Читать книгу Очевидец грядущего - Борис Евсеев - Страница 7

Часть I. Сокрушённые сердцем
Волчья ракия и затлевшийся прокурорик

Оглавление

В участок Скородумова все одно загребли. Видно, Корнеюшка нажаловался. Вели, в общем-то, вежливо, без зуботычин и заламыванья рук. По дороге к полицейской машине Тихон нетерпеливо, даже с некоторой досадой высматривал фигуру коротко стриженного монаха. Того, однако, и след простыл.

Выяснения в полиции длились не так чтобы долго: час с небольшим.

Когда он вернулся в «Маджестик», ни Неи, ни Корнеюшки там всё ещё не было. Соседний номер пустовал, дверь на террасу была отворена. Он позвонил вниз, ещё раз спросил портье: где постояльцы из номера через стену? Незнакомый портье, сменивший прежнего, говорил по-русски неохотно, но всё ж таки объяснил: расплатились и уехали.

– Куда уехали?

– Назад в Москва… Желает господин развлечений? Девушки есть – хай-класс…

Скородумов вызвал такси и поехал в ближний пригород, в консульскую резиденцию, адрес ему нарисовали на бумажке ещё утром, перед тем как приглашать на ужин. Ехал он, чтобы попросить заместителя российского консула или ещё кого-то разузнать про Нею и Каина: где они? Может, известно, куда уехали, где остановились?

На спуске, близ Савы, долго стояли в пробке. Сава давно погасла, огоньков искрящих и в помине не было, но Тихон всё всматривался и всматривался в гладь реки.

Ужин в честь московской ярмарочной делегации ещё продолжался. Консул уже отбыл, но оставался на месте секретарь посольства: молодой, тонкий, как стеблинка, сказочно-вежливый дипломат. Он сразу согласился помочь, стал куда-то звонить, переспрашивать, звонил снова и снова. Примерно через час выяснилось: господин Тувал-Тувалович с супругой десять минут назад вылетели в Стамбул.

– С какой с… супругой? – некрасиво сронил слюну Тихон.

– Да вы не переживайте так. Со своей законной супругой. Идёмте в зал, переку́сите чуток. А чтоб вам совсем спокойно было: из Стамбула послезавтра в Москву они вылетят. Билеты уже забронированы. Там с ними и встретитесь…

Тиша выпил полбокала ракии, потом сразу ещё полный бокал. Ракия неожиданно успокоила, он попросил показать бутылку. На этикетке была нарисована волчья голова.

– «Vucija rakija». «Волчья ракия»? – обернулся он к кому-то из закусывающих.

– Волчья ракия, или люта ракия – так сербы её называют, свою историю имеет, – подошёл сзади один из коллег-книжников. – В Сербии волк совсем не то, что в России.

– А в чём разница?

– Вот идёт профессор Катица, она вам всё до последнего винтика растолкует.

– Не нужно профессоршу. А про волков – давайте: с детства люблю.

– Я здесь давно живу. Предки – русские эмигранты. Тут волк человеку – друг, товарищ и брат. Как в эсэсэсэре вашем когда-то. Волк приносит удачу, его появление богатый урожай предсказывает. Ну а ракия, которую вы пьёте, возникла так: один пастух заблудился в лесу и нашёл волчонка, выходил и опять в лес отпустил. Тот ушёл, но часто возвращался, смотрел издалека на пастуха и стадо. Однажды занадобилось пастуху в город. Стал собираться, двух подпасков из ближнего села на подмогу вызвал. Но сомневался, конечно: стадо чужое, подпаски неопытные. Вдруг видит: волк знакомый из чащи молоденькой морду кажет и скалится весело, словно сказать хочет: ты езжай, а я тут подпаскам помогу стадо укараулить. Хмыкнул пастух и уехал. А волк остался стадо стеречь.

– От кого?

– От таких же волков. И от скотокрадов албанских. Так вот. Притаился волк в молоденькой чаще, стал посматривать, стал воздух нюхать. Тут, как и предчувствовал пастух, подпаски решили стадо чужое на собак оставить и в село к девкам на часок-другой смотаться. Ну и арнауты-албанцы – тут как тут! Собак перестреляли, а волка не заметили. Но и добрый волк этот – по-сербски добар вук – им не сразу себя открыл.

Стали арнауты молодых баранчиков да ярочек выбирать: видом посвежей, попками покруче. Каждый из трёх пришедших взял по одному, а один даже себе за спину сумел ярочку закинуть. Связал ей ноги попарно, потом притянул верёвкой задние ноги к передним, голову свою меж связанных овечьих ног продел и, как корзину, ярочку за плечи перекинул. А руками от жадности ещё одного ягнёнка ухватил. И вот когда руки у скотокрадов уже были заняты и быстро поднять карабины они не могли, добар вук из засады на них и кинулся. Всем по очереди глотки перегрыз. Быстро, ловко! Даже тому, у которого ноги овечьи поперёд шеи торчали, перегрыз. Сперва верёвку, которой передние и задние овечьи ноги были связаны: ярка – на землю, волчьи клыки – в горло, кровь – ручьём…

А вук и был таков! Даже кровь их поганую лакать не стал. Хотя некоторые волки о-ох как любят кровь человечью! В благодарность пастух дал обет: для волка этого каждый месяц лучшую овцу из стада отбирать. Волк приходил, но подношение не брал. Добывал пропитание в других местах. Волк ведь – не человек, он благодарить умеет. А пастух, чтоб не так грустно от непринятой жертвы было, научился ракию печь. Здесь её не варят – «пекут». Это не так сложно, ракия – тот же самогон, просто добавки местные её вкусной, даже целебной делают. Потом стал ракию продавать, причём с самодельной этикеткой. На этикетке – волчья голова. Позже и надпись появилась: «Волчья ракия». Хотите, вам такую куплю? Сорок три градуса, продирает – мама не горюй. После трёхсот грамм жизнь становится жгуче-прекрасной и до дна прозрачной, как сама ракия…

Тихон поставил пустой бокал на стол, не прощаясь, вышел в консульский двор. Перед воротами в ряд выстроилось несколько белградских такси.

* * *

Каин, грозивший оставить Нею у себя навсегда, по дороге в аэропорт, прямо в чистом поле, передумал.

– Я на тебя уйму бабок угрохал! Уколы в язык стоматологические, опять-таки. А ты со мной даже спать отказываешься. Я тебя, между прочим, полгода пас! А Тишке соврал, что только на выставке увидел. Так сгинь ты и навсегда тут заклякни!

Нея деревенеющим языком что-то мычала в ответ.

Каин остановил такси, выволок её на пустую проезжую часть.

Вечернего солнца видно не было, низко над полями волочился туман, висел он лоскутами и над дорогой. Один из таких лоскутков зацепился за придорожный куст и уплывать никак не хотел. Нея глядела на лоскут и ясно сознавала: ещё чуток за воздух, за Тишу, за это пустое поле подержится – и, как лоскуток, улетит бесследно.

– В общем, так: если не хочешь, чтоб я тебя тут оставил, в Стамбуле будешь делать, что скажу.

– Чего ты хочешь? Зачем мучаешь?

– Да не боись, в гарем тебя продавать не стану. Старовата уже. А то б, конечно, не удержался, ей-богу, продал бы. Просто хочу тебя показать одному мудрецу: он-то сразу скажет, сколько годков топтать нашу землю тебе осталось.

– Н-не хочу знать, сколько.

– Зато я хочу! На фиг мне жена, которая через пару лет окочурится?

– Я тебе не жена. Может, и умру не так сразу…

– Вот-вот. Все вы так говорите! А потом одни хлопоты с вами. Начнёшь тебя к настоящему делу пристраивать, а ты хлоп – и в могилку. Была у меня одна такая бабёшка.

– С-стелька?

– Что Стелька? Я про Стельку тебе только для сравнения рассказал. Чтобы ты над ней вознеслась и собой возгордилась! Не Стелька, другая была – прекраснейшая из прекрасных. Жаль, Богу душу отдала быстро… Так тебя тут оставить или в Стамбуле паинькой будешь? Покажу тебя Михею-батюшке. Он сейчас в Стамбуле тамошних йылдырдыров уму-разуму учит. А что? Не христианин, не иудей – колдун! Ему в Стамбуле многое позволяют. Ну? Летишь или в поле перезимуешь?

– Меня же здесь… Меня…

– Правильно, верно. Волки здесь, после всех балканских передряг, говорят, объявились. Они тебе применение найдут! И вообще: сейчас Балканы, как в народе говорят, – «ракийски казан». В этом «казане» тебя и сварят. И волков никаких не надо.

– З-зачем обманул? З-зачем я тебе?

– Дурында! Не обманешь – не продашь. А потребна ты для Михеевых нужд. Ему как раз служанка-культуролог требуется. Смирная и недорогая.

– Н-не хочу служанкой.

– А хочешь быть столбовою дворянкой? Ну, уж это как Михей-батюшка решит. Если он тебя забракует – ей-богу, тут же в Москву доставлю. Не для того, конечно, чтоб Тишке зловредному возвращать. Определю, по дружбе, в хорошее место. А в Белград мы летали – чтоб Авелёнок твой ничтожество своё осознал, власти моей навек покорился.

– Отравил меня… Так брось здесь на дороге. Может, правда умру.

Каин с минуту смотрел на Нею: та совсем было собралась сесть или даже лечь на обочину. Бросать добычу было жаль. Ухватив Нею поперёк туловища, Каин буркнул:

– Михей-батюшка в момент всё с тобой решит!

Как большеголовую, тряпичную, с обвисшими руками-ногами куклу, затолкал он Нею в машину.

* * *

Прежде чем взять такси, Тиша снова увидел монаха, мелькнувшего днём в «Маджестике». Тот сидел через улицу, наискосок от российского консульства, на каменной приступочке у высоченного забора, уронив голову на руки, в позе кучера. Рядом, на выгнутой лапе, слабо пылал матовый фонарь. Вперекор октябрьскому холодку был монах обут в летние сандалии. Коротенькая ряса едва прикрывала колени, ёжик серебристый торчал ещё задиристей, чем раньше. Цвет подрясника тоже изменился: мокрый шёлк синевато-серого оттенка был куда приятней цвета дневного, мышиного…

Поздно было уже и тихо. Слышался, правда, дальний гул, но был этот гул каким-то нездешним: словно внутри самой себя, содрогаясь от судорожных горько-сладких предчувствий, отходя ко сну, тихо грохотала остро-каменная сербская земля.

Вдруг на другой стороне улицы, тонко и томно, как слепой подросток, запел айфон. Монах встрепенулся, выдернул из-под рясы мобилку, поднёс к уху. Ничего не отвечая, долго слушал, потом, выдохнув полной грудью, нажал на кнопку, встал на ноги, улыбнулся, помахал кому-то рукой. Тиша огляделся: никого, кроме него самого и двух-трёх легковушек, в прозоре улицы видно не было.

– Ништо се не боj се! Ускоро вести светли добудешь! – крикнул монах через улицу.

Тут же он воткнул плеер и опять зазвучал Сербский Византийский распев. Никола Попмихайлов вёл и вёл свой бас меж оград, через дороги и сквозь дома, пел о бренности жизни, потихоньку уходя к вершинам далёкого Златибора. Бас сообщал о таинственном будущем, которое, может, и не лучше, но точно приманчивей настоящего…

Сразу заломило в висках. Стряхивая боль, Тиша собрался было перебежать улицу, подойти к монаху, обнять его, поговорить о Старой Сербии, о воздухе Балкан, который на этот раз показался ему особенным: ещё продёрнутым пороховой гарью, но уже под завязочку набитым бульбочками речного кислорода и медвяной бражкой…

Грозно урча, из-за поворота выкатились и двинулись от Белграда на юг крытые армейские грузовики. «Два, четыре, шесть, восемь…» – как заворожённый, считал про себя Тихон. За грузовиками проследовали четыре танка.

Когда танки с грузовиками скрылись, монаха на другой стороне улицы уже не было. Беспомощно покрутив головой, Тиша вернулся к воротам консульства, хотел спросить у охранника, не видел ли тот, куда делся монах, но передумал, сел в такси, назвал адрес. Пока водитель устанавливал навигатор, Тиша всё рассматривался по сторонам. Такси тронулось, и он, чуть успокоившись, спросил:

– По-русски понимаете?

Водитель молча кивнул головой.

– Серб?

– Да, jа сам србин.

– Что за монах тут сидел, напротив консульства?

Усатый серб, сильно смахивавший разрезом глаз на турка, едва заметно усмехнулся, не сразу, но ответил:

– То ест Дунайски чернец. Вечерами здес бродит. Он есть погибший от бомб. Тело из Дунай вытащили. Люди говорили: вытащили монаха из воды только через три дня. А он не распух даже. Стали вскрывать – ожил монах! Встал на ноги, усы и бороду от водорослей очистил и скрылся.

– Утопленник скрылся? Байки всё это!

– Что ест байки?

– Легенды и россказни про чернецов неумирающих.

– Може и так. По-нашему, он просто монах. А дунайским чернецом его один русский назвал. Чернец этот в двух местах появляется: тут, у консулата, и в Белград, у Российски посолства. Ещё у собора Святого Саввы. Но там редко-редко. У посольства чернец плачет. У собора – укоряет. Постоит, посмотрит, потом вздохнёт и уйдёт себе с Богом. Никто до сих пор не понял: жив тот чернец или мёртв. Знающи люди говорят: три века назад, в год австрийского штурма, похожий монах-чернец тут являлся. Те, кто его тогда видел, тоже не могли понять: дух он или живой. Я мислим себе тако – дух.

– Дух? Ты имеешь в виду – призрак?

– То je тако. Призрак. По-нашему – дух.

– А этому вашему духу на мобилку, стало быть, уже сам Святой Дух звонил?

Черноусый серб дёрнул плечом, обиженно смолк. Перед самой гостиницей сказал:

– Кто Дунайски чернец увидит – по-особому обележен, по-вашему, отмечен будет.

– Как понять – по-особому? – раздражаясь уже не на шутку, крикнул Тихон. – И, главное, зачем? Для кого эта метка предназначается? Для полиции? Для Господа Бога?

– Ниjе ми познато… Неизвестно мне. А только навсегда отмечен будет!

– То Дунайский чернец, то аспидная совесть – сплошная чернуха! Чёрные Балканы, что ли, у вас тут открылись? – рявкнул Тихон водителю едва не в самое ухо.

Войдя в номер, продолжил вслух ругать чернуху и тьму. Ругал, однако, больше для виду, чтобы уйти от волнений и напряжёнки, как вдруг, поражённый одним воспоминанием, смолк. Чётко, как на хорошем мониторе, вспыхнуло место прямови́дения, место страха, но и место победившего страх прозрения.

Было это тоже осенью и, опять-таки, не поздней. Год – 1993-й. Тогда, впервые в сознательном возрасте, он приехал с матерью в Москву, где та вышла замуж, где его самого и родила. Остановились на улице Заморёнова, у знакомых. Мать живо исчезла. От радости – не торчит над душой надсмотрщик – он кинулся бродить по предвечернему двору, по переулкам, читал таблички, надписи на заборах, затем стал спускаться с Трёхгорного холма: мимо храма Иоанна Предтечи, по Глубокому переулку, вниз, вниз!..

Широко блеснула река. У реки – люди: кричат, машут руками, указывают друг дружке на пожар. Самого пожара не видно, но отблеск его – на воде, на стёклах. И чёрный дым поперёк реки волочится. Повернул от реки назад – на том же пустом холме, у глухо шумнувшего сада, в ближнее от дороги дерево впечатались чьи-то до прозрачности белые пальцы. Под ногтями – кровь. Почудилось: пальцы живут отдельно от тела! Сперва струхнув, быстро понял: это какой-то человек стоит позади дерева, обхватив ствол руками. Страх поуменьшился, и он решил подкрасться сбоку, глянуть: кто это там?

Оказалось, дерево обхватил вполне себе приличный человек: разве что волосы сзади собраны в косичку и полукеды на босу ногу. Рост – метр с кепкой. Плащ – коричневый. Губы как-то сами собой лепетнули: «Дяденька! У вас плащ сзади порван…»

Человек с косичкой дёрнул шеей, обернулся. Два жёлто-белых бельма полностью затянули зрачки. Продёрнутые сетью кровеносных сосудов глаза уставились в никуда. Позже увиделось и другое: шея у человека едва заметно дымится.

– Вы же… Горите вы, дядя!

– Я не горю. Я истлеваю. Дай мне руку, добрый мальчик. Хоть ты покажи дорогу слепому. Слышишь? Стреляют. Могут убить меня раньше срока. Дай руку! Да-ай!

Крик слепца улетел в пустынный сад, его, как в ревербераторе, повторило эхо.

Внизу у реки заполыхало сильней: тогда-то и стало заметно – тело человека, на открытых местах, и впрямь не горит, а покрывшись тонкошкурым дымком, тлеет. Даже щиколки ног, и те слабо курились! Зола свежая, зола чуть ржавая, лежала в яремной ямке и над ключицами, мелкими холмиками громоздилась по вырезу полукед. Под золой вздувалось, но тут же и опадало синеватое пламя.

Затлевшийся человек должен был выть от боли, а он гадко лыбился пустым, втянутым внутрь ртом. Время от времени зола с тела осыпа́лась, и тогда лицо человека кривилось от гнева. Вдруг сам собой вылетел из Тишина горла полушёпот:

– Из глазной клиники дяденька пятками накивал. Или рокер. Перед концертом в роль входит.

– Что? Что ты сказал? – Слепой полушёпот услышал, угрожающе замахнулся рукой. – Какой рок, если мир истлевает? Я бывший московский прокурор. Ослеп внезапно. Скверну выводил – и сам заразился скверной. У меня теперь – экстазированные бельма! Ты понимаешь, добрый подлец, что это такое?! Меня упрекали: ты посадил всю свою семью – сыновей, дочь, жену, тёщу. Но я сажал не семью! Я сажал мздоимцев и пьяниц, шалав и курвешек: только они одни в моей семье и были. Мне говорили: ты ума рехнулся. А я им своё: наказывать надо не только деяния, но и умыслы. А как они, родичи мои, хотели? Калякать в постели и за столом, что им в голову взбредёт, называть меня втихаря «гнилой прокурорик» и безнаказанными остаться? Шиш с прицепом и от селёдки ухо! Посадил – и не жалею. Только уволили меня… Я алкал высших юридических истин. Верил в них. И вот за веру мою прекрасную, веру юридическую, теперь истлеваю…

Слепой прокурорик вдруг полез в карман. Показалось: сейчас, как брат Корнеюшка, вывернет оттуда нож или кастет. Вынут, однако, был громадный, как в цирке, носовик с вышивкой по краям. Слепой стал тереть платком запястья, потом, заголив руку, прижал к предплечью. Носовик завонял, затлелся. Прокурорик бросил его на землю и развернулся всем корпусом к реке, туда, где едким битумом дымил Дом Правительства.

– Не помогает. Ничто не помогает!.. Дай руку, бестолочь! Мне в приёмную Верховного суда нужно. Это здесь, рядом, на Поварской-Воровско́й улице.

Он снова выбросил руку вперёд, с рукава посыпались искры.

– А зовут вас как, дяденька? Что я дома скажу, с кем на Воровску́ю улицу ходил?

– Имя мне – Погибель. А фамилия – Черноскутов.

Прокурорик вдруг рассмеялся, присел на корточки. Пошарил рукой под ногами, принялся зачерпывать ладонью строительный песок. Зачерпнув раз-другой, перетёр песок в горсти, поднёс ладонь ко рту, дунул. Песок разлетелся в стороны:

– Видел песчинки? А и не песчинки это: души человеческие. Не с неба к нам прилетели – из песочка московского мною вынуты и по ветру развеяны! – Слепой вдруг снова вскочил на ноги. – Р-руку дай, недоумок! – заорал он во всю мочь.

Рука сама, мимовольно, потянулась к Черноскутовским прозрачным пальцам.

– Уф-ф-ф! Ес-с-сь! Поймал! – до боли сжимая протянутую руку, заорал бельмастый. – Теперь и ты затлеешься. Потом золой станешь. Ничего от тебя, кроме кучки золы, не останется. Шагом арш, за мною вниз! Это здесь наверху всё потихоньку истлевает, а внизу у реки там бурлящее пламя клокочет!

Тиша тогда вдруг сразу, без слов и мыслей, стал знать: прокурорик – пришедшая за кем-то смерть! От знания стало легко, и страх пропал. С силой выдернув руку, кинулся он со всех ног бежать.

– Не бздо, затупок! Истлевать и слепнуть все одно… все одно придётся!.. – Кричал ему вслед бельмастый.

Дней через пять, вернувшись в Таганрог, он рассказал о слепом прокурорике бабе Дозе. Та как ножом отрезала: «Отвяжись! Мог бы и насовсем в Москве своей остаться. Нет, вернулся на мою голову. Сидишь тут, ересь порешь. Рёхнутый какой-то его, видите ли, испугал! Пошёл бы лучше в саду яблоки пособирал, гниют ведь…»

Теперь в белградском просторном номере Тихон Ильич, едва переведя дух, с беспокойством оглядывал предплечья и щиколки. Никакого тления на них не было. Вышагивая по комнате, он старался рёхнутого из памяти удалить, но тот вспомнился и вспоминался. «Люди смертного тлена, люди истлевающие… Они позволили тлению объять себя. Истлевают при жизни, истлевать будут после смерти. Истлевающий мир. Истлевающий мозг. Истлевающий Бог: ветхий, дохристовый, истуканистый! Многое вокруг истлевает и никак до конца не сгорит, чтобы, сгорев, обновиться. И чего в этом тлении больше – мучения или сладости, сразу не скажешь. Так и этот балканский казан: тлеет, истлевает, никак до конца не спалит себя, чтоб снова чистым и светлым быть!»

Очевидец грядущего

Подняться наверх