Читать книгу Русский Колокол. Журнал волевой идеи (сборник) - Иван Ильин - Страница 67
1927
№ 2
Часть I
Кризис современного искусства
ОглавлениеПостойте! Наперед узнайте, чем душа У вас исполнена – прямым ли вдохновеньем, Иль необузданным одним поползновеньем…
А. С. Пушкин
Мечты людей, как сны больного, дики.
Ф. И. Тютчев
Современное искусство переживает глубокий и длительный кризис. Разложились его подпочвенные основы; замутились его источники; оскудел его дух. Оно перестало быть источником жизненного воздуха и света. Оно не может уже ни строить душу, ни вести ее. Оно уже не призвано к духовной власти; и если оно проявляет еще какую-нибудь силу, то это есть сила падения и распадения, сила бродящего гниения и обсыпания, сила темной магии и погибели. Поколению, ищущему духовного подъема, расцвета и созидания – это искусство не может ничего сказать, ибо это искусство движется вниз, по линии наименьшего сопротивления, в бездну. Творческое поколение отвергнет его, и найдет себе, и создаст себе иное искусство, магическое по благодати, строящее дух и ведущее душу.
Есть в человеке безмолвная, темная глубина – таинственное жилище его инстинкта и его страстей. Там нет слов и мыслей; и произвол дневного сознания там не властен. Именно там укрываются первоначальные, стихийные силы человека, жаждущие простора, но непризванные к власти; и именно там зарождаются и отстаиваются основные содержания человеческой жизни в виде бесформенных глыб и неопределимых, безгранных помыслов. Беспомощно терпя, томясь и страдая, носит человек в своем бессознательном эти силы и вынашивает эти содержания, смутно ощущая в себе их присутствие, но не зная, как к ним подступиться и что с ними начать, не умея их очистить, оформить, взрастить и одухотворить… – и именно поэтому слишком часто сам становясь их слепым орудием и жертвою. Безвластный и неумелый перед ними, человек сам подпадает их власти и вовлекается ими в их самовольные вихри и бури. И только искусство может помочь ему в этой беде, ибо оно создает творческий исход для этих содержаний, рождая их из глубины, прожигая их зрелым духом и облекая их в верную форму; и только религия может окончательно вывести человека из этой беспомощности и этого рабства, вручая ему через молитву подлинную и благодатную власть над этими силами.
В последнем и глубоком измерении искусство и религия делают единое и главное дело: дело одухотворения бессознательного, дело его обращения к Божественному, дело его преображения. Но религия не останавливается подобно искусству на извлечении и одухотворении отдельных, бременящих душу содержаний; и воплощение их в звуке, в слове, в жесте и в материи не составляет ее высшей задачи; нет, религия ищет завладеть самыми истоками бессознательной жизни, ее первоначальнейшими силами и им придать благодатную одухотворенность; она прямо и непосредственно взывает к духовному естеству человеческого инстинкта и стремится увести его на новые пути жизни. И если религии это не удается, если инстинкт и его страстные порывы перестают отзываться на религиозные зовы, образы и знаки (молитвы, догматы и обряды), если бессознательное упорно утверждает себя в безбожии и противодуховности, – тогда наступает религиозный кризис в истории человечества; тогда жизнь людей постепенно, но неизбежно вырождается вся, сверху донизу, и в этом процессе всегда, рано или поздно, обнаруживается бессилие одинокого безрелигиозного искусства: вслед за религиозностью и оно вступает в период кризиса и разложения. Ибо из религиозно мертвенных и безбожных недр бессознательного никогда еще не возникало и никогда не возникнет истинное, художественное искусство.
Именно в такой период вступило европейское искусство во второй половине девятнадцатого века и атмосфера этого кризиса и разложения захватила и русское искусство (преимущественно поэзию и музыку) четверть века тому назад.
Может ли и могло ли быть иначе, если давно уже скудеет, мутится и разлагается бессознательная духовность в современном человеке?… – Напрасно думать, что духовность есть нечто сознательное; нет, глубочайшие и драгоценнейшие истоки духовности лежат глубоко в бессознательном; и горе человеку, в котором воспитатель не сумел оживить эти источники, очистить их и укрепить! Живая духовность есть чувство священного и любовь к Божественному. И если это чувство и эта любовь мертвенно молчат в иррациональной глубине души, то человек никогда не испытает ни веры, ни молитвы, ни очевидности, ни убеждения, ни совести, ни чести, ни патриотизма, ни дух захватывающей радости от восприятия художественной красоты… Он останется за пределами художественного, мимоидущим слепцом; он не воспримет его и не создаст его сам. А то, что он создаст, будет жалкой и растленной пародией на искусство…
Искусство родится в глубине бессознательного, там, где сам человек теряет грани своей личности, уходя в темень первозданного инстинкта, в таинственное жилище своих страстей. И если это жилище не прожжено молнией духа; и если поток инстинкта течет одними черными, духовно не сверкающими водами, – тогда родится не художественное, а больное искусство. Ибо страсти без духа не зиждительны, а разрушительны; и содержания их, по самому их естеству, враждебны всем началам художественности.
Бездуховная страсть болеет своею собственной несытостью; она своекорыстна, необузданна, чувственна и извращенна. Она ищет наслаждения и бежит от напряжения, труда и муки творчества. Она не желает восходить к зрелой художественности по линии наибольшего сопротивления, но самодовольно и шумливо течет вниз, по линии наименьшего сопротивления. И в этом разнузданном и разнуздывающем потоке своем она смывает и уносит из самого сознания – волю к художественности, дисциплинирующую энергию, героическую силу отбора и самокритики.
И вот, ее безгранные содержания перестают стремиться к зрелой форме и начинают чуждаться ее; ее страстные, бесформенные помыслы уже не желают знать ни меры, ни зиждущего ритма, ни цельности; закон им отвратителен; к органичности их не влечет; к строительству они не способны; завершенность им недоступна. Дети хаоса, они тянут к вечному брожению и хаотическому распылению, – в бездну…
То «искусство», которое слагается на этом пути и выбрасывается из недр бездуховной души, – есть ничтожное, пошлое, мнимое искусство: это – пестрые и безвкусные, праздные обрывки несостоявшегося творения; это больные выкрики, несущиеся из разлагающегося бессознательного; это нечистые следы нечистого опьянения, – явные знаки духовного безволия, немощи и распущенности… И сквозь всю эту, обычно напыщенную и самодовольную, претенциозную смуту – лишь там и сям всплывают безо бразные обломки безо бразных замыслов: какие-то безначальные чудовища, бесстыдные уроды, неестественные выверты и противоестественные химеры, еще не родившиеся или полураздавленные слизняки…
Искусство это или скверный бред? Художественное творчество или растление духа? Культура или гниение?
Не душевная ли болезнь?!
Вслушивались ли вы в то, о чем вопит и вскрикивает музыка Рихарда Штрауса, Скрябина и заразившихся от них «новаторов», куда она вас тянет и чем она вас заражает? Следили ли вы за тем, в какую духовную смуту, в какое религиозное растление вели нас русские предреволюционные поэты, начиная от Блока, Белого, Вяч. Иванова и кончая постыдными именами современной советчины? Вдумывались ли вы в то мучительное разложение живописного образа, которое началось лет пятьдесят тому назад во Франции, которое достигло своего апогея в бреде Пикассо и медленно отравляло молодое поколение русских живописцев? Всматривались ли вы в современные танцы, где человек выплясывает в ритмах негритянской оргии безвольную растленность своего бессознательного? Что это все – искусство или гниение? Что делается в бессознательном у людей, которые этому предаются и этим наслаждаются? Какие судорожные и отвратительные, кощунственные и сатанинские гримасы вызывают они этим в себе? Не духовный ли это недуг и не душевная ли болезнь?
И то и другое…
Может быть, люди, творящие «современное» искусство, характерное для нашей эпохи, специфически дразнящее и пленяющее «современного» человека с его религиозной мертвостью, с его духовным худосочием, с его нервною развинченностью и чувственной возбужденностью, – может быть, люди, творящие это искусство («модернизм»), сами по себе, в обыденной жизни и не помешаны: и, может быть, их, как обывателей, и нет оснований лечить в доме умалишенных. Но как «творцы» «искусства», – они усвоили себе установку и уклад духовно недугующих и душевно больных людей: и «искусство», создаваемое ими, есть именно душевно больное искусство; и именно потому оно беспомощно бредит на языке больных страстей и бесцензурно извергает сырой материал бессознательного, самочинно поднявшийся кверху. Это есть искусство помешанное, художественно сумасшедшее, но выдающее себя за нормальное и терпимое проявление культуры; более того – за высшее и «пророческое» достижение. Но сумасшествие заразительно: больной или вывихнутый душевный механизм передается от человека к человеку на путях незаметного воспроизведения и непроизвольного подражания (напр., «нервные» подергивания, пляска св. Витта, или всенародное плясовое бешенство в средние века); и если сумасшедший обезвреживается именно диагнозом и изоляцией, – «это болезнь, это опасно, этого не надо воспроизводить!» – то наивно-доверчивое воспринимание сумасшедшего искусства, как «замечательного» и «высшего» «художественного» «достижения», делало и делает его истинным орудием духовного разложения. Это искусство духовно растленное и потому растлевающее…
Выветрилась религиозность и оскудела духовность в бессознательной глубине современного человека. И потому в творчестве его обессилело и исчезло вдохновение. Но люди продолжают нуждаться в искусстве и «делать» его. А вдохновения нет; и вот место его занимается или нечистым опьянением, создающим помешанное «искусство», или рассудочною выдумкою, создающею мертвое, трупное «искусство». Вот почему, когда «современное» «искусство» насыщено, то оно насыщено больною нечистью, тою самою нечистью, которая в политике создала большевизм; а когда оно пусто – то эта пустота проникнута запахом тления и гнили, явным свидетельством того творческого бессилия, над которым так легко торжествует мировая смута. Это уже не язык озарения и богов, но или язык не стыдящейся животности, или язык произвольно изобретающего и безвдохновенно выдумывающего рассудка; или вопли и судороги больных страстей, или пустой треск изощренной и сознательно, нарочно бьющей на эффект выдумки.
«Современное» «искусство» перестало быть служением и притом священно-служением; оно стало забавою, созданною для возбуждения и раздражения, – не то развратною потехою, не то беспринципным промыслом. Оно творится и расцветает в атмосфере художественной бессовестности и духовной безответственности: здесь все позволено, что тешит несытую страстность или извращенный каприз автора; здесь все допускается, что может ослепить, раздражить, развлечь пресыщенную публику…
В этой атмосфере беспредметного «дерзания» и беспринципной вседозволенности (подлинная стихия мировой смуты!) – слабеет и угасает великое начало художественного Вкуса. Не того «вкуса», который присущ каждому обывателю, когда он для себя безапелляционно решает вопрос о том, что ему сегодня, сейчас и здесь нравится, и что ему вдруг почему-то разонравилось… Но того Вкуса, который равносилен в искусстве голосу совести; который ответственно ищет совершенного, и именно потому властно отметает случайное и несовершенное, как бы «приятно», льстиво и эффектно оно ни было; того Вкуса, который ищет во что бы то ни стало точного и прекрасного воплощения для духовно значительной темы; который есть сам по себе явление живой религиозности в человеке; который, как властелин, стоит на страже поднимающихся снизу воспарений, отдаваясь одним и отсылая другие назад в темную глубину…
Этот Вкус есть сам по себе и трибунал бессознательной духовности, и религиозное вдохновение, и напряженно-требовательная воля, и творчески выбирающая цензура, и понуждающая сила, и художественная прозорливость, и чувство прекрасного. И если он есть воля, – то воля к духовной значительности создаваемого творения, к его органическому единству, к его естественности и художественной законченности. И если трибунал – то это тот самый трибунал, перед лицом которого чувствовал себя двадцатичетырехлетний Пушкин, когда он, негодующе отвергая грубую поправку цензора, восклицал: так «я не властен сказать, я не должен сказать, я не смею сказать!»…
Где эта совесть у современных «искусителей» и «искусников»? Где эта верность художественному долгу, это острое чувство своей художественной власти и ее пределов, это сознание того, что эстетически-несовершенное – преступно перед голосом некоего судии?! Так, художественный гений – есть сразу подсудимый и судия, «всех строже» умеющий ценить свой труд… И его творчество есть служение; а его служение есть «священная жертва» зовущему Богу… И именно поэтому его искусство не знает ни личной похоти, ни холодно кощунственной выдумки… Где это все в «искусстве» модернизма?..
Кризис «современного» «искусства» состоит в том, что оно утратило доступ к главным, священным содержаниям жизни и погасило в себе художественную совесть. О главном, о священном, о мудром – современному искусству нечего сказать; ибо те, кто его «творят», – не испытывают, не воспринимают, не видят этого Главного. Но именно поэтому «современное» «искусство» – или просто удовлетворяется ничтожным и пошлым (модернистическая живопись, французские романы, поэзия Северянина, беллетристика Белого, новая архитектура южногерманских городов, подавляющее большинство кинематографических пьес, музыка Стравинского и Прокофьева), или же пытается выдать свои создания за какие-то высшие «пророческие» прозрения и достижения, по-хлыстовски смешивая блуд и религию (поэзия Блока и Иванова, «экстазы» и «мистерии» Скрябина и другое). Читая это, слушая это, видя это – нельзя не испытывать чувства стыда и тоски: мучительно стыдно, что они не стыдятся «творить» так и такое, что они сознательно и открыто не постеснялись погасить в искусстве тот священный трибунал Духа и Вкуса, который в душе помешанного угасает невольно, катастрофически, вследствие напора безвыходно кипящих страстей…
Поистине большевицкая революция осуществила в имущественных, государственных и общекультурных отношениях именно то самое упоение вседозволенностью, именно тот самый бред страстей и похоти, именно ту самую идеализацию греха, именно то самое разнуздание инстинкта, которое в искусстве осуществляло у нас это предреволюционное поколение «модернистов». И большевицкое искусство, начиная от Мейерхольда и кончая Шершеневичем и Маяковским, – только довершило по-своему все это разложение и проявило этот кризис с вызывающим бесстыдством сущего помешательства.
Быть может, весь этот разлив предреволюционного модернизма, действительно «пророчески» предвосхищавшего грядущее всеобщее революционное разложение страны, не достиг бы такого размера и глубины, если бы у нас стояла на высоте художественная критика. Но художественная критика или отсутствовала, или страдала тою же духовною слепотою и тем же извращением вкуса: не было мужественных прозорливцев, не было сильных и глубоких судей, которые вскрыли бы этот недуг, разоблачили бы его опасную и гибельную сущность, пригвоздили бы всю нецензурность и соблазнительность этого мнимого, этого помешанного «искусства». И понятно, что слепота или потакание профессиональной критики оставляла в беспомощности или повергала в прямой соблазн читающего и слушающего обывателя. В искусстве царил своего рода психоз безвкусия, извращения и претенциозности; и этот психоз, предвыявляя ближайшие судьбы России, распространялся беспрепятственно, постепенно приучая людей не поддерживать своего духовного хребта и не дорожить им, предаваться всем соблазнам, принимать всерьез все свои капризы и выверты и, осыпаясь в бездну по линии наименьшего сопротивления, наслаждаться этой «художественной» психостенией, т. е. душевным расслаблением…
Всякое произведение искусства – указывает людям известный путь; оно ведет и учит. Так обстоит всегда, независимо от того, хотел сам художник кого-то «вести» и чему-то «учить» или не хотел; и это «учение» и «водительство» обычно осуществляется тем вернее и проникает тем глубже, чем меньше оно входило в намерения художника, чем меньше нарочитости и тенденциозности, чем больше самозабвенности и непосредственности отразилось в самом произведении. Изобразил ли автор прозрачность и покой или тревогу и смятение; пропел ли он о целомудрии и любви или об утрате и скорби – он вдвинул этим в душу зрителя и слушателя, в его воображение, в его чувство, в его внутренний опыт вместе со словами, о бразами и звуками – и самый предмет свой (покой, или смятение, или целомудрие, или скорбь). Он как бы влил их в его душу, приобщил ее к ним, заставил ее зажить ими; он как бы научил душу стать прозрачной или смятенной, он как бы повел ее к утрате и скорби. Чем художественнее произведение, тем больше его покоряющая и заражающая, его ведущая и учительная власть. И понятно, что духовно значительное искусство воспитывает человека и строит его дух, а духовно ничтожное и растленное искусство – развращает человека и разлагает его дух, и притом тем более, чем угодливее и льстивее, чем эффектнее и «опьянительнее» его проявления…
По сказанию древних греков, музыка Орфея была так прекрасна и гармонична, она обладала такою магическою и зиждущею силою, что от звуков ее сами собою сложились стены его города. Истинное искусство всегда подобно музыке Орфея: ибо ему присуща магическая и благодатная сила, строящая дух, а не разлагающая его. Художественное искусство, заслуживающее своего имени, есть нечто от духа и для духа: а дух имеет свой лик, свои грани и стены, свои законы и ритмы, свои требования, свою силу и свою мудрость. Пока человек будет скитаться по земле, любить и страдать, трудиться и бороться, он будет закреплять в искусстве тайные мечты и прозрения своего сердца и искать в художественных образах – радости, целения и умудрения. Но только духовная мечта будет давать ему радость и целение, и только духовное прозрение будет его целить и умудрять. Ибо бездуховное и противодуховное искусство сеет лишь соблазн, расслабление и заразу. И когда мы видим ныне, как пали на наших глазах градские стены русского духа, как исказился лик России, как извратились законы и ритмы ее жизни, – мы должны видеть и разуметь, что произошло это от разложения и расслабления в нас бессознательной духовности.
Русский художественный гений не угасал и не переставал творить за эти годы предреволюционной и революционной смуты. С нами вместе, и здесь, в зарубежьи, и там, в подъяремьи, – он продолжал жить, страдать и творить на всех путях и языках искусства. Но слышим ли мы его? Узнаем ли мы его? Научились ли мы отличать художественное от гнилостного, великое от пошлого, целительное от погибельного, мудрость от соблазна? Или нам нужны еще очистительные испытания и страдания?
Умудримся же и научимся! России нужен дух чистый и сильный, огненный и зоркий. Пушкиным определяется он в нашем великом искусстве; и его заветами Россия будет строиться и дальше.
И. А. Ильин