Читать книгу Собрание сочинений в 18 т. Том 11. Литература и жизнь («Русская мысль»: 1955–1972) - Георгий Адамович - Страница 25

Литература и жизнь
(«Русская мысль»: 1955–1972)
«Новый журнал». Книги 51—52

Оглавление

Начну с того же, с чего начал и предыдущую статью о «Новом журнале»: в обеих последних книжках так много материала, и большей частью материала интересного, что приходится сделать выбор, – то есть или сказать по несколько слов о каждом авторе, или остановиться только на некоторых произведениях, обойдя другие молчанием. Второе решение мне представляется предпочтительнее, хотя к нему необходимо бы сделать разъяснение, оговорку: в молчании не содержится и не подразумевается, конечно, никакой оценки. Наоборот, иную статью приходится отложить до проблематического «другого раза» скорей потому, что в ней слишком много содержания, и если бы вступить с автором в спор, или, изложив его соображения, добавить к ним свои собственные, то больше ни на что не осталось бы места. Мне крайне жаль, например, что я принужден обойти молчанием короткие, но интереснейшие «Комментарии» М.М. Карповича, на этот раз полностью посвященные литературе, в частности Достоевскому. Жаль отчасти потому, что возражения и добавления напрашиваются сами собой. Отложим их «до другого раза», с надеждой, что намерение это не окажется пустой фразой.

Сегодня разговор преимущественно о стихах. Поэты недовольны. На них при разборе «Нового журнала» мало обращают внимания, и должен покаяться, я лично перед ними действительно в долгу. В последних выпусках журнала – целая галерея поэтов, и, бесспорно, внимания они заслуживают.

Первое, основное впечатление от чтения всех помещенных стихов подряд – разнообразие стилей, приемов, настроений, школ, вкусов, всего решительно. Когда-то существовала пресловутая парижская «нота», – «нота» многострадальная, следовало бы сказать, если бы, давно скончавшись, она не была бы теперь мертвенно-равнодушна ко всему тому вздору, который о ней порой еще слышится. В наши дни никаких «нот» больше нет. Каждый пишет по-своему и о своем: разнобой полный. Радоваться этому или огорчаться? По-моему, скорей радоваться. Во-первых, всякие «ноты», при естественном своем стремлении к единообразию и установлению некоей моды, на деле приводят к притворству и подделкам, во-вторых, жизнь, значит, в эмиграции не оскудевает, а эмигрантская поэзия еще не вышла из состояния того «буйного цветения», которое Константин Леонтьев считал признаком эпох истинно творческих. Я слегка иронизирую, конечно. Особенно буйного «цветения» в нашей поэзии не заметно. Но стихи попадаются прекрасные, и таких стихов немало.

Несмотря на разнобой некоторым диссонансом звучит стихотворение покойного Б.В. Савинкова. Несправедливо было бы сказать, что оно совсем слабо. Нет, но оно поэтически наивно, оно легковесно в самом словесном составе своем, и если бы не имя автора, человека, который в истории нашей след оставил, помещать его в большом журнале не стоило бы. По совести, место ему скорей в изданиях вроде «Огонька» или «Солнце России».

Если кому-либо из читателей замечание мое о литературном простодушии Савинкова покажется произвольным, пусть вслед за его стихотворением прочтет стихи Д. Кленовского. Думаю, каждому станет ясно, в чем дело, и что я имею в виду. Кленовский – настоящий мастер, требовательный, подчеркнуто консервативный, но умеющий одной чертой, одним намеком вдохнуть в свой консерватизм жизнь, остановиться там, где началась бы мертвечина. Вот, например, его первое стихотворение о «славном содружестве поэтов благословенной пушкинской поры»: на первый взгляд – типичная стилизация под тридцатые годы прошлого века. Одна, единственная строка – «развлечены, но не потрясены», с этим двойным, непривычным «ны», – заставляет насторожиться и вносит в пушкинообразное, будто бы подражательное стихотворение нечто свое, новое, живительное. Или неожиданное «перешептали» в стихотворении об украинских соловьях, настолько голосистых, что их не перекричать, но которых влюбленным удалось «перешептать»! Каждое стихотворение Кленовского отмечено подобными своеобразными находками. В общем складе его поэзии есть что-то гумилевское: мужественность, стройность композиции, стойкость в раз навсегда принятой литературной позиции. Но гумилевскую манеру Кленовский обточил и развил, от основных ее принципов не отступая.

Олег Ильинский как будто находится еще в стадии поисков самого себя, своей индивидуальности, своего стиля и жанра. Поэт эти поиски оканчивает, и оканчивает успешно, лишь тогда, когда авторство его можно узнать без подписи. Ильинский от этого еще далек, и думаю, если бы такой опыт со стихами его проделать, никто не узнал бы, кому они принадлежат. Стихи Ильинского ничем между собой не связаны и никак одно другому не откликаются. Но в том, что он талантлив, сомнений нет, – талантлив и довольно смел, хотя и не всегда удачлив. Слово «синтез», например, в русской поэзии употреблено, вероятно, впервые. По-моему, слову этому хорошо было бы еще полежать, помедлить в словарях, в ученых трактатах, в статьях, пускать его в поэзию еще рановато, если когда-нибудь и найдется ему в ней место! Ведь даже тютчевский «протест» – «души отчаянный протест» – чуть-чуть режет слух. Самое стремление стереть стилистические отличия поэзии от прозы, конечно, законно, и заложено оно в ходе вещей. Но к словам иностранным и отвлеченным поэзия мало расположена и плохо с ними уживается.

О рифмах: Ильинский рифмует «завладел» и «в воде», «разлив» и «донесли». Такие созвучия появились в нашей поэзии давно, лет сорок тому назад, если не больше. Одно время они казались остроумным, желательным новаторством, теперь скорей кажутся несколько устарелой, досадной причудой. Замечательно ведь вот что: ни один стихотворец, в литературе не искушенный, ни один стихотворец-дилетант и самоучка никогда «в воде» и «завладел» не срифмует! Зато срифмует он – и поэты неопытные постоянно это делают, – «в воде» и «во мне», «в воде» и «на окне», то есть слова с разными опорными согласными, но без дополнительной согласной в конце. Ухо, очевидно, к таким созвучиям склонно, оно их допускает. Но «в воде» и «завладел» есть насилие над слухом, ничем не оправданная выдумка, и если она и приемлема, то, пожалуй, лишь в стихах, написанных размером вольным, в стихах вольного, размашистого, скажем, «Маяковского», склада, но едва ли в правильных ямбах[37]*.

У Ирины Одоевцевой – редкое в нашей новейшей поэзии совпадение того, что сказано, тому, как сказано. Ее-то можно безошибочно узнать по трем-четырем строчкам! Что особенно у Одоевцевой своеобразно, это сплетение обманчиво-веселого, даже почти что пляшущего напева, игры словами, красочной пестроты с темной, скрыто-трагической сущностью общей ее темы. Не случайно одно из ее стихотворений кончается упоминанием о «райском ужасе»; словосочетание крайне для нее характерное. Одоевцева о рае туманно мечтает, а ужас отчетливо перед собой видит, и в стихах с постоянной, все усиливающейся «сумасшедшинкой» от мечты к реальности переходит, перебегает, будто в заколдованном кругу. Ворожба, колдовство в стихах Одоевцевой очевидны. Но эта ворожба вдруг исчезает, растворяется в каком-то легчайшем, жалобном вздохе, будто то, что поэт знает, он бережет про себя, а пугать никого не хочет. Надо бы когда-нибудь о стихах Одоевцевой поговорить обстоятельно, они стоят того. Лев Троцкий проявил несомненное литературное чутье, когда в ранних, еще полудетских балладах ее отметил черты, принадлежащие ей одной, больше никому.

О стихах Игоря Чиннова тоже следовало бы поговорить не в общем обзоре, а отдельно, с тем вниманием, которого они заслуживают. Поэзия Чиннова настолько сдержанна, меланхолична и внутренне стыдлива, что первый шаг к ней должен бы сделать читатель. Но не всякий читатель к этому склонен: большинство предпочитает, чтобы их «брали за жабры» (как выражался Бунин, говоря о Некрасове). Однако широкой популярности Чиннов, кажется, и не ищет. Был в русской истории «тишайший» царь: теперь есть у нас «тишайший» поэт, тишайший и тончайший. Кто к чинновской поэзии первый шаг сделает, многое в ней уловит, если только от природы не глух: поэзия эта вся в обертонах, вся – по верленовскому совету – в оттенках и переливах, хотя при ювелирной своей отделке и не впадает в претенциозную изысканность. Чиннов расщепляет чувство, мысль или образ, обычно считающиеся цельными, а затем снова их собирает, – но лишь предварительно показав их сложнейший состав. Бывают поэты-ораторы, поэты-трибуны и запевалы. Чиннов – крайняя им противоположность: он никого не потрясет, не увлечет на своих «крыльях» под облака (подлинные или бутафорские: случается ведь и это!), но он может заставить задуматься о многом таком, мимо чего ораторы и запевалы рассеянно проходят мимо. Пожалуй, даже больше: может иного оратора при сравнении с собой превратить в болтуна и верхогляда.

Галерея поэтов в «Новом журнале» действительно обширна, приходится отзывы и замечания сократить.

А. Величковский пишет все лучше, все чище и увереннее, без тех странных срывов, которые у него бывали еще недавно. Школа Ходасевича? Да, бесспорно. Поэтический реализм Величковского, реальность, переходящая в сновидение, сон, превращающийся в реальность – от Ходасевича. Но что же, школа это хорошая, а Величковский – один из немногих, кто с пользой для себя в ней побывал!

Стихи Н. Туроверова, как всегда, ладно скроены, крепко сшиты, добротны, и, что особенно в них привлекательно, живут органической жизнью, то есть это стихи, которые ничем, кроме стихов, быть не могли бы. Полет или ход в них тяжеловат, но движение свое и без перебоев. О Юрии Трубецком (первое стихотворение которого сразу вызывает в памяти блоковское восьмистишие «Ночь, улица, фонарь, аптека…», – и не могу не воспользоваться случаем сказать: восьмистишие поистине гениальное, одна из драгоценностей русской поэзии), о Екатерине Таубер, о Лидии Алексеевой, о Н. Евсееве, о Георгии Евангулове – в другой раз, и подчеркиваю, повторяю, настаиваю, исключительно потому «в другой раз», что статья и без того разрослась. Новое имя – по крайней мере, для меня – Мих. Дороганов: не уверен, однако, что и в другой раз найдется, что о нем сказать. Но отчаиваться никогда не надо, подождем подписи его под другими произведениями.

Наконец – шесть стихотворений Георгия Иванова, «Дневник». Позволю себе, в отступление от правил и даже, пожалуй, от литературной благопристойности, указать, что в «Новом журнале» помещена моя статья о стихах Георгия Иванова, и к ней отослать тех, кого критическое суждение о них могло бы заинтересовать.

В прозе надо отметить «День гнева» Г. Андреева, короткий рассказ о казаке, перешедшем во время войны к немцам, – рассказ, полный напряжения, недоумения перед случившимся, «тревоги и беспокойства», если воспользоваться словами автора, всего того, что слышалось у Андреева и в «Трудных дорогах». А еще – любопытнейший историко-беллетристический очерк Н. Ульянова «Педро Иванович», о русском посольстве в Испанию при царе Алексее Михайловиче.

«Ремизов о самом себе» Н. Кодрянской – всего восемь страничек, отрывок из готовящейся к печати книги, – пожалуй, самый верный «ключ» к Ремизову, какой у нас до сих пор был. Не скрою, не стану притворяться: мне лично «ключ» к этому очень сложному, очень противоречивому, замечательному и несносному писателю нужен. Завидую тем, кто им восхищается без оговорок или отбрасывает его без колебаний! У Кодрянской Ремизов человечен, мудр, чуть-чуть жалок, и… второе «чуть-чуть»: у Кодрянской он чуть-чуть похож на Розанова, и даже вспоминает ту же молитву «Не имамы иныя помощи…», которая приведена в незабываемом предисловии к «Людям лунного света». К помещенной в предыдущей книжке журнала «Плачужной канаве» записки Кодрянской – лучший комментарий и дополнение.

Интересны и содержательны статьи – М. Слонима о романе Пастернака – кстати, есть ли надежда, что роман этот мы прочтем по-русски? в переводе, даже самом искусном, от Пастернака должно мало что остаться! – прот. В. Зеньковского о «Миросозерцании Тургенева» (впрочем, до крайности спорная в выводах). В. Седуро о Достоевском и другие. Как обычно, воспоминания Е.Д. Кусковой не только интересны и содержательны, но и с чудесной непосредственностью написаны.

P.S. Статья Ник. Оцупа о сборнике переводов из Тютчева – в ответ на мою статью, появившуюся в «Русской мысли» месяца два-три назад, – меня удивила. Во-первых, если уж отвечать, почему было не ответить сразу, когда и читатели, и даже я сам, твердо помнили, в чем дело? Во-вторых, удивили меня цветы полемического красноречия, статью Оцупа украшающие.

О них говорить не будем. Оцуп «с уважением к противнику», – признаться, я не знал, что я его «противник»! – «вынужден указать мне мои ошибки». Внимательно прочитав статью, я, однако, ошибок не обнаружил, а нашел только расхождения в истолковании противоречивых замечаний о Тютчеве Некрасова и Достоевского.

Несколько иначе обстоит дело с вопросом об ударениях. По-моему, Оцуп в тютчевских стихах расставляет их произвольно и с явными колебаниями. Отметив это, я, помнится, добавил, что колебания вполне естественны, – но Оцуп их отрицает. Речь идет о словах односложных, – и Оцуп пишет: «Ставлю я значок на односложных словах лишь там, где и так подразумеваемое ударение надо усилить, так сказать, нажав педаль». Прекрасно, но почему в таком случае в ямбической, – т. е. требующей ударения на втором слоге, – строчке на «так» значка нет? Что же, надо прочесть ее, как ямб правильный, гладкий? «Педали» нажимать не следует?

Так! Но прощаясь с римской славой…


Или дальше: «О, этот юг, о, эта Ницца…» На «о» значка нет, а ведь это тоже ямб! Не могу допустить, чтобы Оцуп, поэт, читал эту строчку с ударением на «этот», «эта», а не на «о».

И подобных примеров – без счета.

«Спорным» считает Оцуп мое замечание, что в строчках:

Где поздних, бледных роз дыханьем Декабрьский воздух разогрет


«дыханье» следовало бы перевести словом «souffle», а не «parfum», тем более что это лучше сохранило бы шеллингианский оттенок, у Тютчева если не постоянный, то не редкий. «Шеллинг Шеллингом, – пишет Оцуп, – а переводы-то все-таки сделаны на французский, а не на немецкий язык!» Совершенно верно. Но насколько мне известно, слово «souffle» по-французски и значит дыхание, а «parfum» значит аромат, запах.

Все это, – да и кое-что другое, разумеется, – мелочи, и, не увлекаясь полемикой, я хотел бы повторить, что в общем сборник составлен Оцупом отлично. А вот с его утверждением о великой пользе «столкновения мнений» согласиться не могу. По французской поговорке, «из столкновения мнений возникает – jaillit – истина». Нет, в девяти случаях из десяти не jaillit ровно ничего, в особенности при спорах газетных и журнальных, – отчасти потому, что каждый из спорящих думает не столько об истине, сколько о том, как бы изловчиться и положить «противника» на обе лопатки.

37

Впрочем, как все шатко и спорно в области созвучий, слуха, гармонии! В одном из предыдущих номеров «Нового журнала», например, В. Набоков-Сирин писал с необычным для себя лиризмом, что строка из «Онегина» Напев торкватовых октав… для него «насквозь осветила и окрасила полжизни», что он до сих пор слышит ее «весной во сне». Я был крайне удивлен совпадением в выборе строки, т. к. именно она, эта строка, всегда казалась мне сравнительно мало удачной. Пушкину почти никогда не изменяли ни чувство меры, ни слух, но здесь он оказался к этому близок: инструментовка стиха на «к» и «в» слишком подчеркнута, «кваква» похоже на кваканье. Если некоторые строки из «Онегина» могли бы и мне «осветить полжизни», то другие, скорей всего из последних двух глав. А из уже упомянутых мной «Комментариев» М. Карповича я узнал, что Юрий Олеша о другой пушкинской строке «И пусть у гробового входа…» говорит: «Пять “о” подряд! Вы спускаетесь по ступенькам под своды, в склеп. Да, да, тут под сводами – эхо». Но ведь здесь – явное недоразумение. В пушкинской строке не пять «о», а всего только два, т. к. остальные три неударяемых «о» при правильном произношении звучат неопределенно и никакого эхо не напоминают. Олеша, если не ошибаюсь, одессит, а очевидно говорит по-русски с вологодско-архангельским оканьем.

Собрание сочинений в 18 т. Том 11. Литература и жизнь («Русская мысль»: 1955–1972)

Подняться наверх