным с себя плащом, потому как подумал: эпилепсия. Приглядевшись, однако, к цвету лица и спокойным, не конвульсирующим конечностям, учтруд и без врача определил: не эпилепсия. «А раз не эпилепсия – значит, от недокорма. Тут как раз всё понятно! В свободной продаже – ни крохи, на столах – одни талоны. Народ материт Горбача́ и другую партийную сволочь на всех углах».
Недокорм вместе с эпилепсией оказались ни при чём.
– Сосуды у него слабенькие, – сказал врач «Скорой», – так он и будет у вас всю жизнь в обмороки падать. Но это, в общем-то, не страшно, главное, чтоб череп себе не проломил.
А вот другой врач, к которому через три дня отвела внука Дося Павловна, тот сказал непонятное:
– Обморок у него был, судя по описанию, не вполне обычный. Спору нет, обморок не эпилептический. Падал, как рассказали очевидцы, чуть замедленно, как актёр. Но обморок-то был настоящий, не актёрский. Стало быть, обморок – эмоциогенный.
– Как-как?
– Связанный с эмоциями. Но и здесь не всё складывается. Я тут посмотрел внимательно снимки и анализы глянул. Ни на соматический, ни на экстремальный обморок тоже не похож. Ты выйди, мальчик, в коридор, я бабушке два слова скажу.
Тиша отчаянно замотал головой, крепко вцепился в стул.
– Ладно. Всё равно ничего не поймёшь. Так вот, уважаемая. Хоть я и медик, но здесь налицо нечто иное.
Доктор зачем-то оглянулся.
– Что, что, доктор?
– Вы же бывшая учительница, должны понимать. Словом, если отстраниться от традиционной медицины, тут… В общем, произошёл мощный выброс астрального тела из тела физического. Вы меня понимаете?
Баба Доза обалдело замотала головой.
– Ну как вам объяснить? Астральное тело, оно находится внутри тела обычного. И при некоторых болезнях из тела человеческого стремительно вылетает. А физическое тело в это время рушится на землю. Я бы даже сказал, в недоумении рушится! В общем, религиозный обморок у внука вашего случился. В церковь-то он у вас хоть иногда ходит?
– Были один раз…
Баба Доза до боли в глазах нахмурилась и врачу не поверила. Уже на улице смачно плюнула и потом, рассказывая про всё про это трудовику Пшимановичу, добавила: «Доктор-то он доктор, но вообще-то – дурак дураком»…
У самого Тиши воспоминания о долгом обмороке были клочковатыми. Пронеслись низко над водой обрывки сизых голубиных туч. Тучи ушли, но оставили после себя взмах полупрозрачной руки: ласковый, едва заметный, но абсолютно точно направленный к Тишиным сомкнутым векам.
После обморока болели глаза и звон глубоководный стоял в ушах. Но было от этого звона не тяжко, а радостно: словно уходила с долгим обмороком прежняя жизнь – подзатыльники, толчки, дразнилки, зубрёжка! Ну а самым радостным было то, что Пшиманович отпросил его у бабы Дозы на две-три недельки к себе: погостить. В доме у трудовика Тиша только спал. А всё остальное время, получив освобождение от школы на месяц – необычный доктор постарался, – проводил в маленькой, но на удивление точно скопированной со школьной, хибарке-мастерской.
Учтруд не пил, не ругался и трухлёй Тишу, сглупа, не называл. Всё свободное время вытачивал что-то из ольхи или дуба: «Праця и ещё раз праця, Тихон! Праця, то есть труд – есть мой Бог!» – смешно, то ли по-белорусски, то ли по-польски выхвалял он свою работу. Рассказал Пшиманович и о том, что мечтает выточить шахматы из карельской «бирозы» и летом ездил в Петрозаводск: на заготовки. Хочет смастерить и музыкальные инструменты, и вообще думает забрать Тишу к себе, хоть на полгода.
– Ты на саксофоне учишься. Музыку понимаешь. Второй сын у меня будешь. Сын мой, Володька, не такой какой-то. Рохля в очках. Прокурором стать мечтает, всё к матери льнёт, а она живёт от меня отдельно. А ты – как игрушечка выточенный, ты – заводной солдатик с саблей: лёгонький, стройный!..
Бабка Досифея то разрешала Пшимановичу взять Тишу-Авеля на полгода, то не разрешала. А пока он просто жил у трудовика: не зная забот и сладко ёжась, когда Пшиманович говорил про непонятное.
– Я ведь учителем духовного труда стать мечтал. Понимаешь? Духовного! Но пока – только дух дерева понимать и научился. А людской дух – тот постигнуть не могу…
Как-то к трудовику в гости нагрянул дилер-перекупщик Корнеюшка. Пшиманович был на продлёнке, Тиша варил на газу сосиски. Посмеиваясь, Корнеюшка объявил:
– Думаешь, зря тебя баба Доза Авелем назвала? Не такая она дура. Ты хоть и не похож, а скоро им станешь от хвоста до ушей! Потому как ты – фраерок фуфыристый…
– Ух и словечки! Где поднабрался? В школе у нас так не говорят…
– В школу вашу говняную – я больше ни ногой. А про словечки – ты у своего Пшимановича спроси. Он, говорят, сидел. Жёнку свою первую – тюк молоточком! Нараз кончил. А вторая от него сама ускакала. Только перед тобой-дураком корчить святошу ему и осталось.
– И спрошу. Алесь Антонович врать не станет. А ты… Какой ты мне брат, раз про хороших людей так говоришь? Он мне помереть не дал.
– А и правда: хрен его знает какой? Бабка говорит – мы единоутробные. Только ведь я – Тувал-Тувалович, дворянин, наверное. А ты сраный писарь: Скородумище…
– Я не писарь.
– Ну, значит, ка́карь. А ещё подлипала! Получи за это!
Здоровенный, цыганистый Корнеюшка подхватил с пола черенок от лопаты, кинулся с ним на тонкорукого, словно выточенного из белого славянского ясеня, Тишу.
Про дерево воскрешения – ясень – учтруд как раз вчера объяснил. Вспомнив про силу ясеня, Тиша на удивление ловко от черенка увернулся.
Каин замахнулся ещё раз. Ещё бы чуть, и перешиб надвое!
Тут раньше времени вернулся из школы Пшиманович. Каин черенок выронил и сиганул прямо в окошко: «Благолеп наш блатной явился, – кричал он, вываливаясь из окна первого этажа, – верхом на палочке, учитель праведности наш прискакал!..»
– Жену свою первую я не убивал, – говорил Пшиманович час спустя, – а молоток и правда возле неё обнаружили. Мой молоток. Вот на меня это дело и повесили. Правда, просидел я только полсрока: оправдали. А убившего жену мою так и не нашли. С тех пор железа в руки не беру, только по дереву работаю. Ложками деревянными ем, хлеб не режу – руками ломаю. А Володька, сынок мой, хочет стать прокурором. Спит и видит, осудить меня повторно за мою за невиновность!..
Через день Корнеюшка наябедничал бабе Дозе: учтруд заставляет Тишку пилить и таскать громадные брёвна. Досифея Павловна забеспокоилась. Дня через три пошла внука навестить. Тут-то и обнаружилось: пропал Тихон! Пшиманович уехал на пару дней в Морской Чулек, видно опять за своими деревягами, а Тишка-Авелёк возьми и пропади.
Баба Доза, не застав внука, сперва волновалась не слишком: «К приятелю своему Сёмке в городок военный, видать, рванул. Как-никак одиннадцать парню. Теперь даже восьмилетние сами по себе через всю страну путешествуют».
Но уже через день учтруд или «полупшек», как звал его Каин, сам пришёл справляться про Тихона к Досифее Павловне. Та всполошилась по-настоящему, побежала вместе с трудовиком к знакомому милиционеру…
* * *
Авель сидел у чёрта на куличках, близ малолюдной Михайловки, в полуразрушенной мазанке, на берегу Азова. Громадный серо-красный алабай на цепи, закреплённой одним из звеньев за протянутую через двор проволоку, его сторожил. Голодный и злой, пёс даже не лаял, а неспешно труся взад-вперёд, грозно урчал и ронял на землю жёлтую густую слюну.
Только-только установилась весна, ветер с моря летел колючий, оставлял на губах соль. Сидеть в хибаре на привязи Тише-Авелю нравилось. Две буханки хлеба, оставленные Корнеюшкой, расклевали морские птицы, влетевшие в окно, когда он спал. Проснувшись, Авель птиц гнать не стал, хотя и мог бы. Новенькая собачья цепь с двумя замками, одним концом зацепленная за ногу, вторым за раму сеточной кровати без матраца, позволяла делать три шага до ведра с нечистотами и совсем не раздражала.
По вечерам буря рвала море надвое и натрое. Однако к рассвету – как всласть наворчавшийся алабай – стихала. Угасали звёзды, утренние лучи косо били от горизонта вверх. Рядом никого не было. И от этого внутри разливался ласково-спокойный свет. Даже в обморок кувырнуться не хотелось! Не так чтобы сильно любивший море, Тиша вдруг захотел жить именно тут, на берегу, в комнате с медным умывальником и допотопным будильником, с двумя никелированными чашечками звонка. «А в город можно и не ездить. Самому учиться – лучше. И учебники всегда можно выпросить».
Радость отдаления от скворчащего мира, брызгавшего пекучим растопленным салом, вновь обуяла Тишу: как в глубоком детстве, как после долгих страхов, когда его, четырёхлетнего, мать на весь день и часть ночи оставляла дома одного…
Тревога потерявших Тишу вспыхнула с новой силой. Виной – усилившийся ветер, ледяная весна. А главное, доводившие бабу Дозу до слёз дурость трудовика и загадочная улыбка усердно помогавшего в поисках Корнеюшки.
Тут вдруг допетрил один бабкин знакомый.
– Признавайся, орясина, куда брата спровадил? – рыкнул негромко, оставшись один на один с Корнеюшкой, красный от злости пожарник Возов.
– Ты чё, дядь…
– Я тебя спросил, орясина: где Тишка?
– А чё я сторожить его обязан?
– Ага. Раз так говоришь – значит, знаешь, где он. Учти, я тебе не детская комната милиции. Уговаривать не буду. Видишь, огнетушитель с собой принёс? Люблю, грешным делом, что-то ненужное подпалить, а потом тушить поманеньку. Вот я тебе щас волосики твои чёрненькие и подпалю. Обгорелый да в зелёнке, ни одной девке не нужен будешь. За девками ведь ухлёстываешь?.. Знаю, знаю. И чего надо про болезнь твою дурную, ну, что вроде есть она у тебя, девкам скажу. Говори, объедок, где Тихон!
– Н-не знаю…
– А про сторожа почему сказал? Вижу, огнетушителя мало будет. Ладно, погодь.
Двухметровый Возов, бешено поддувая овсяные тоненькие усы, схватил Корнея за волосы, приподнял кверху. На лбу у того в двух местах треснула кожа, проступила кровь.
– Где брательник, говори, цыганская морда!
– Пусти. Больно мне.
– А ещё больней будет, когда я тебе кусок жопы отчекрыжу! Ну, быстро!
– На взморье, за Михайловкой он или в Гаевке. Позабыл, где точно…
– Сколько дней он там?
– Пять.
– Ё-моё…
Красный Возов вдруг стал синеть, аккуратно опустив расспрашиваемого на пол, вдруг снова перехватил волосы Корнея покрепче и поднял: теперь уже резче, выше.
– Ну, гляди, орясина: если помрёт внук Трофим Иваныча – и тебе не жить. Говори: в Гаевке он или в Михайловке? – Возов сдавил шею Каина мёртвым захватом.
– В Мих… в Михайловке. Там собака… она сторожит… Вас не пустит.
– Ну, едем, сволочь, покажешь собаку.
Через час на сказочно сияющей новой пожарной машине прибыли на берег Азова.
Авелёк сидел молча и в раскрытое окно празднично улыбался.
– Вижу, ты праздник Первомай тут встречать собрался! – крикнул, подбегая, Возов.
За эти пять дней Тиша научился смотреть на мир по-особому. Стоило тронуть себя за нижнее веко, и всё невидимое, раньше прятавшееся от глаз, проступало крупно, ясно!
Он видел: вокруг алабая крутились две раньше не появлявшиеся во дворе сучки: одна из них – борзая. В море, совсем рядом, плыл никем не видимый корабль. На корабле, против правил, матросы для своих нужд держали здоровенную торговку в старинном купеческом наряде. Над песком висело будущее успокоение ветра. Вдали брело нищее, слепое лето. Обгоняя лето, поспешал куда-то босой плотник, нёсший в руках две доски, соединённые буквой «Х». Было ясно: скоро, скоро заколотит плотник досками вход в старый сарай, и ящерка глазастая навсегда исчезнет… «Помоги, плотник!» – хотел крикнуть Авель. Звук изо рта, однако, не выпрыгнул. Но плотник всё равно крик услышал, потрогал широкую бороду, а потом, улыбнувшись, приложил палец к губам.
Багрово-синего Возова вид мальца, сидевшего у окна, испугал. Он сразу заметил расклёванный птицами хлеб. На дёргающего цепь и остервенело пускающего слюну алабая Возов замахнулся кулаком. Собака не унималась. Притихший было Каин тоже вдруг распетушился, стал вырываться, орать.
– Он сам сюда напросился! Я его и привёз! Вишь, лыбится, дупель! Ему по шее накостылять надо за то, что ведёт себя не как все.
Пожарник Возов обошёл Корнея сзади, дал увесистый подзатыльник. Потом нашёл толстую палку и крепко, по хребту, огрел алабая. Тот, визжа, уполз на полусогнутых. Каин-Корнеюшка опять притих. Но тут уж баба Доза схватила его за шиворот.
Тиша всё так же бессмысленно улыбался, вроде ему и дела ни до чего нет.
– Тиша, Тишенька, – слабо позвала Дося Павловна, и пожарник Возов во гневе перекусил взятыми с собой кусачками новенькую собачью цепь.
Опять налетел резвый, но и чуть потеплевший, ветерок. Двинулось с юга – теперь уже решительно, смело – пыльно-песчаное лето…
Тихон закрыл глаза. Рано за ним приехали! От несвоевременности спасения голову повело вниз, море внезапно стихло, света вокруг не стало…
* * *
Такси уже минут пятнадцать стояло в пробке на Москворецкой набережной.
Никогда пробок здесь раньше не было. Но сегодня с Васильевского спуска текла и текла, заполняя проезжую часть набережной, разрозненная, негустая, но страшно крикливая толпа дешёвок с медленно колеблющимися над ними бледно-огуречными шарами. «Гандончики, и всё тут…» – Тишу Скородумова, до этого заехавшего к знакомому книжнику, а после битый час завтракавшего в кафе, от позыва на рвоту даже передёрнуло. Гандончики были, ясное дело, надуты, но воздух из них наполовину вышел, и они не торчали, а чуть шевелясь, дохло свисали с палочек на фоне розовощёкого Кремля.
– На полчаса застряли. Как пить дать, – досадливо оглянул табунящихся женщин таксист.
Тихон Ильич сладко потянулся, ему снова захотелось не на работу, не в белградский самолёт, – захотелось в поздневесеннее азовское пространство.
Тут же, прямо в машине, он блаженно засопел.