Читать книгу Очевидец грядущего - Борис Евсеев - Страница 6
Часть I. Сокрушённые сердцем
Сербский Византийский распев. Никола Попмихайлов
ОглавлениеАэропорт «Никола Тесла», сам Белград, гостиница «Маджестик» – мелькнув вспышками цветного неона, без впечатлений исчезли. Из всего, что прошло в эти часы перед глазами, крепко запомнился лишь монах, сидевший перед гостиничной дверью на корточках. Серебристые его волосы торчали аккуратно стриженным ёжиком, бородка была непривычно щегольской… А чуть позже поразила непривычными размерами, вытянутая в длину гостиничная терраса, куда из номера вела стеклянная дверь.
С террасы – вид на вечернюю Саву. Блеск воды, мельтешение солнца, прыгавшего в тучах, словно грязно-оранжевый баскетбольный мяч, почти неслышные машины на дальних и ближних улицах. Что-то давно позабытое и, как в детстве, сладко пугающее таилось в этом славяно-европейском городе.
«Чтобы себя понять, русский человек всегда на Кавказ или на Балканы стремится…» – вспомнил он с полуулыбкой чью-то мысль.
В Сербию Скородумов прилетел в командировку. Не слишком удачливый редактор-издатель, правда, любивший и даже нежно пестовавший своё небольшое издательство – «мал коготок, да востёр», – концы с концами он всё-таки сводил. А вчера поговорил по телефону с Эмиром Кустурицей, и тот не очень охотно, но всё ж таки пообещал дать для перевода свои записи и разрозненные прозаические тексты. Разговор сперва шёл по-английски, Кустурица был этим явно недоволен, хотя трубку, из уважения к Тишиным рекомендателям, не бросал.
Перешли на русский. Кустурица расслабился, довёл разговор до конца. «Книга Эмира», в которой Тихон думал собрать рок-тексты группы «Orchestra» и неопубликованную прозу Кустурицы, сулила не слишком большие, но всё ж таки ощутимые продажи. Встретился он и ещё с одним нужным для издательства человеком и получил от него в подарок книгу «Старая Сербия» на русском. Её-то сегодня на ночь он и собирался со всем вниманием, а может даже с карандашом в руках читать.
Словом, прилетев в Белград всего три дня назад, к вечеру 22 октября, он все дела не то чтобы закончил, но чётко и бережно уложил их в отдельные лодочки и пустил по хорошо укреплённым речным руслам на восток, в Россию…
Вечер дохнул свободой, в российское консульство – куда-то к чёрту на рога, в пригород Белграда – Тихон Ильич не поехал, выйдя на террасу, стал смотреть уже не на Саву – на белградские улицы и площадь перед отелем. Там, на площади, в открытом кафе вскипала между посетителями нешуточная ссора. Какой-то верзила с надвинутым на глаза козырьком бейсболки, с голыми по локоть – несмотря на холодок октябрьский – руками, туго налитыми то ли жирком, то ли мышечной силой (сверху было не понять), готовился дать в бошку старику, опиравшемуся на длинный зонт с массивной деревянной ручкой. Старик сидел сгорбившись и смотрел не на верзилу – совсем в другую сторону.
Упал пустой стул, перевернулась, случайно задетая ногой, набитая доверху урна с торчащими из неё жёсткими, жёлто-коричневыми кленовыми листьями. Взметнулась и тут же снова опала русско-сербская ругань.
Верзила показался Тихону очень и очень знакомым. Однако с девятого этажа, да ещё сквозь дымно-плывущий свет пылавших в стеклянных цилиндрах факелов, наполовину обесцвеченных садящимся солнцем, кто бы это мог быть, разобрать не удавалось. А тут ещё подступили к ссорящимся зеваки. Верзила поднял одной рукой упавший стул, сел на него, закинул ногу на ногу, после чего виден быть перестал…
Тиша – такой хреномути и в Москве хватало – вернулся в номер. В ванной комнате мелодично капала вода. Помедлив, очередная капля тяжко шлёпнулась вниз. Раздался сладкий бульк. Тиша представил себе нежную оспинку на поверхности воды и улыбнулся.
Побрившись – утром было не до того – и повалявшись с полчаса на диване, он опять вышел на террасу. Пройдя её всю – никак не меньше двадцати метров в длину, – снова стал смотреть на вспыхивающую последними искорками Саву. Река под лучами почти утонувшего солнца переливалась густо, сладко.
«Как напоказ. Как для меня одного искрит…»
Вдруг до жути захотелось в Москву, если не улететь, так хоть позвонить!
Вынув мобилку, набрал номер жены, – короткие гудки. Перенабрал – зазвучал «Сербо-русский марш», грозно-весёлый кавалерийский его отрывок, который он сам же в мобильник жены несколько дней назад и вставил.
Марш, казалось, заиграл где-то рядом. Тиша чертыхнулся, вжал кнопку в панель и в третий раз перенабрал номер. Теперь мелодия ударила прямо в уши, и сразу за соседней стеной послышался смех, который спутать с каким-то другим было нельзя: смеялся брат Корнеюшка! Через минуту на террасе «Маджестика» единоутробец и возник.
Подойдя к перилам, густо плюнул вниз, снова коротко хохотнул:
– Видал, как я старичку-эмигранту врезал? Я снизу тебя в момент засёк. Даже сердце ёкнуло: терраска-то без перил, вдруг, думаю, увлечёшься – и вниз! Водолазочка твоя серенькая, в которой ты на Технопарк приезжал, тебя и выдала. Ну, прекрати, не дуйся. Раскрой объятья единоутробке!.. У меня ведь для тебя сюрпризон. И какой! Позвони-ка ты ещё разок в Москву, жёнке своей позвони.
Растерянно улыбаясь и сильно жалея о том, что раз навсегда запретил себе узнавать про личное своё будущее, Тиша набрал номер.
Снова и совсем рядом заиграл «Сербо-русский марш»: запрыгали на лошадках по крутым перевалам генералы Гурко и Скобелев, потекла каменистой рекой шумная балканская вольница, а поверх всего этого, сквозь каменную пыль и железный грохот, улыбнулся печально белобородый скиф, улыбнулся сладко-печальный русский композитор, терзаемый, как и Тихон, толкотнёй и давкой жизни, но вперекор толкотне и давке эту дико-прекрасную музыку всё-таки сочинивший…
Тихон безотчётно рванулся к дверям смежного номера.
Ещё вчера заметил: на террасу ведут две двери – его собственная и дверь соседнего номера. Два вечера этот номер, казалось, пустовал. Никого там не было слышно и сегодня. Тихон нажал на узенькую ручку – стеклянная дверь поддалась…
На диване в глубине комнаты сидела жена. Нея была в вечернем наряде, белый кружевной воротничок хорошо оттенял тёмно-зелёный бархат платья. Судорожно дёрнув головой, она попыталась что-то сказать.
– Рыба, рыбонька она у нас теперь! Хочет слово молвить, а никак! – загрохотал над ухом Каин. – Ротик-то у неё – вишь? – заклеен… Тихо-тихо-тихо! Не торопись плёночку снимать, такого наслушаешься, сам не рад будешь.
Тихон подбежал, стараясь на причинять боли, отодрал прозрачную самоклеющуюся плёнку. Нея широко и некрасиво открыла рот, но вместо слов изо рта несколькими комками вывалился судорожный плач.
– Пойдём, пусть порюмзает. Женщинам всегда нужно вовремя порюмзать. Со слезами, слыхал я, грехи почти начисто смываются. Потом, конечно, опять грехами они обрастают. Как берёза чагой. Уродливы эти грехи, болезненны. Одна радость – мужикам-дуракам не всегда видны! Но вообще-то: женщина без грехов – и не женщина вовсе. Так, братёнок? Что и влечёт нас к женщинам, если не их грехи? А кроме греха – что в них интересного? Сиськи-письки? Ротик-животик? Нет, братёнок. Неинтересно всё это. И тебе, и мне, и любому мужику не упругость тела – женское падение и пригляд за таким падением нужен. Грех он ведь бывает и проржавленный и нежный. А уж извилист бывает, как тропинка в лесу! Но бывает и кругло-туп, как голая коленка. Но это я об общих грехах. А каким манящим конкретный грех бывает! Ну, просто пух лебяжий: мягче плеча, прозрачней камышовой плёночки! А если со сладкой придурью грех? Ух-х!
Продолжая нести околесицу, Корнеюшка насильно вытолкал Тишу в другую комнату, тот схватил было братку за грудки, но высоченный и сильно раздобревший Каин шутя высвободился, крикнул весело: «И тебе роток заклеить?..»
Авель хотел схватить что-то тяжёлое и врезать Каину наискосок по лицу, рассечь, как в детстве, губу, заткнуть фонтан, прекратить невыносимый стёб!
Ничего подходящего под рукой не оказалось.
– Давай присядем, – вдруг засерьёзничал Каин, – вот только не спрашивай, что да как. Просто Нея решила уйти. Да, да. От тебя – ко мне. Дотумкал, братёнок?
Не отвечая, Тихон кинулся в соседнюю комнату. Нея уже не плакала: мелко вздрагивая, она убирала кончиком носового платка тушь со щёк.
– Ты… Ты как… Ты что, белены объелась?
– Он опоил меня. И… в самолёт… Паспорт… иностранный… нашёл мой, – с паузами стала выталкивать из себя Нея, – на погранпункте… девку уболтал. А мне сказал: забирает в свой коллектив. Потому что ты решил остаться на Балканах. Назвал тебя… этим… балканским постмодернистом. А себя – пресс-секретарём колдуна Михея. И если не буду слушать… чары напустит. Зелье в рот влил насильно. Даже сейчас привкус… От зелья в голове у меня… коридор. Длинный такой, пустой. Далеко протянулся. Иду я по нему, иду. И никуда не попадаю. Я схожу с ума? Он правда колдун?
Нея встала, сделала шаг к Тихону и тут же рухнула на пол. Не успев подставить руки, он, пыхтя, оттащил жену на кресло. Через террасу кинулся в свой номер за нашатырём, который всегда возил с собой. В его номере уже восседал Корнеюшка.
– Ты зачем, тварь, в Белград её приволок? Зельем опоил… Она и так себя чувствовала хуже некуда.
– А здесь возьмёт и почувствует себя лучше. Назло тебе почувствует! И не зелье, не отраву влил я, – вдруг расхрюкался, даже стал подвизгивать Каин, – снадобье волшебное! Оно поможет. Я ведь недаром у Михея-батюшки хлеб ел. Теперь дотумкал?
– Что ты мне мозг выносишь? Какой, на хрен, Михей?
– Много будешь знать – скоро ноги протянешь. А Михей – он светоч. Михей – чёрный факел нашего мира! И заруби себе на носу: несгорающий факел. Чёрным огнём Михей пылает! Стрёмную волю над материками знаменем вздувает… Михей – наша стрёмная совесть!
– Что ты несёшь? Не бывает стрёмной совести!
– А вот же есть! Стрёмная – в нашем случае, неуместная, некрасивая, – такая, от которой неловко в штанах становится. «Стрёмная совесть мира»! Так новая брошюра Михея называется. Я, я сочинять помогал! И про Балканы с Белградом – есть в брошюре. Михей говорит – за отсутствие стрёмной воли были Балканы наказаны. Вот и Нею твою – окуну в черноту, зажгу над ней чёрный факел! Стрёмно – ух-дух-дух, стрёмно – ух-дух-дух!
– Да ты сектант, хлыстовец!
– А ничуть. Тут ведь, братёнок, разница в чём? У нас с Михеем, в нашем государстве-поселении, сперва совесть аспидная и воля стрёмная царить будут. А потом у всех в глазах аж до зелени почернеет. Ну а уж после Михей-батюшка самим собой, как Великим Помазком, всё сущее осветлять станет. Михей – Великий Помазок! С большой буквы эти слова писать надо!
– Про Великий Помазок тоже ты придумал?
– Михей. Так глава в его брошюре называется. Всего две строки. Хошь прочту?
– Брось дурня ломать! Здесь город боли, город печалью своей над другими городами возвысившийся. А ты дичь про Балканы и Великий Помазок порешь.
– Может, и дичь. Но только Великий Помазок – он всё вокруг взмылит, перед тем как начать сбривать ненужный человеческий сор! И знай: сильное теперь влияние у Михея в Расеюшке нашей. И в Европах тоже. Жаль, до Америки пока не добрался. Там его учение сильно ко двору пришлось бы. Сам понимаешь – чёрный факел и стрёмная совесть, – там это ох как подхватить могут! Я даже балладу про это сочинил. И мяч баскетбольный для аккомпанемента прикупил. Дорог мяч, а купил! Вот слушай.
Каин вынул из шкафа оранжевый мяч, стал левой рукой стучать им об пол. Мяч высоко подпрыгивал, и Каин, дирижируя свободной рукой, запел рэписто: Однажды родилась девочка. И не было у неё губ. А только пальцы розовые да глазки подслеповатые. Сильно она на всех за это разобиделась. Ушла из дому и пошла гулять по свету. Ходит и ходит, всем на ходу уши откусывает, бо́шки утюгом проламывает…
– Не в склад не в лад, поцелуй кобылу в зад! – глупо, по-школьному крикнул Тихон. – Так вот чему тебя Михей научил?
– Ну, будет про Михея, – откидывая в сторону мяч, вдруг ожесточился Каин, – и про стрёмную совесть хватит. Потом покалякаем. Твою бывшую я реквизирую. Из-за твоего же гнилого к ней отношения. Жаловалась: мало говорил ты с ней в последнее время. А я вот – поговорю! В общем, не умел ты с женой обращаться. И теперь уже не научишься!
Тихон поймал себя на чисто мышечном ощущении: по лицу его блуждала блаженная улыбка: «Мне это нравится? Меня это не убивает?»
Улыбка перешла в гримасу, лицо напряглось, губы искривились.
– А ещё, братёнок, жёнку твою для того забираю, – продолжал стебаться Каин, – чтоб ты сам и все другие знали: ты непрушник! Горе-горюн, доходяга, лузер, от которого даже жена упрыгала. И кому досталась? Единоутробному брату! Соблазн и дурная слава тебе и ей. А Михей Михеичу – польза великая!
– Ты, Корней, охренел совсем. Видать, сам зелья натрескался. Тебя с такими мыслями даже в хоспис не примут!
– Меня, может, и не примут. А других – тех, конечно, с радостью возьмут!
– Лыбишься? Рад до усерачки? Всё про меня уже определил? Но есть же у тебя, Корнеюшка, внутри хоть клочок сочувствия? Я внутри у тебя – кто?
– У-ух, как пафосно. Греческой риторикой – как из нужника шибануло. Так знай, Авелёнок сраный: ты для меня – отстой. Жижа ты! На самом донце в нутре моём плещешься. Я тебя вычерпываю и сливаю, вычерпываю и сливаю! Правда, до конца слить пока не могу. Но теперь – солью. Птичка обломинго к тебе прилетела! – вдруг перепрыгнул Каин на школьный язык.
От «птички обломинго» Авель чуть расслабился. Заметив это, Каин добавил:
– Мне такой «слив» – счастье и радость. Да и ты, вижу, счастлив. А жёнке твоей я растолкую, кто ты на самом деле есть и каким хряком персидским по отношению к бедной женщине оказался. И потом, Стелька мне во как надоела, – черканул он, как в детстве, себя по горлу ногтём, – а тут женщина образованная, лингво-куль-ту-ро-лог, – по складам произнёс он, – даже наглотавшись зелья, пургу про ядро русского языкового сознания несла. Бредит, конечно. Но мне, подколдуннику, всякий бред интересен. Помнишь, я в восьмом классе колдуном стать мечтал? А потом мечтал организовать «Корнеево царство»? Так что подколдунник я только временно. Выше, выше взметнусь!
Тиша вспомнил: Корнеюшка, после того как не задался его креветочный бизнес, придумал «натурную» игру, стал вовлекать в неё школьников, за небольшую, но твёрдую плату. «Корнеево царство» он устроил в камышах, близ Азова. Главным условием попадания в «царство» было полное подчинение царю-Корнею. Вот только царство как-то быстро рассыпалось. А почему – Тиша вспомнить теперь не мог.
Белградский вечер нахлобучил на лоб козырёк, за стёклами встала тьма. Каин вынул из кармана и повязал на голову яркую, разрисованную перьями бандану.
– Михей говорит: кто долго в учениках ходит – тот потом в учителях вечно пребывает. Учусь я, братёнок. Жизнью интересуюсь. Особенно бред людской меня интересует. Чужой бред – манна небесная для колдуна! Так в Михеевом учении сказано. Даже бред потаскушек записываю. Научно-популярный фильм по сценарию Михея готовлю: «Русская колдовская женщина – вчера и послезавтра». Всё изменилось, братёнок, и потаскушки стали другими, и бывшие жёнки.
– Она не бывшая! А ты… Ты… Твоё тебя догонит! Ясно это вижу!
Тихон оттолкнул Корнеюшку, тот не удержался, завалился боком на узкое, с деревянными подлокотниками европейское кресло. Раздался треск. Корней засмеялся.
Быстро перебежав по террасе в комнату, где сидела Нея, Тихон стал оттуда звонить администратору, стал кричать по-русски и по-сербски: «Зови полицию, буда́ла!»
Нея сидела ни жива ни мертва. В свой номер, через террасу, разминая ушибленный бок, вернулся Каин. Заметив пристальный взгляд брата, подбоченился. В тот же почти миг в незапертый номер влез толстяк: сербский полицейский. Каин сразу отвёл его в сторону, сунул что-то в руку, дружески пошептал в ухо.
На ломаном русском полицейский предложил Тихону чужой номер покинуть.
– Понимаете, это моя, моя жена! – схватил Тиша за руку полицейского.
Тот как ждал: заломил приезжему руку за спину, вытолкал в гостиничный коридор, по-английски пригрозил забрать в участок. Тихон предложил стражу порядка зайти в соседний номер, собрался сунуть что-то из скудных своих суточных…
Полицейский делал вид, что не понимает, Тихон всё сильней нервничал. Непонимание росло, но, в конце концов, уже сам полицейский затолкал дерзкого русского в его собственный номер, стал о чём-то нудно расспрашивать, силком усадил на стул. Грозно-комичный полицай в другой бы раз мог бы развлечь. Но сейчас Тихон стал отпихиваться, пытался со стула подняться…
Тем временем Каин тащил Нею, накинув ей плащ на плечи, из номера вон. Та не сопротивлялась. На лице её оттиснулся сизо-зелёный смертный ужас. Каин про себя даже чертыхнулся: не перебрал ли с Михеевым зельем?..
Полицейский промурыжил Тишу в номере минут тридцать. Говорил глухой скороговоркой и временами не по-сербски.
– Вы албанец?
– Йа – аромун, македонски румын.
Наконец Тихону удалось, засунув полицейскому в карман двадцать евро, спуститься вниз. На вопрос, где сосед по номеру, сменный дежурный, получивший ещё пять евро, бодро отрапортовал:
– Ушел. Куда – не знамо. Може, в кафе за углом сел.
– И женщина с ним?
– Так. А про тебя, друже, монах спрашивал. Что-то про глаза твои говорил.
– Что за монах?
– Не знамо. Там, на выходе, сидит на земле.
Тихон развернулся ко входу в гостиницу. Никакого монаха там не было. Зато издалека из невидимого громкоговорителя долетело вдруг хоровое пение. Вслушавшись, вспоминал: слыхал такое пение и раньше! «Когда оно началось? Где это было? То возникает, то пропадает. Странно». Мощный бас раскатисто вёл:
«От моея юности мнози борют мя страсти… Ненавидящие – посрамлены от Господа будут. Яко трава будете изсохше…»
Долгожеланный обморок, мелкими пузырьками кислорода, как в воде, окутал верхнюю часть тела: шею, запястья, плечи. Прозор своего и чужого будущего обморочно трепетнул у ресниц и щёк. Тихон беспомощно огляделся. Лечь было некуда, падать – не годилось. Он снова заговорил с портье.
– Что это за хор? Вы его слышите?
– То – Сербский Византийский распев.
– А бас, бас? Кто хор ведёт?
– То пева наш познати бас – Никола Попмихайлов.
– Попмихайлов? Прозвище, что ли?
– То ниjе прозвище, то фамилия…
В конце длинного коридора, у входа, мелькнул, но тут же и скрылся монах: горбящийся от высокого роста, в синевато-серой рясе. Тиша не сразу понял, что его в этой фигуре притянуло – непривычный цвет рясы, словно вылепленное из глины и грубо-обожжённое лицо, со щеками втянутыми? На груди у монаха висел плеер, из которого Сербский Византийский распев вокруг и разлетался. Тиша хотел подойти, даже подбежать к монаху, узнать побольше про поразивший его хор, однако тот быстро, бочком, как немой, что-то показывая на ходу руками, скрылся…
– Я наверх, лекарство приму, – сказал он зачем-то портье.
Тот равнодушно кивнул.
В номере, на террасе, снова послышался бас Николы Попмихайлова: бас этот залеплял гнилые дупла человеческих ртов и земные дыры, стягивал суровыми нитками развёрстые полости грудных клеток, доверху заливал пустоты ума, соединял руины Белграда с руинами когда-то разрушенных немцами – а позже разрушенных и американцами – русских городов. Всякая земная тварь, каждая лунка вокруг вновь посаженного дерева не была теперь порожней! Полнота пения ускоряла дозревание плодов и трав, одухотворяла щебень и валуны, наливала силой обломки домов, осколки жизней. Всё сущее пронизывал этот Сербский Византийский распев со словами, трубящими о грядущих тихо-победных временах: «Посрамлены от Господа будут… Посрамлены от Господа…»