Читать книгу Язык сердец: Покой в буре - Евгений Павлов - Страница 8
ЧАСТЬ 2: ЛОВУШКА ДЛЯ ОРАКУЛА
ОглавлениеГлава 8: Весть от целителя
Ворон вернулся на двенадцатый день. Не утром и не вечером – в тот странный, подвешенный час перед сумерками, когда тени длинны и не принадлежат ни дню, ни ночи. Он появился в дверях главного дома так, словно всегда там стоял – не было ни звука шагов, ни скрипа половиц. Просто возник, запылённый и недвижимый, как изваяние.
Яромир сидел за столом с Элианом, разбирая последние записи учёного о возможных магических зависимостях «состояния покоя». Гордий в углу трудился над новой шпаклёвкой, методично перетирая комки. Рёрик отсутствовал – с тех пор как Яромир объявил о своём решении, он проводил всё время на своём валуне или в лесу, возвращаясь только чтобы поспать и снова уйти. Его молчание было громче любого крика.
Ворон не сказал «я вернулся». Он положил на стол перед Яромиром не свёрток с картами, не отчёт, а предмет.
Это был футляр. Небольшой, из тёмного, отполированного до зеркального блеска дерева, с инкрустацией из перламутра, образующей простой, но безупречный узор – расходящиеся круги на воде. Работа тончайшая, не местная. Дорогая. Бессмысленно дорогая для простого послания.
Яромир замер. Его дар, всегда настроенный на живую эмоцию, наткнулся на предмет и отскочил. Футляр был пуст. Не в буквальном смысле – в нём явно что-то лежало. Но он не нёс на себе ни отпечатка руки мастера, ни трепета дарителя, ни даже обычной, бытовой энергетики использования. Он был стерилен. Как хирургический инструмент.
– Что это? – тихо спросил Яромир.
– Послание, – ответил Ворон своим ровным, лишённым тембра голосом. – Для вас. Лично. Передано через третьи руки на границе «Приюта». С условием: вскрыть только вам. Сказали, ты поймёшь.
Элиан протянул руку, но не дотронулся – лишь провёл пальцем в сантиметре от поверхности, как бы считывая.
– Самшит. Возраст – не менее ста лет. Обработка… безупречна. Дороже, чем дом среднего горожанина. Не послание – демонстрация.
Гордий, не отрываясь от своей пасты, бросил:
– Выброс ресурсов. Показуха. Чтобы впечатлить деревенщин.
Яромир не слушал. Он смотрел на футляр. И чувствовал, как внутри него что-то сжимается – не страх, а нечто более сложное. Вызов. Интеллектуальный, персональный, тонкий.
Он нажал на скрытую защёлку. Крышка отскочила беззвучно.
Внутри, на тёмно-синем бархате, лежал свиток. Не пергаментный, а из тончайшей, почти прозрачной бумаги, которую делают на далёком юге. Она была свёрнута и перевязана шёлковым шнурком цвета увядшей розы.
И язык… Язык был старо-книжным. Той самой архаичной формой родового наречия, которой пользовались в семейной библиотеке Болеслава. Языком, на котором были написаны учебники Яромира из детства, философские трактаты его деда, любовные письма матери, которые он случайно нашёл и тайком прочёл. Языком его самого сокровенного, давно похороненного прошлого.
Он развернул свиток. Почерк был каллиграфическим, изысканным, но без вычурности. Каждая буква – уверенная, законченная.
«Младшему брату, что смотрит в мир сквозь призму страданий – привет.
Говорят, ты построил дом там, где гора плачет. Построил не из страха, а из сочувствия. Редкая черта. Достойная уважения и… сожаления.
Я вижу твой путь. Вижу, как ты собираешь осколки разбитых душ и пытаешься сложить из них новую мозаику, где каждому осколку найдётся место. Труд благородный. И безнадёжный. Ибо осколки остаются осколками – их края режут руки того, кто держит, и ранят тех, кто оказывается рядом.
Ты называешь это пониманием. Я называю это продлением агонии.
Мой путь иной. Я не собираю осколки. Я плавлю стекло заново, создавая форму, лишённую острых краев. Форму, которая не ранит. Которая даёт покой.
Мы оба видим боль мира, брат. Но ты предлагаешь научиться жить с ножом в груди. Я предлагаю аккуратно извлечь нож. Что милосерднее?
Твой дом – интересный эксперимент. Но эксперименты имеют свойство заканчиваться. Когда твои люди устанут от постоянной борьбы с собственными шрамами… дверь в Приют будет открыта. Для них. И для тебя.
Ибо я вижу и твою усталость. Она звенит в каждом твоём решении, как трещина в хрустальном бокале. Ты считаешь её долгом. Я вижу в ней медленное самоубийство.
P.S. Не утруждай Ворона дальнейшими вылазками. Всё, что ты хотел узнать, – в этом письме. Остальное ты не поймёшь, пока не примешь простую истину: сострадание, которое не ведёт к покою, есть форма жестокости.
С надеждой на твоё прозрение,
Велегор.»
Яромир дочитал. Рука, державшая бумагу, не дрожала. Но внутри всё застыло. Это было не послание врага. Это было… признание. Признание от равного. От кого-то, кто видел ту же боль, что и он, но пришёл к иному выводу. В словах не было ни угрозы, ни насмешки. Была холодная, безжалостная логика и… сожаление. Сожаление о нём, Яромире, как о заблудшем, но талантливом собрате.
Он поднял глаза. Элиан смотрел на него с острым, научным интересом. Гордий перестал мешать шпаклёвку. Ворон стоял неподвижно, но его взгляд был пристальным, оценивающим.
– Что там? – спросил Элиан.
Яромир медленно свернул свиток. Шёлковый шнурок обвился вокруг него сам собой, будто живой.
– Приглашение к диалогу, – сказал он. Голос прозвучал странно ровно в его собственных ушах. – Он называет меня «младшим братом».
Гордий фыркнул.
– Ласково. Сначала вежливость, потом – нож в спину. Старая тактика.
– Нет, – покачал головой Яромир. – Не тактика. Он… он видит. Понимает мою мотивацию. И считает её ошибочной. Он предлагает обсудить.
– Обсудить что? – раздался хриплый голос из дверного проёма.
Рёрик стоял на пороге. На плече он нёс тушку зайца – видимо, только что вернулся с охоты. Но глаза его были не на добыче, а на футляре на столе, на свитке в руке Яромира. В них вспыхнуло то самое старое, дикое пламя – пламя воина, почуявшего врага.
– Он предлагает обсудить, – повторил Яромир, поворачиваясь к нему, – наши методы. Его и мои. Он считает, что мы оба пытаемся лечить боль, но я делаю это неправильно.
Рёрик шагнул в комнату, швырнул зайца на пол у очага. Звук был громким, грубым, нарушающим тишину.
– И ты веришь этому? Ты веришь, что тот, кто превращает людей в овощи, хочет «обсудить»? Он кормит тебя лестью, Яромир! «Младший брат»… чтобы ты распустил нюни и полез в пасть к волку, думая, что это овечка!
– Он не льстит, – холодно возразил Элиан. – Он проводит точную аналогию. Признаёт достижения и указывает на изъяны в методологии. Это уровень дискуссии, недоступный для… воинского менталитета.
Рёрик повернулся к нему, и по комнате будто пронёсся порыв ледяного ветра.
– А твой «менталитет» готов обсуждать, как лучше выпотрошить нашу Гавань изнутри? Отлично. Обсуждайте. А я пойду и принесу его голову, чтобы у вас был предмет для дискуссии.
– Рёрик! – голос Яромира прозвучал резко, с непривычной властностью. – Хватит. Мы не будем решать это силой. Он не нападает. Он говорит. И если мы откажемся от разговора только потому, что его философия нам отвратительна, мы сами превратимся в догматиков. В таких, как Болеслав! Мы должны быть лучше!
– Лучше? – Рёрик заговорил тихо, но каждое слово было как удар топора по дубу. – Ты говоришь о догмах? А что твоя вера в то, что любой диалог продуктивен? Что любое «понимание» может всё исправить? Это не догма? Он ударил тебя по самому больному, Яромир. По твоей гордыне. По твоей уверенности, что ты всё видишь и всё можешь исцелить. И ты клюнул. Потому что он первый признал тебя равным. И тебе это понравилось.
Яромир встал. Лицо его побелело.
– Это не гордыня. Это разум. Нельзя победить идею, не поняв её. Если мы просто захлопнем ворота и начнём точить мечи, мы проиграем. Потому что он будет брать наших людей не силой, а убеждением. А против убеждения меч бессилен.
– Значит, надо убеждать раньше и жёстче! – взорвался Рёрик. – Не ждать, пока он придёт со своей отравленной конфетой! Твой дар, твоё «видение» – они должны увидеть его первым и показать всем, что под гладкой скорлупой – гниль!
– А если там не гниль? – вдруг спросил Элиан. Все повернулись к нему. Учёный снял очки, протёр их. – А если там… действительно покой? Мир без страданий, который он предлагает? Что, если он прав в своей критике? Что, если наша сложность, наша боль – действительно ненужное усложнение? Я изучаю его метод по крупицам. Он… последователен. Логичен. С точки зрения чистой утилизации страдания – эффективен.
В комнате повисло тяжёлое, гнетущее молчание. Элиан, их Разум, сомневался. Не из страха. Из интеллектуальной честности. Это было страшнее ярости Рёрика.
Яромир сжал свиток в руке. Бумага хрустнула.
– Вот поэтому мы и должны говорить, – сказал он, и в его голосе снова зазвучала та самая, непоколебимая уверенность, которая когда-то собрала их всех. – Чтобы развеять сомнения. Чтобы доказать – себе и другим, – что наш путь, путь жизни со всей её болью и радостью, – единственно верный. Если мы в него сами не верим до конца, мы уже проиграли.
Он посмотрел на Ворона.
– Мы ответим?
Ворон медленно кивнул.
– Он ждёт ответа. Через те же каналы.
– Хорошо. Я отвечу. Приму его приглашение к диалогу. Но на своих условиях. На нейтральной территории.
Рёрик издал звук, похожий на рычание раненого зверя. Он посмотрел на Яромира не с ненавистью. С жалостью. С тем же сожалением, что было в письме Велегора, но вывернутым наизнанку.
– Значит, твой дар тебя ослепил, – прошептал он. – Хорошо. Но когда рванёт – а он рванёт – я буду тушить пожар. А не спасать тебя.
Он развернулся и ушёл. На этот раз – не хлопнув дверью. Он закрыл её тихо, аккуратно, с той самой страшной, окончательной вежливостью, которая хуже любого крика.
Яромир остался стоять со свитком в руке. Бархатный футляр лежал на столе, отражая в своей гладкой поверхности искажённые лица тех, кто остался. Элиан задумчиво смотрел в пустоту. Гордий снова взялся за шпаклёвку, но движения его были резкими, рвущими. Ворон стоял, как тень.
А Яромир смотрел на тонкую, почти невесомую бумагу в своей руке. На язык детства. На признание «младшему брату». И чувствовал не страх, а странное, щемящее волнение. Вызов был брошен. И он, архитектор доверия, верил, что может выиграть эту битву не силой, а словом. Пониманием.
Он не видел, как Ворон, поймав его взгляд, едва заметно покачал головой. Не с осуждением. С холодной, профессиональной констатацией факта, которую разведчик видит первым: цель приняла приманку. Ловушка захлопывается.
Первая трещина в авторитете была не снаружи. Она прошла внутри, по самой прочной его уверенности – уверенности в том, что он видит истинную суть вещей.