Читать книгу Уходящие из города - Эмилия Галаган - Страница 6

Часть 1. Чему научила нас трагедия У. Шекспира «Ромео и Джульетта»?
Забери М

Оглавление

Мать сказала:

– Не скучай! Я приду и заберу тебя вечером! Пока-пока! – В голосе у нее было радостное нетерпение и желание поскорее уйти от запаха творожной запеканки и переваренных макарон. И пахло от нее духами, остро-розово пахло красотой и свободой.

Олеська молчала. Воспитательница сладко прощебетала:

– Смотри в окно, сейчас ты увидишь маму!

Олеся увидела, как мать идет к калитке, на ней был темно-синий плащ, какой-то слишком большой и громоздкий, черные волосы трепал ветер – пока-пока. Мать удалялась, но запах духов все еще витал здесь, мать все еще была здесь, невидимая, и Олеся не отходила от окна, как приклеенная, а когда ее попытались отвести к другим детям, стала кричать и вырываться, проявляя неожиданную для такого маленького существа силу.

Дети завтракали. Запахи еды понемногу вытеснили аромат духов – но не для Олеси. Она чувствовала его дольше всех, впервые столкнувшись с магией памяти, создающей то, чего нет, и убеждающей нас в его неоспоримой реальности. Духи были лучшей стороной матери, духи не бросили ее, остались рядом.

– Олесенька, пойдем на улицу, поиграем… там, может, твоя мама подойдет, – сказала наконец воспитательница.

Уловка сработала: Олеся отошла от окна. Ее взяли за руку и повели во двор. Девочка понемногу размерзлась – поиграла со всеми, поела, легла спать на тихом часу.

Мать забрала ее самой последней – потом такое случалось часто, и вечернюю маму Олеся вообще не особенно любила, уже тогда начав улавливать в ней, помимо запаха духов, другой запах.

– Привет, Олесенок! Что вы сегодня делали?

– Рисовали солнышко…

– Какая красота!

Тогда же вместе с запахом духов Олеся научилась улавливать фальшь: от природы критичная, она даже в пять лет понимала, что никакая это – ее рисунок – не красота, что получилось у нее криво и косо, у других детей – лучше.

Вечерняя мать уводила ее домой; и все, чего хотелось Олесе, чтоб поскорее пришла мать утренняя. Но довольно быстро утренняя мать стала не лучше вечерней с ее противным «какая красота»: никаких пока-пока, бросила девчонку, развернулась и ушла, а потом и вовсе уговорила переехать в Заводск Олеськину бабушку, на которую повесила все заботы о ребенке, и никогда больше Олеся не стояла у окна рядом с «призраком из духов».

Бабушка прожила с ними несколько лет, а потом уехала, и все. Никто больше с ними не жил. Олеськин отец исчез, испарился с легким хлопком еще до ее рождения.

– Нашел себе ш-ш-ш… и уш-шел! – говорила мать об отце.

Мать не любила шалав, но никогда не могла произнести это слово. С ее точки зрения, оно было слишком мерзко, чтоб произнести его вслух. Не ее губами и языком говорить такое.

Когда Олеська училась в первом классе, они с бабушкой съездили на море. Это было в декабре (сохранилось фото: бабушка и Олеська стоят на галечном пляже, обе в зимней одежде, в лицо Олеське светит яркое южное солнце, она морщится, как от боли). Единственный раз, когда Олеська ездила на море зимой, и единственный, когда Олеська куда-то ездила с бабушкой. Они пробыли там несколько недель. Ходили по берегу и смотрели – море было странное, слишком большое и слишком опасное: отбегало и потом набрасывалось на ноги, словно хотело схватить и утащить куда-то. Море, море, утащи м-м… утащи м-м-м…

Вечером они ходили на танцы – классические вечера «Для тех, кому за…»: веселый маленький старичок играл на баяне, а другая «молодежь преклонных лет» плясала. Олеська сидела на стуле у стены и наблюдала за парами. Бабушка носила темные платья из жесткой ткани и, стараясь привнести в свой облик нотку элегантности, прикалывала к груди брошь или надевала бусы из искусственного жемчуга. А еще рисовала себе брови-ниточки (от своих у нее мало что осталось) и чуть-чуть трогала помадой губы. У бабушки был кавалер – очень седой высокий дедушка. Иногда она танцевала с другим – лысым и очень сутулым. Олеське больше нравился седой, потому что после танцев он галантно целовал бабушке руку.

Когда они вернулись в Заводск, Олеся рассказала о танцевальных вечерах маме. Та очень рассердилась, кричала бабушке:

– В вашем-то возрасте, мама! Какой пример вы подали Олесе?! Обжимались там, как последняя ш-ш-ш…

У бабушки потом очень сильно блестели глаза, и она весь день то и дело замирала столбом, прижав к груди сцепленные в замок руки. В том же году у маминой сестры родился ребенок и бабушка переехала к ней – помогать нянчить малютку. Олеська так ненавидела этого малютку, что… нет, она бы никогда никому не сделала ничего плохого.

Она пообещала себе, что никогда никого не… Она не такая. Не такая, как…

После того как мать первый раз побила ее, Олеся залезла под бабушкину кровать и пролежала там целый день. Она не хотела, чтоб мама видела, как она плачет. Она говорила себе, что больше не будет плакать. Никогда. Она так говорила себе всегда, когда плакала. Всегда, когда мать ее била. Била скакалкой. Олеська через нее прыгала совсем маленькой, вначале у нее не получалось, а потом стало все лучше и лучше… Получалось по-всякому: высоко, и низко, и даже со скрещенными ногами… А потом мать стала использовать скакалку иначе, чем это было задумано.

В первый раз – за духи. Олеська брызнула на себя совсем немножечко, пару капель. Хотелось пахнуть, как мама. После побоев запах сирени она возненавидела на всю жизнь. «Цветы России». Мерзость.

Каждый вечер мать накручивала волосы на бигуди. Волосы она красила в черный. Это старило, делало цвет лица желтее, но все-таки шло ей – душе ее подходило, а разве не главная цель всего, что делает женщина со своей внешностью, это стать наконец-таки похожей на свою душу?

Мать рисовала себе ярко-красные губы, красила ресницы жирно, с комками. Рисовала стрелки. Разглагольствовала.

– Надо выглядеть прилично, – говорила она. – Даже на необитаемом острове. Даже если тебя примется жрать крокодил, надо выглядеть прилично.

Уж скорее она сама сожрала бы крокодила.

Олеська стояла в углу комнаты, теребила подол и бросала на мать восхищенные взгляды. Она хотела быть такой, как мать. Очень хотела! Но когда Олеська украла мамину помаду и накрасила губы – из зеркала на нее посмотрело страшное лицо с раной вместо рта, – мать снова побила ее.

Схватила за волосы, потом вытащила из комнаты в коридор, туда, поближе к кладовке, где лежала скакалка… Олеська, кажется (ее воспоминания были дерганые, конвульсивные, вспышкообразные; нельзя сказать точно, что было, чего не было, а что ей хотелось, чтоб было), пиналась и вырывалась.

– Мама, мама, не надо! Мама, пожалуйста!

Кажется, Олеська плакала. Кричала и плакала до того, как… мать всегда била по голому телу. Штаны с трусами спускала и била. Когда она била, Олеська не плакала. Ей было стыдно своей голой попы (она же не маленькая, не такая маленькая, чтоб ей вытирали зад; ей не хотелось светить голой попой).

Стыд перекрывал боль в момент удара.

Болеть начинало только после того, как она натягивала трусы.

Олеська забивалась под бабушкину кровать и лежала там. Под кроватью было хорошо. Мама всегда мыла там пол очень тщательно. Она считала, что в доме не должно быть пыли. Нигде.

Пару раз Олеська спрашивала маму, почему отец не выходит на связь – не звонит и не пишет, жив ли он вообще? Но мать только бросила:

– Жив, что ему сделается? Ему просто плевать на тебя. Есть дела поважнее…

Олеська спрашивала, можно ли ему написать или позвонить, особенно это стало важным, когда маме перестали платить зарплату и начались голодные дни, переходившие в голодные месяцы. Но мать говорила:

– Унижаться? Перед тем, кто тебя бросил? Да ни за что! Нужно иметь гордость!

Однажды, когда Олеська, придя домой, стояла перед закрытой дверью, она услышала, как в квартире звонит телефон. Сердце вдруг сорвалось с цепи – взять трубку, скорее, взять трубку, – но она искала и все никак не могла найти ключ от квартиры (наверное, он завалился за подкладку в сумке), а потом не могла попасть в замочную скважину и провернуть ключ – а когда уже влетела в квартиру, сняла трубку – там были только гудки.

Вечером того же дня Олеська рассказала об этом маме.

– Мам, звонок был… похоже, междугород… вдруг это папа?

– Папа? Что?! Он и номер-то этот забыл навсегда! Ему все равно, живые мы или сдохли тут с голоду! Как ты не понимаешь?!

Больше о папе Олеська не говорила.

Но кое-что она знала наверняка. То, что однажды сказала мама бабушке в каком-то обычном, обрывочном разговоре. Олеська была тогда совсем маленькая, но уже достаточно умная, чтобы уметь слышать главное.

– Слабак он и трус. И мухи не обидит. Тьфу на него! Пусть сидит со своей ш-ш…

Интересно, ее, Олеську, обидеть проще, чем муху – или нет?

Она начала краситься в шестом классе. Красилась в подъезде, из-за этого приходилось выходить в школу на десять-пятнадцать минут раньше. Лу, ее лучшая подружка, держала зеркало. Олеська украла у мамы тушь, тени и помаду. Разумеется, факт воровства обнаружился. Тогда Олеська была уже достаточно взрослой, чтоб срывать с нее трусы и хлестать скакалкой – и мать надавала ей пощечин. Из-за проклятого факта взрослости Олеська не стала прятаться под бабушкину кровать, поэтому стояла и смотрела на мать.

У матери в глазах как будто бились, ударяясь о лед, рыбы. Они умирали, им не хватало воздуха. Весной они всплывут кверху брюхом.

Олеська просто смотрела.

Нет. Кажется, все-таки плакала.

Море, забери м-м-м, утащи м-м-м…

Уходящие из города

Подняться наверх