Читать книгу Mondegreen - - Страница 12

BLAUTUNNEL
(Weg)

Оглавление

Еще не было и пяти вечера, темнеет сейчас после семи, но в сыром воздухе уже чувствовалось наступление тьмы. Желтая и выглядевшая безжизненной трава кое-где показывалась из-под снега. Новые снежинки кружились в воздухе, совсем как старые, и их легко было принять за старые, по одним и тем же траекториям опускались снежинки на разбитую дорогу, осыпая своим не соленым узором мешанину из грязи и талого снега, тоже новую, мешанину то есть, но тоже кажущуюся знакомой, но не приятной знакомой, в отличие от снежинок, а знакомой соседкой, которой непонятно что, но должен. Белый нетронутый снег и смешанный с грязью серый обнимали мою ходьбу у рельсов. Я смотрел на разные снега и думал – кто-то из них не успел уйти? Или кто-то пришел слишком поздно? Смотрел на снег – ведь его земле обетовало небо, что у Него во чреве. Поистине, нет лучше замыслов безмерной щедрости Владыки! Он дал мне инструмент видеть красоту даже в мрачном городе заводов и железной дороги с его нечистотами, внешними и внутренними. И ощущение этой странной красоты; и знание, что есть где-то города, более радостные, более понятные и сильные в своей красоте и более величественные в своей истории; и надежда, что ты можешь оказаться в одном из этих городов со своей любимой женщиной – эти три вещи воистину способны поднять настроение. Мне, кстати, они ничего не подняли, а только возвеличили меня в собственных глазах. Или подняли слегка и распрямили.

Железная дорога была почти прямой, чуть наклоняясь влево. Редкие фонари не горели, рано еще, но что-то в них все равно отражалось, наверное, это от того, что все в этом мире отражается и, так или иначе, имеет свою тень. Метафизика бесцельной дороги обострила мои слух и зрение. Я даже слышал далеких птиц, что для индустриального района считается надеждой, я видел силуэты чужих домов, белых в тумане расстояния. Я уделил чуткое внимание далекому и не сразу понял, что уже оказался на вокзале. Понял я это, скорее, по зеленому мосту, чем по бирюзовому зданию вокзала с его белым кругом в виде глаза. Проходя под мостом, я остановился. Зеленая краска казалась влажной и не казалась, а была потрескавшейся. Мост над железной дорогой воспринимался мною детским знамением: когда я был маленьким и с родителями проходил по мосту, то часто воображал себя прыгающим с него в пустой вагон товарного поезда или даже на оранжевую цистерну для перевозки нефти, что абсурднее: я очень хотел быть героем. Прыгнуть на вагон, пробраться в кабину машиниста и убить там всех врагов и женщин. И женщин тоже. Я, когда был маленьким, ненавидел женщин. Да. Из-за того, что в фильмах, которые смотрел мой отец, чаще погибали мужчины, а женщины отделывались лишь испугом, не легким, но все же. Где справедливость, спрашивал я тогда себя. И только потом понял, где. Нигде. И расстроился из-за этого. Потом подумал, что это даже хорошо, что справедливости нет. И обрадовался. Сейчас вот думаю, что справедливость одновременно и есть, и нет, и так для всех и для каждого, и вот не знаю, как к этому относиться.

Я оставил мост за собой. Прошел мимо вокзала. Его затем сменила пустота, а пустоту затем сменили желтые дома, которые затем сменились белыми. Двухэтажные коробочки для обуви с квадратными дырами. Самые нижние дырки уходили под землю и были заштопаны деревянными досками. Один торчащий гвоздь напомнил мне что-то среднее между буквами “Г” и “Л”. Эту же букву я увидел в светофоре. Две-три неясные тени игнорировали его, и правильно делали, поездов и машин на переходе не было. Я стал смотреть себе под ноги, и долго. Из первого вида снега – зимнего – я выращивал глазами Альпы и Эльбрусы. Из второго снега – весеннего – я делал яблони и кусты с неопознанными, точнее, не до конца придуманными ягодами. Додумать я так и не успел, потому что поднял глаза. Забор, отделяющий железную дорогу от прочего мира, сменился колышками, которые скоро исчезли. Начался пустырь, по сторонам которого, в удалении, дымили и не дымили предприятия. Близость заводов, комбинатов, фабрик, цехов и подобного делала скудость природы в моих глазах богаче. Следы органики города казались мне ближе к девственному лесу, чем к городу. И сохраняя это в голове, я принял решение расстаться с железной дорогой. Я не сказал “пока!” коричневым рельсам, я молча вернулся к переходу, с его ранее примеченным мной светофором, и вышел на дорогу, на улицу Карла Либкнехта, чтобы затем на улицу Почтовую, а по ней прямым путем до своего дома.

Когда я оказался в комнате, сумерки на улице уже грозили ветреной ночью. Я включил свет и стал искать пистолет, не надеялся его найти и не нашел.

– Он там, где синтезатор, – сказал я вслух.

Я вспоминаю все то, о чем вспомнить хотелось, и сажусь за написание стихов.


40

Наконец-то!

Я в школе.

Не думал я, что сразу так сюда вернусь. Линдянис, как помню, намекал, что такая возможность имеется – и я даже спросил себя, а не знал он ли заранее о смерти сына? Вдруг, выпроваживая меня из кабинета, он уже знал, что пришлет за мной Катерину с просьбой написать стихотворение? Вдруг это он убил Сашу Рори, а не я? Принес его в жертву чему-то, не знаю чему… например, фальшивомонетчеству? Или в жертву красоте Ларисы? – последнее мне кажется еще более священным. Я не думаю, что я прав, но не удивлюсь, если я прав. И откуда, к слову, взялась Катерина? Действительно, мираж – явилась и исчезла, но я, пока шел в восьмой кабинет, дал себе слово ее очеловечить, наполнить ее дух костями, кровью и проч., нагреть ее до тридцати шести градусов, чтобы как минимум коснуться ее руки.

Оказавшись возле двери восьмого кабинета и уже взявшись за дверную ручку, я вспомнил вдруг о Юле. Даже не вспомнил – в меня попала заурядная молния. Я ведь опять не пришел к ней на встречу. Я хотел было улыбнуться своей лжи и Юлиной доверчивости ко мне, живущей в ней даже в периоды недовольства мной, но вовремя передумал, и какой-то маленький серый человечек внутри моей головы серьезно покачал головой, своей головой, разумеется. Я не прав. И свою неправоту необходимо исправлять. Сегодня я сделаю с Юлей то, что обещался сделать еще вчера.

Две решимости – по поводу Ляндиниса и по поводу Юли – сплелись в одну, и я вошел в кабинет.

“Лев Снислаич” был один. Школьная доска была как всегда замыленной – на ней невозможно было писать, хотя некто умудрился выцарапать сегодняшнюю дату, которую, впрочем, я так и не сумел разглядеть. Я поздоровался с Линдянисом и сел напротив него. Я подумал, что разделяющий нас учительский стол был в какой-то степени Сашей Рори.

– Уроки не отменили? – спросил я, с опозданием сообразив, что сегодняшние внутренности школы ничем не отличались от позавчерашних.

– Нет. Милиция, с экспертами разными, были здесь в лунный день. Из улик нашли только открытое окно. Но это и без них мы бы смогли найти.

Я всматривался в глубины загорелого лица Ляндиниса, пытаясь понять, насколько глубоко его задела потеря сына. Я глядел осторожно – лицами Юли, Марины, Лизы я жадно напивался, как из колодца, даже если отводил лицезрению их лиц самую малость времени, а вот Линдянис – другое дело. Он мой враг, ибо он мужчина. В его смуглой северной коже и морщинах был не редкий оазис, а вездесущая пустыня, но вот отличалась ли эта пустыня от прежней – это я пытался выяснить. Мне понадобилось совсем чуть-чуть, чтобы понять, что нет, не отличалась. Его глаза не утратили огня, они, мне кажется, вообще его не имели. Я вижу здесь три варианта:

1) прошло мало времени, и горе пока не успело как следует поизмываться над его лицом;

2) мои глаза слепы, когда дело касается мужских лиц – Лариса, его чудная любовница, возможно, увидела то, что не под силу видеть мне;

3) простой и жестокий – он равнодушен к смерти сына.

Все три варианта я принял как данность.

– Ты выполнил просьбу Катерины? Мою просьбу?

– Да, – ответил я, думая про фальшивые монеты.

– Прочитай, будь добр.

– Лучше это сделать вам.

Я достал из кармана своей грязной куртки – мне лень было отстирывать следы от пребывания в люке, я так, промочил куртку тряпочкой – достал, в общем, тетрадный лист и протянул его Ляндинису.

– Спасибо.

Он поднес бумагу к глазам, как это делают дальнозоркие люди, и начал читать. Его глаза видели следующее:

Про директора школы

Красива, путь Млечный, мой девственный космос,

Ты смотришь на мир простым умным взором.

Наивная гордость пройдет неуклонно,

А черные тучи в скабрезных узорах,

Когда твоя гордость пройдет неуклонно,

Вернутся обратно в кротовую нору.


Молоко звезд не прольется из чаши —

Белое золото честности нашей!


Запах древес (ныхопи!) локусерться

Напоминает черно-белые книги.

Спасение жизни тоннелем тем синим.

Логи, кавечно, говми гее Дином —

Когда жизнь – спа сенат, он не Лем Темзин им!

Делает смерть в пол

Непобедимой!


– Я беру свое спасибо обратно, – сказал Линдянис спокойно. Жаль, я ожидал чего-то более яростного. – Что это такое?

– Вы же видите, что это стихотворение?

– Не вижу… “Про директора школы”… Где здесь я?

– Вы Лем Темзин. Ваша фамилия – Ляндинис. И отчество, к тому же, – Станиславович. И я подумал, что фамилия ваша, вследствие всего этого, чем-то похожа на ребенка Соляриса и Лондона. Лем Темзин. Вот вы где.

– А кто из них мать?

– Не поня… А, вы развили мою метафору! Во многих языках город – это она, поэтому матерью должен быть Лондон.

– Хорошо, а где в стихотворении смысл?

– Он есть, и вы его обязательно найдете.

– Хорошо, а где в стихотворении мой сын?

Я деликатно вырвал лист из его руки и показал:

– “Молоко звезд не прольется из чаши…", “Наивная гордость пройдет неуклонно…"… его, пожалуй, даже слишком много.

– Слишком много? – Наконец-то что-то злое появилось в этой пустыне! – Слишком много? Две строчки?! Когда весь стих должен быть про него, а не про – он взглянул на название, – директора школы…

Я хлопнул себя по лбу, восклицая, впрочем, тихо:

– Я перепутал! Извините меня…

Я думал, он порвет тетрадный лист, ан нет, он просто положил его на стол. Я решил связать это с тем, что он не углядел в моих словах наглой лжи и, воспользовавшись мгновениями тишины, я, все еще держа ладонь на лбу, как бы думая о чем-то, сказал Линдянису:

– Я работал под заказ, так что заплатите мне.

– За это? – Он смял бумагу, но пока так не порвал.

– Каюсь, я не правильно понял условия заказа, поэтому мне причитается лишь половина.

– Половина?

Ляндинис долго сверлил меня взглядом. Долго и непроницаемо. Даже желаемые мной проблески его злости, появившись, тотчас исчезали. Мне это не нравилось. Его непроницаемость. В этом мире только я должен быть непроницаемым! Я просто обязан вывести его на чистую воду!

Тот, то есть Линдянис, полез в свою сумку, достал оттуда две пятидесятикопеечные монеты и бросил их на стол.

– Вот твой гонорар, писатель. Сдачи не надо.

– Спасибо.

Я взял две монеты, рассмотрел их тщательно, одну из них я поднял перед глазами Ляндиниса, пытаясь ногтем содрать с нее краску. Ничего, монета была как настоящая.

– В этот раз хорошие, – сказал я. – Спасибо.

Я следил за его реакцией… Ноль. Все та же непроницаемость Понтия Пилата. Ну, кто еще кого, весело подумал я. Положил монеты в карман, направился к двери, но Линдянис тут окликнул меня:

– Один момент…

Я остановился, не поворачиваясь к нему лицом.

– Чтоб я больше тебя здесь не видел.

Я воспринял эти слова, как священную обязанность появиться в этой школе снова, сказал ему (в этот раз не механическое) “до свидания!”, а после вышел из кабинета. Вновь столкнулся на выходе из школы с Ларисой Матвеевой, решил в этот раз не провожать ее античный силуэт, а сразу же направиться к Юле.


39

Юля была дома. Одна. Родители ее куда-то удрали. Я все это понял, лишь позвонив в домофон. Я хотел навязаться на чашку чая или кофе, но Юля мне навязаться не позволила. Она была довольно зла. Неудивительно. Вот что она сказала (прокричала) мне (в домофон) перед словом “привет”:

– Ты как всегда, как всегда! Почему я тебя жду, а ты, как дама, как графиня, дрить-колотить, как говорит твой дружок, ты, лицемер, ты заставляешь себя ждать, чтобы не прийти вообще? Вообще! Ну это ни в какие… Да я… да ты… ну как так можно-то, а?

На мою просьбу подняться:

– Щас, козел, так взял и поднялся. Прям-таки возьму и обогрею странника такого!

На мою просьбу спуститься (ей):

– Щас вот спущусь и огрею тебя скороводкой, как говорит твой дружок. Прямо-таки бегу к тебе и спотыкаюсь, да! Дон Жуан, Ромео, хулиган… ты – баран, вот ты кто!

А позже:

– Сейчас спущусь. Жди несколько часов!

Юля спустилась через десять минут. Осмотрела меня как на допросе.

– А я уж подумала, ты удрал! А ты вот здесь стоишь, столбом! Я вообще-то в магазин, привет.

– Привет. Пошли на пруд?

– Нет, спасибо, я вчера была на пруду, мне так понравилось, – она ударила меня кулачком по руке, – что больше туда ни в зуб ногой!

– Не ёрничай. И не дуйся. Тем более мне есть, что сказать тебе.

– Правда? А нельзя это сказать у подъезда?

– Здесь это грубо.

– Грубо? – Она уже, предвидя это женским инстинктом, следила за уголками моих губ, не дернутся ли они. Не дернулись. Я был серьезен.

– Что это значит? – спросила Юля совсем по-другому. – Твое это “грубо”?

– Мое “грубо” только возле подъезда “грубо”, а у пруда оно вовсе не “грубо”, – сказал я и выругался – поскольку во фразе сквозила комичность, а я хотел быть торжественно-серьезным. Идем? – я подставил Юле локоть, чтоб она свой просунула в зазор.

Юля думала-думала, глазки ее бегали туда-сюда, ловя меня, быть может, на пьянстве? хулиганстве? или чувстве вины? сюрпризе? иль репетиции в гараже? Маше? иль очередной Маше? Ловили-ловили, но так и не словили, ловить меня не на чем.

– Ну, идем, – сказала она, прижав руки к телу, избегая и случайных касаний тоже.

И мы пошли. Пруд был далеко, и за время дороги можно много было о чем рассказать, что ей, что мне, но мы молчали, как на панихиде. Юля была серьезной не от того, что серьезным был я – тогда она контрастом бы стала веселой, если бы дело только было в моем поведении, нет, Юля была серьезной потому, что ее женская интуиция в виде дьявольской птицы клюнула меня почти в самую суть. Я был уверен, что Юля не удивится, когда узнает о том, что я собираюсь с ней сделать. И даже рад, что мне вчера не удалось этого сделать – сегодня все пройдет острее и живее, чем если б это было вчера.

Мы прошли ряды многоэтажек и грядку домиков сельского образца, прежде чем оказались на берегу пруда. Мы остановились у самой кромки ледяной воды. То, что летом было камышом, упиралось своим стеблем в мое колено. В осенней кожанке было холодно, я стал дрожать, руки сунул в карманы, инстинктивно взявшись правой за тот самый нож. Здесь было светло и безветренно, была здесь полноценная зима. Здесь росли вербы и более мужские деревья, наверное, это были тополя. Пруд был крепкий, как в сочельник, я видел его плоскость, вспоминал вчерашнюю грязь около железной дороги и восхищался величием льда. Здесь почти никого не было. Только какие-то дети, школьники, не из нашей школы, а из другой, “полусельской”, если говорить надменно, играли палками в хоккей на замерзшем пруду.

Я подозвал Юлю и спросил:

– Давай расстанемся?

Признаюсь – я струсил. Повел себя с болезненным малодушием. Почему? Потому что я смотрел на детей, на их портфели в качестве ворот. На консервную банку вместо шайбы. Слышал детскую агрессию, их веселый смех и тишину природы. Короче, я смотрел куда угодно, только не на Юлю. Лишь боковым зрением я даже не видел, а чувствовал, что Юля молча сдерживает слезы.

– Это потому что я тебя пилю? – спросила Юля тихо, шмыгая носом.

– Нет. Это мне как раз в тебе нравится. Не поэтому.

– А почему же?

– Я тебя не люблю.

Я повернулся и таки посмотрел в ее голубые глаза. Волком глянул на волчонка. Юля, по щекам которой текли слезы, стоически пережила удар.

– Я хотел сделать так, чтобы ты меня бросила, – стал оправдываться я. – Потому что это некрасиво, когда мужчина бросает женщину. Но вчера я подумал, что мужчина, в первую очередь, должен быть ответственным, поэтому решил первым заговорить о расставании.

Юля молчала, ожидая продолжения, поэтому чтоб дать ей понять, что всё, я сказал:

– Вот так.

– Вот так, – кивая головой, повторила Юля. Затем посмотрела на пруд из-за особенно там громкого спора. Дети решали, где у ворот из портфелей должна быть “верхняя перекладина” – выше плеча мелкого или ниже плеча толстого. Мы подождали, чем закончатся спортивные баталии, затем одновременно взглянули друг на друга.

– Ну, как знаешь, – сказала мне Юля, просто развернулась и так же просто ушла. Ее слова, простые и сухие, вонзились мне даже не в уши, а в глаза, прорезали зрачки тонким гвоздями, и что-то в словах было такое, что давало мне понять: нет, дружище, она с тобой не закончила. Я улыбнулся, скорее грустно, чем весело, подождал, пока спина Юли скроется за поворотом, и пошел тем же путем, что и она, наступая в следы, что оставляли ее короткие сапожки, делая эти следы глубже. Я думал, что это, должно быть, приятно – женское неравнодушие со знаком минус – но все же, понял я, стремление следовать своим путем с хорошим настроением в сердце ценится мной выше, чем женские мстительные капризы.


38

– Неудачник встречает себя на улице, знакомится с ним и понимает, насколько его второе “я” успешно, поэтому, в конце концов, он решает от себя избавиться. Правда, от какого “себя” он пока не знает.

– Там еще Чендлер бросает ключ в ответ на ууу?

– Да, это всё из фильма про сестер Митчелл.

– С удовольствием не буду его смотреть.

Пока я шел, в моей памяти всплывал бревнами всякий мусор из прошлого. Не могу сказать, бывает ли у вас такое, вот у меня иногда бывает – тебе, вроде бы, есть о чем-то подумать, о насущном или более важном, отдаленном, но думаешь ты о всякой ерунде.

– Группа Штангенциркуль.

– Фамилия Немилая.

– Ты только посмотри на них… Без своих друзей они – ничто.

– Жаль, в английском нету слова franic. Есть похожее frantic – нeистoвый…

– Ты это к чему?

Рон взял гитару и коротко пропел:

– She is a franic. Это ты.

Он посмотрел на меня. Я улыбнулся и спросил у Маши:

– Я тебе рассказывал анекдот про шизофреника, который в автобусе платил за двоих?

– Нет.

– И не расскажу.

– Зачем нам гитары? Будем играть ртом и видоизменять звуки на компьютере.

– Назовём группу в честь гаража. Он напоминает мне склад. Поэтому и назовем группу соответствующе. Warehouse.

Юля сказала “фе”, Рон сказал “нет”.

– Хочу узнать тебя поближе.

– Мне нравятся женщины, которые берут на себя невыполнимые задачи.

– Все, кто со мной встречались, выходили потом замуж. Если ты хочешь выйти замуж, но не за меня, то просто проведи ночь со мной.

– Где тонко, там и толсто.

Я решил думать о волосах Юли – это приятнее вышеперечисленной ерунды. Мягкие, шелковистые – хлопок, лен и патока. Образная листва на деревце. Каком? Ну, самое женское дерево, что я знаю, – это ива, но таких ассоциаций с Юлей у меня не было. Она, скорее, верба. И волосы ее – весенние почки. Еще у нее волосы, как шерсть у овечки. Уверен, если бы я с ней не расстался, такого сравнения в моей голове не возникло бы.

Не знаю – наверное, расставание с Юлей, несмотря на мое душевное спокойствие, все-таки грохнулось бомбой в мою воду памяти, и именно поэтому на ее поверхности оказались дохлые рыбешки в виде диалога из мешанины выше. Вот именно – дохлые, их время прошло, а я смотрю на них и думаю, как они плавали. И жизнь каждой рыбки смешана с жизнью другой, противоречит той реальности, да и вечной логике противоречит тоже.

Но все же, решил я, надо придать им какой-то смысл. Все эти воспоминания объединены одним местом – гаражом. Значит, чтоб оправдать свою память и придать ее блуду смысл, я должен пойти в гараж. Делать там нечего, у Рона по дням Одина городские пьянки, поэтому он вряд ли туда заявится, а с Левым мне говорить не о чем, а с Юлей все понятно, но все равно, решил я и понял, что иду уже к гаражу. Ходить без дела всяко лучше, чем сидеть без дела.

Дошел. И сразу понял, что у меня не блудливая, а прекрасная память, наилучшая на свете. Наверное, это свыше какой-то знак, все может быть. В общем, у гаража я увидел мираж, то есть Катерину. Да. Что-то нерациональное привело меня к ней. Бог избрал для откровения странную дорогу.

– А я тебя ждала, – сказала Катерина после того, как помахала рукой. Одета она была в то же пальто, что и вчера. – Хотела знать, получил ли Лев Станиславович стихи.

– Получил. Они совсем ему не понравились. Надеюсь, что не обижу вас, если скажу, что он не разбирается в поэзии?

– Не обидишь, – засмеялась она. – И давай же на “ты”, я не бабушка.

– Давай. Почему ты меня ждала? Здесь? Я не часто тут бываю, да и время моего прихода всегда другое.

– Я живу недалеко. Снимаю вон в той пятиэтажке квартиру. – Катерина указала рукой на пятиэтажку в метрах ста от нас, только вряд ли она угодила пальцем во снимаемую ею квартиру. – Пришла сюда в то же время, что и вчера, и, как видишь, не зря.

Я кивнул своей лихорадочно заработавшей головой. Ляндинис, монеты, “кружок”, туалет. К этому подвязался еще и украденный у меня пистолет. Все это смешалось в кашу, как те воспоминания о гараже. Я должен во всем этом разобраться. Судьба подослала Катерину не просто так. Судьба подталкивала меня к чему-то важному не раз, и вот сейчас подталкивает.

– Катерина… Катя… – начал я, почесывая в задумчивости не голову, а нос, – что ты знаешь о Льве Линдянисе?

– Ух, – Катя тоже задумалась, но ничего не чесала, – не так много. Я знаю его только потому, что с ним видится Лора. Она учительница в его школе. Лора жена моего брата, Вани. Бывшая. С Ваней я не общаюсь, а вот с Лорой общаюсь. И такое бывает.

От упоминания Ларисы у меня в груди что-то екнуло, самолюбивое.

– Ты тоже Матвеева? – недоверчиво спросил я, подумав, что женщин с такой фамилией водится вокруг подозрительно много.

– О, упаси Боже! – сказала Катя, будто я спросил: “ты тоже Пупкина?”. – Я, слава Богу, еще Ведеева. “Матвеева” осталась у Ларисы от первого брака. Ее девичья фамилия – Павлова.

– А давно Лариса с Ляндинисом? – спросил я и добавил:

– Если это не слишком лично.

– Не слишком. Как только она устроилась в школу учителем. Год примерно. Он, Лев, уже делал ей предложение, но она пока решила повременить. Ей с первыми двумя не везло, ее можно понять. Не знаю, что там был за белорусский сириец, но мой Ваня точно не подарок.

– Я это к чему спрашиваю, – решил пояснить я. – Дело в том, что с Линдянисом я никаких особых отношений не имел. Когда я учился, он и директором-то не был, и, по-моему, вообще работал не в школе. А вот сына его, царствие ему Небесное, я знал лучше. Мы с ним учились в одно время и, надо сказать, не ладили – по-детски не ладили, ничего серьезного. И вот, его сына убивают, и он дает мне задание написать стих. Ты же видела вчера, что это нас удивило. Узнать, что я пишу, он мог от Стайничека, да – но ни я же один в Брянске пишу. Он мог поручить стихотворчество кому-нибудь еще. А поручил мне. Мне вот это непонятно.

Я соврал – мне было, может, и не до конца, но понятно. Я думаю, что Линдянис просто хотел увидеть меня, потому что не исключал, что именно я убил его сына. А стихи – лишь предлог, умело высосанный из пальца. Я говорил про свое неведение Кате, чтобы побудить ее на активный диалог, чтобы собрать как можно больше сведений о Ляндинисе, но раз она, с ее слов, не так много о нем знает, то хотя бы сведения о Ларисе или о прочих, кто знает Линдяниса и через которых я смогу подобраться к самому Ляндинису поближе.

Чем дольше я находился рядом с Катей, тем более ее мираж становился плотнее, превращался в человека, с его пороками и слабостями, но я старался держать ее неразгаданной до самого конца. На ее высоком теле я ободком оставлял очарование миража. Я помню, что хотел ее полностью познать, то есть убить в ней загадку, а так, получается, что я не лишил загадку полностью воздуха, а оставил ей, как весталке, в темной пещере один маленький зазор. И если загадка не задохнется, то все будет хорошо.

Я предложил Кате посидеть в гараже. Она вошла и села в мое кресло, как если бы была здесь не второй раз, а двадцать второй. Я соотносил ее со своей музыкальной женщиной – у Кати есть точно шанс оказаться ею. Но она пока не делала для этого ничего решительного. Она, что тоже немаловажно, рассказывала мне предысторию своего первого здесь появления. Я соединю ее разрозненный монолог в один целый и для удобства вашего восприятия уберу ненужные нюансы, вроде обсуждения мартовской погоды или “рабочего вида” моей одетой не по погоде кожаной куртки.

– Я расскажу тебе только то, что знаю. В лунный день вечером ко мне подошла Лора и рассказала, что у Льва убили сына. Жуткая история – зарезали в школьном туалете. И странная, ведь Саше было двадцать два года, он уже в институте должен учиться, он, как я знаю, и учился, но что он делал в тот день в школе? Лев сказал следователю, что сын заходил навестить его. Почему именно в школу, что за срочность – непонятно. Ясно, что под подозрение попадал сам Лев, но мотива для убийства у него не было, да и глупо, как мне кажется, резать сына в туалете. Жуть какая, если подумать! Вызывали учеников, всех, которые на том уроке просились выйти – они либо выходили в другое время, либо кто-то из них наврал. Обыскивали портфели, прочесывали территорию школы. Нигде ножа не нашли. Следователь уверен, что зарезали именно ножом. Это все, что мне сказала Лора в лунный день.

– Угу.

– В день Марса, утром, Лора пришла ко мне снова. Сказала, что удивлена спокойствию Льва. Прямо держится камнем, львом, как будто родители знали, КОГО этим именем называли. Я после услышанного зауважала Льва еще сильнее. Затем Лора попросила меня кое-что сделать. – Тут Катя со значением на меня посмотрела. – Она назвала твое имя, попросила тебя найти, попросить – тавтология! (Катя, сказав это, прыснула, что не вязалось с ее серьезным тоном) – она хотела сама тебя попросить написать стих, но ей нужно было увидеться с дочкой Льва, что-то ей подарить, с опозданием, конечно, на восьмое марта…

Тут в голове моей что-то щелкнуло.

– Дочь? У Линдяниса есть дочь?

– Да. Ее зовут Илзе. Лора говорила о ней немного, сказала только, что она странная и с каким-то дефектом. Я поняла, что Лора хоть и пытается с ней наладить мосты, но все равно ее недолюбливает.

– Дочь… – повторил я, вцепившись в обивку дивана. Я представлял себя в тот момент со стороны – наверное, Кате могло показаться, что я возжелал эту дочь, но нет, хотя чем черт не шутит.

– Она младше Саши то ли на год, то ли на два. Лора ездила в БГУ, вручать ей коробку конфет, пока я была с вами.

– Она учится в БГУ? – радостно спросил я; ведь Катя мне швырнула очередную зацепку!

Катя таинственно подмигнула.

– Ты оживился, я смотрю. Но, наверное, зря – Лора дала понять, что она странная и не красавица.

Я отмахнулся.

– Странная – значит, умная. А умная уже значит красивая.

– А я странная? – спросила Катя.

Я догадался, что она хочет смутить меня. Считается, что одинаково неловко говорить женщине что о красоте ее, что об уродстве. Но надо идти против правил. Конформисты не оставляют след в истории. Даже великие воспеватели конформизма были нонконформистами.

– Нет, – ответил я.

– Значит, я не умная, а раз не умная, то и не красивая?

Я вдруг вспомнил одну из своих ссор с Юлей. Сущая мелочь, в самом деле. Ну и ссора была! В ситкоме к ней добавили бы закадровый смех. Но мне и ей, уверен, было совсем не весело. Правота её и моих суждений уже тогда была нам поперёк горла. А началось все… из родинки между ее лопаток.

– Видела, как ты ей улыбался. Так ты мне не улыбался давно. Не поступай так со мной… вновь, – были ее слова.

А вот что соединило начало конфликта – родинку – и его сердцевину – Юлины слова про улыбку – не вспомним ни я, ни Юля.

– Чего умолк-то? – задиристо спросила Катя. Ей было весело, а не обидно, что лишний раз подтверждало, что Катя – адекватный человек. Об этом я и сказал ей вслух.

– Адекватный? – переспросила Катя. – Ну, считай, ты выкрутился.

– Но не знаю, вдруг ты притворяешься адекватной, – поспешил я добавить. И напомнил ей о важном:

– Ты нашла меня через Рона. А вот как ты нашла Рона?

– Я нашла тебя не через Славу, а через Машу. Лора знает, что ты с ней встречался…

– Все обо мне всё знают, – пробурчал я.

– …Она была в школе. Прибежала туда, чтобы выразить соболезнования Льву. Я сейчас про Машу, а не про Лору. Я тоже была, в кабинете Льва. Когда я поняла, что она и есть мне нужная Маша, я спросила у нее про тебя. О тебе она говорила с неохотой. Трижды от тебя отреклась перед тем, как я сказала, что точно знаю, что вы встречались.

– Она расстроилась из-за смерти Саши, – предположил я вслух, но мысленно предположил, возможно, даже параноидально, что Маша знает, что я убил Рори.

– Во-во, она так и сказала, что у нее все в голове перепуталось. Но затем сказала про гараж и даже вызвалась меня туда проводить. Зря только приходила. Ты сам видел, какая она была грустная.

– Видел, – вздохнул я.

– А Славу и Марину мы встретили по пути сюда.

– Угу, – сказал я и понял: все, что можно узнать о Линдянисе и около него, я уже узнал. Попытаю счастья у университета, решил про себя.

Мы помолчали с Катей некоторое время, затем она с намеком на недовольство спросила:

– И это все, что ты хотел узнать?

– Да.

– Ты как будто детектив какой-то. Пойдешь к дочке, пытать ее про Льва?

– Я поражен вашей проницательностью.

– Только зачем тебе это нужно?

– Я, – прокашлялся я без надобности, – хочу поиграть в детектива, понять, кому нужно убивать Сашу. А первый подозреваемый, все же, даже несмотря на твои симпатии, это Ляндинис. Настоящий детектив изучает все беспристрастно, откидывая симпатии интересных ему дам.

– Коломбо, – сказала Катя, обдумывая окончание моей фразы; в это время тень ее в голове моей вошла в сферу музыки моей синей женщины.

– У меня… – начал я, робея, – мне хочется навязаться, но нужного для этого повода не нахожу.

– Навязаться? – оживленно переспросила Катя; ее оживленность как-то одeвичила ее женскую красоту. – Попробуй навязаться ко мне в загородный дом, его некому стеречь.

Сказав это, она рассмеялась чему-то своему.

– Я не понял.

Она нагнулась поближе и стала объяснять.

– У нас от дедушки остался дом в Дарковичах. Мы туда редко ездим. Но вот когда мы с Людой в последний раз там были, то обнаружили, что нету дедушкиного сервиза… Люда – это моя сестра, – добавила Катя. – Замужняя, если что.

– Да я ни на что и не претендую, – начал я бормотать.

– Я тебе ничего и не говорила! – засмеялась Катя. – Сегодня я во вторую, но если хочешь, завтра можем туда поехать, на природу. Но только там летом хорошо, сейчас одна грязь по колено.

– Хочу, – решительно сказал я. – Я люблю любую природу.

– Но ты не думай себе ничего такого, – сказала Катя. – Я тебя туда зову не за твои красивые глаза.

– А за что же? – спросил я угрюмо, мол, одних моих красивых глаз должно быть достаточно.

– Напишешь обо мне стихи? Хорошие? Учти, если Лев придрался к твоим рифмам, я к ним придерусь сильнее. Мне так за тридцать лет никто и не посвятил стихов – вот, приходится навязываться.

– Напишу, – пообещал я, а сам подумал, что раз не посвящали ни разу, то незачем придираться к самому первому.

– Вот и отлично. Где-то к трем встретимся у вашего гаража. Ты не будешь завтра занят?

– Ради этого я отменю тысячу дел, – сказал я с наигранным придыханием.

– Ах да, о самом важном я и забыла. В нашем доме нет чердака, и там из-за этого холодно. Одевайся теплее.

– Чердак свистнули вместе с сервизом?

В ответ мне Катя сказала свою остроту, и в скорости – Кате пора было на работу – мы покинули гараж.

После Кати я сразу же поехал в университет.

БГУ.

Находился он в соседнем, Советском районе. Проходил по его территории около двух часов, но никого с дефектами не встретил. Глупо пытаешь удачу, говорил мне голосок, скорее ангельский, нет, не глупо, вторил ему голос другой, скорее дьявольский. Или наоборот. В общем, Илзе, или как ее звали, я не встретил. А может, и встретил, но не заметил. Я-то под дефектами представлял инвалидность, ну или хотя бы рахит, но вдруг дефектами у Ларисы назывались лопоухие (уши не допишу из-за тавтологии). Тогда и я дефективный.

Итак, в день Одина мне удача не улыбнулась. Вечером я написал для Кати стих (почему-то про полосу леса, не знаю) и лег спать пораньше, чтобы завтра пораньше проснуться. Проснулся, действительно, рано, подумал с надоевшей тоской об утерянном пистолете и сразу же поехал в университет. К восьми часам я уже был возле его стен. Стоял под надписью “Брянский Государственный Университет им. Петровского” и, к своему бесстыдству, сообщаю, что не знаю, кто такой Петровский. Зато куда приятнее сообщить, что лишь пяти минут брожения вдоль и около БГУ оказалось достаточно, чтобы в толпе невыразительных студентов и порою очень даже симпатичных студенток я увидел дочь Льва Линдяниса. Как я ее узнал, если она не была похожа на отца, как Саша? (а она не была похожа, да) – она была косоглаза. Вы могли подумать, что с моей стороны было глупо первую дефективную принять за дочь врага, но, во-первых, у меня была уверенность, что я все делаю правильно, и во-вторых, я бы не стал называть ее косоглазость дефектом, потому что она была очень даже мила. Она была красивой, но выглядела не так, чтобы каждый мог сказать, что она красивая. Прическа – красный верх, черный низ, медальон с трехдневным полумесяцем прямо поверх теплого клетчатого шарфа. Под курткой, настолько длинной, что та скрывала юбку, я увидел колготки со змеиной окраской. Надеюсь, они теплые, потому что сейчас дует сильный ветер. Она была в потоке пяти студенток, по-видимому, ее однокурсниц. Легконогие дамы с их золотом волос. Ночью волос. Огнём волос. Или радугой волос, что протест или слабость, или то и другое. И дочь Ляндиниса среди них белой вороной. Я знаю, что ее зовут Илзе, но тогда я почему-то забыл это прекрасное имя. В общем, я подошел к Илзе и спросил:

– Можно вас на пять минут?

Ее однокурсницы смотрели с удивлением людей, вот-вот готовых сплетничать, пока я, держа за запястье, отводил Илзе в сторонку. Она не ничего не сказала, но имела вид жены, готовой к тому, что муж ее опять будет бить.

– Всего несколько слов, – сказал я дружелюбным, как надеялся, тоном. – Вы дочь Льва Станиславовича?

Она потерянно кивнула. Каюсь – я хоть и был уверен, что это она, все же с облегчением вздохнул.

– Я друг вашего брата, – продолжил я. – Был, может, и не близким другом, но хорошим знакомым. Примите мои соболезнования.

– Спасибо, – тихо, почти про себя сказала Илзе.

– Напомните, как вас зовут? Александр говорил ваше имя, но, простите, забыл.

– Илзе.

– Красивое имя.

Она посмотрела на меня с недоверием и сказала:

– Я с Сашей почти не общалась. Но все равно, это страшно, что его так, да еще в школе… Вы, – словно очнувшись, спросила она, – его друг?

– Знакомый. Честно говоря, я хотел поговорить не по поводу Саши. Я хочу поговорить про вашего отца.

– А что с ним? – испуганно спросила Илзе, будто и его кто-то зарезал.

– Не волнуйтесь, все с ним в порядке. Я просто хочу знать – не говорил ли вам отец о своем желании создать какой-либо кружок?

– Говорил.

Так сразу ответила на самый важный вопрос! Сердце у меня забилось быстрее, я спросил у Илзе, что за кружок он хотел основать.

– Извините, я опаздываю на занятия, – сказала Илзе виновато. – Извините, пожалуйста, мне правда лучше не опаздывать.

– Нет, это вы меня извините, что отвлекаю вас. Скажите только, во сколько кончаются ваши занятия?

– В двенадцать.

– Не могли бы вы со мной пройтись? Если вас не затруднит. Недолго.

Карие глаза с желтоватой пленкой – левый был ближе к носу – смотрели на меня по-прежнему со страхом и недоверием, но в них, мне показалось, появилась смутная надежда.

– Пары заканчиваются в одиннадцать-сорок, – сказала Илзе. – Я поговорю с вами, а…

Я назвал свое имя и сказал:

– Хорошо, я буду вас ждать, в этом же месте. Извините, что отвлек, и спасибо.

Резко развернулся и быстрым шагом пошел к остановке. Не знаю, но надеюсь, она глядела мне вслед…

Полдвенадцатого я был в том же месте – не опоздал, как было с Юлей, а явился даже раньше положенного. Илзе тоже была пунктуальной – приятно, когда все идет по плану. В одиннадцать-сорок одну мы поздоровались, и я тут же спросил:

– Вам отец рассказывал о кружке? Что он хотел в нем видеть?

Мы некоторое время, кажущееся приятно-медленным, прошли по небольшой тропинке, усеянной по бокам деревьями и кустами. Деревья, листвой защищающие тропинку от летнего солнца, ранней весной были беспомощны по причине своей наготы. Да и защищать сегодня не от чего, солнца-то не было. Я знаю, что летом здесь красиво, довольно зелено для Брянска, поэтому лишь мог быстрее желать его приближения. Мы прошли половину университетской тропинки, прежде чем Илзе решилась ответить.

– Он… папа… как бы вам сказать… Вы точно друг Саши? – спросила она тоном, уже отвечающим, что “нет, не друг”.

– Да-да.

– И когда будут похороны?

Здесь я попал впросак. Ты слишком умная, Илзе! Будь умной, но не настолько, чтобы мне это чего-нибудь стоило! У меня чуть не вырвалось глупое “чьи?” – такое бывает, когда спеша придумываешь что-то, из головы выметаешь глупые фразы, и все они скапливаются у главного выхода из головы – у рта.

– Понимаете, – начал я, – я же, помнится, говорил, что я не близкий друг, а так, хороший знакомый. Поэтому про дату похорон мне никто не сообщил. Но (тут я стал демагогом вскидывать руки) если бы и сообщили, я бы все равно не пришел. Я не циник, я просто не понимаю похорон. Перемена состояния уже произошла – он либо мертв, либо живет другой жизнью. А в похоронах я вижу только… вы уж меня извините… торжественную уборку.

Вот тут в Илзе что-то изменилось. Ее лицо, весьма красивое, пусть и с одним маленьким изъяном, как бы раскрепостилось. Не уместное слово, но оно мне первым пришло на ум. Раскрепощением я бы назвал процесс, в котором каждая черточка лица Илзе перестала быть зажатой. На слове “уборка” каждая мышца ее, морщинка, нерв, сообща, сбросили с себя оковы, и тут я понял, что сейчас увижу Илзе, которую сама Илзе привыкла скрывать под маской застенчивости.

– Я не думала о похоронах в таком роде, – сказала она ровным голосом уверенного в себе человека. – Иногда думала, что кремация лучше закапывания, но всегда считала и то, и другое данью усопшему. Уборкой я бы не решилась это назвать.

– Торжественной, – поправил я. – Вот в чем суть. Похороны делаются живыми для живых. Все, что здесь на Земле делается, – я обнял руками Землю, – делается исключительно во имя живых. Даже спиритические сеансы – это когда якобы вызывают дух покойника и с ним общаются.

– Я знаю, что это такое, – сказала Илзе про сеансы.

– Вот, – этим “вот” я ставил восклицательный знак своей мысли. – Все похороны, на которых я бывал, были похожи на свадьбы. Отличались только ритуалы в начале, ну и, естественно, формальный повод. А застолья с их трещащими от еды столами, с этими вечными незнакомцами, подбегающими к столу пропустить рюмочку в честь покойника или жениха – хотя ни жениха, ни покойника они не знали, – эти застолья не отличить одно от другого.

– Интересно, – сказала Илзе, думая о своем. Она шагала со мной вровень, мне даже не приходилось подстраиваться под ее ритм, как я это делал с другими девушками. Я высокий, шаг у меня большой и прыгучий, мне приходилось постоянно сбавлять рефлекторно нарастающий темп, чтобы дамы от меня не отставали. А сегодня как будто бы я был дамой, ведь Илзе подстраивалась под мой шаг, а не я под ее.

Мы дошли до самого конца университетской тропинки. Если пойти дальше, то можно было бы попасть на Курган Бессмертия – это брянский Кремль или, если угодно, наша Эйфелева Башня. Если вам захочется нарисовать Брянск – вам достаточно изобразить белую звезду, похожую больше на букву “Л”, которая стоит на зеленом холме. Это и есть наш Курган.

Я предложил Илзе пройтись до Кургана, но она не захотела, а предложила мне в свою очередь просто посидеть на лавочке, у конца тропинки. Я согласился, и мы сели. Было приятно, утренний ветер ослаб и стал просто свежим дыханием природы.

– Значит, вы друг Саши? – спросила Илзе.

– Да, – решил я не отступаться ото лжи, но в противовес этой лжи добавил:

– Но даже если и не друг, что это между нами изменит? Если вы захотите ответить на вопрос – ответите. Не захотите – нет.

– Про кружок отца… я… я вам отвечу, – пообещала Илзе. – Мне просто не понятно, зачем вам надо знать про кружок. Вы же друг Саши, а не моего папы.

“Красота монашки, а ум, как у стервы!” – подумал я с восхищением, перед тем, как решился-таки рассказать про монеты:

– Незадолго до смерти Саша показал мне фальшивые монеты. Я удивился – ну ты сама посуди: кому придет в голову подделывать рублевые монеты, когда можно подделывать сторублевки? Да и затратно это, металл ведь дороже бумаги. В общем, мне стало интересно. Я спросил у Саши, откуда у него монеты. Саша ответил, что ему дал отец…

– Подожди… те… – перебила Илзе с явным ощущением перебитой. По-моему, это было вызвано тем, что я незаметно для себя перешел на “ты”, и Илзе, чтоб быть честной и прямой, тоже сейчас придется перейти на “ты”.

И она перешла:

– Ты намекаешь, что Сашу убили фальшивомонетчики?

– Я не знаю. Но хочу знать. И хочу знать, что за кружок был у твоего отца. Помилуй, я твоего отца ни в чем не обвиняю, но я… – тут я вспомнил собственную фразу, брошенную вчера Кате, – как детектив, изучаю все беспристрастно и откидываю симпатии интересных мне дам.

Илзе, наконец-то, впервые за сегодня, улыбнулась, но затем серьезно сказала:

– Хочу расстроить тебя, но папа вряд ли имел кружок со станками… не знаю, наковальнями… по чеканке монет. Тем более что папа хотел учить младшеклашек борьбе – с этим и связан его кружок.

Я замер, лицом напоминая выброшенную на берег рыбу. Илзе же, видя рыбу, спешно добавила:

– Но больше я ничего не знаю… честное слово… Этим папа мог бы делиться с Сашей… больше, чем со мной. Саша не говорил ничего о борьбе?

– Нет, – осипшим голосом ответил я. Нет же, бунтовал я про себя, я уверен, что Линдянис связан с чеканкой монет! Какая к черту детская борьба!

А?

– Ну, извини, что не помогла, – прям искренне расстроилась Илзе. – Тебе нужно детективить в другом направлении.

– Детективить? – отрешенно повторил я. – Хорошо, подетективлю.

Затем, скорее от чувства такта, чем из-за чего-то еще, я попросил:

– Расскажи о себе.

И она, что меня удивило, с охотой и даже благодарностью стала говорить. Без пауз застенчивости, без неуверенности, говорила, как думается, не редактируя себя. Илзе могла бы точно занять первое место в моем “рейтинге скромненьких”, но если судить ее только по тому, как она говорила сейчас, не принимая в расчет прочие проявления ее сущности, то, думаю, она была бы чуть ниже Юли, но на порядок выше Лизы.

Первое, что я услышал от Илзе: “Я не виновата, что из богатой семьи”. Такая откровенность может и убить, но меня нет. Я считаю, что каждый виноват во всем, ну да ладно, не время об этом распространяться. Илзе стала говорить о своих плохих отношениях с однокурсницами, назвав каждую цветочком. “Как цветочки – тянутся к солнцу и удобряются навозом” – пояснила она. Глубокомысленно, сказал я и даже не смутил ее этим.

Я не мог вспомнить, что еще мне говорила Илзе. Я помню только день и голубоватый цвет его звуков, и помню только, что было хорошо. Было волнующее чувство, связанное с любовью, словно разговор с ней был счастливым вещим сном.

Я запомнил только, что Илзе хочет по обмену опытом перевестись на строительный факультет московского университета. И запомнил это только потому, что строительство не вязалось с ее худенькой слабостью эльфа и желанием увидеть Индию, высказанным вслед после этого.

– Это хорошо, мир большой и разный, надо все узнать и выбрать лучшее.

– Мир увидеть я не планирую – лишь хочу избавиться от духкхи.

Я понятия не имел о дуккхе, но уточнять ничего не стал. Еще Илзе сказала, что никому не доверяет. Это, молча подумал я, мне стало понятно и раньше. Она, то есть Илзе, даже ездила в морг, чтобы лично увидеть Сашу и только увидев его, она поверила в его смерть. Ты сильная, сказал я Илзе, а что говорил дальше, я не помню.

Почему я такой забывчивый? Я не забывчивый, я в это время разговаривал с Юлей у пруда. Воображал продолжение нашего последнего диалога:

– Вытри об меня ноги! – требует от меня Юля.

– Нет.

– Вытри об меня ноги!

– Нет.

– Вытри об меня ноги!

Я вытираю об нее ноги. Юля злится и затем спрашивает:

– Ты зачем об меня вытер ноги?

Я что-то бурчу, и только потом это бурчание прорисовывается в это:

“Женщина должна быть богиней. Она скажет – ешь моё дерьмо, и ты будешь есть его и даже не подумаешь, что это для тебя унизительно. Вот такие женщины мне нужны, а не те, об которых можно вытирать ноги”.

“Извини” – мысленно я обратился к Юле, – “но это так. Меня это волновало, если б я любил тебя, а так… я люблю тебя, но меня это не волнует”

Моя мысль скакнула с Юли на прочих. “Рейтинг любви” тоже можно составить, но не сегодня. Сегодня я поеду в Дарковичи с Катей. Я не забыл про это, но повел себя так, как будто только что об этом вспомнил. Посмотрел на часы и сказал про себя: “пора!”.

– Мне нужно идти, – сказал я Илзе. – Заняться хорошим делом.

– А, если хорошее, это другое дело: я против этого ничего.

– Будет время, я тебя навещу, – пообещал я Илзе.

Мы попрощались, и я пошел к остановке.


37

У гаража я оказался вовремя. Тютелька в тютельку. Почему с Юлей мне не удавалось быть таким пунктуальным? Я подходил к гаражу; в это же время к нему подъезжала Катя. На своей машине подъезжала. Марку я не скажу, значок я не искал, могу лишь сказать, что это маленькая зеленая иномарка эконом-класса.

– Привет! – сказал я, садясь с ней рядом.

– Привет, лейтенант! Узнал что-нибудь о монетах?

Я покачал головой и к этому добавил:

– Ну, раз ты упомянула, я сегодня виделся с Илзе. Она очень красивая. И я не шучу.

Катя, закурив (да, она курила), отреагировала на это пожиманием плеч, мол, вкусы у всех разные, а я продолжил:

– Слушай, Лев… Станиславович… – почему-то речь моя стала походить на речь Илзе, будто речи заразны, – говорил Ларисе о… борьбе?

Машина в это время тронулась с места и подпрыгнула на какой-то ямке – ямок тут хватало. Подпрыгнули и мы с Катей, синхронно, не пристёгнутые, а я еще, на правах высокого, ударился затылком о крышу салона.

– Ты пристегнись, мы пока не выехали на дорогу. Ага… и я сейчас…

Она, наверное, недавно получила права. Уж очень осторожно, по-немецки педантично, вела она машину. Мы пристегнулись и выехали на дорогу. Тут Катя вспомнила мой вопрос, который я не стал повторять, поскольку Катя, возможно, была полностью сосредоточена на дороге. Но Катя сама его вспомнила, и то хорошо.

– Извини, лейтенант, я просто задумалась. Ты про борьбу спрашивал… Хммммм… Борьба? – только тут она удивилась. – Нет, Лев не борец, это точно.

– Но вдруг он хотел научиться борьбе?

Тут надо было поворачивать. Катя повернула и сказала:

– Может, он и говорил о борьбе Ларисе, вот только Лариса мне ничего про борьбу не говорила.

– Ты можешь спросить у нее о борьбе ради меня? – сказал я и выругался.

– Ты это чего? – растерялась Катя.

– Извини, “ради меня” у меня по привычке вырвалось… я конченый эгоист.

– Хм, странный ты какой-то. Хорошо, спрошу. Не знаю, правда, как лучше спросить. Повода нужного нет.

– Поводы выдумать можно, я не гоню…

– Ты это, эгоист, выполнил, что я просила?

Я не сразу, но сообразил, что Катя хотела знать, написал ли я для нее стихи.

– Да, но прочитаю поздним вечером. Так уместнее.

– Заинтриговал! – сказала Катя.

Тут мы оказались на 50-й армии, свернули затем на Литейную, а по ней, минут за десять, если не меньше, можно доехать до Дарковичей.

Проводив глазами заправку, я услышал:

– Ты от Илзе узнал про борьбу?

– Да. – У меня в животе громко заурчало. Я надеялся, что Катя ничего не услышала, успокоил себя, что машинный мотор и шум на дороге достаточно громкие, чтобы заглушить мой воинственный позыв, но фразы следующие, все же, решил ронять громче обычного.

– Ты меня накормишь с дороги?

– Накормлю, о чем может быть речь. Картошки пожарю, с грибочками маринованными и с огурчиками. Даже водки могу налить.

– Даже так, – важно кивнул я, – ну я особенно не пьющий, не стоит, а вот за картошечку спасибо.

Мы бы говорили и дальше, но мы, преодолев плешивый лесок, уже оказались в Дарковичах. Катя обещала, что нужный дом будет через два поворота, и через три поворота он действительно был. Я его сразу узнал. Крышу вряд ли украли с сервизом, скорее всего, она просто отвалилась, а прилаживать было некому. Возле дома стояли деревянные доски, какая-та серая крышка, размером с люк, – присмотревшись, я понял, что это крышка от очень большой кастрюли. Соседних домов рядом не было, но дом без крыши не стоял на отшибе, нет, он выглядел так, словно другие дома отошли от него куда подальше, как от прокаженного. Мы вышли из машины, и Катя сразу же вошла в дом, а я помедлил, вглядывался в дом, думая, что он очень смешной. Карикатурный. А с этой крышей он оставлял у меня впечатление детской раскраски, где ребенок раскрасил весь дом, а вот крышу раскрашивать не стал, потому что родители купили ему другую раскраску, получше, с машинами.

Я вошел в дом. Узкий и затхлый для одних, мне, с моим пренебрежением к комфорту, показался вполне удобным. В нем было только две комнаты. Спальня, дальняя, я мог видеть только угол провисшей кровати, но дорогой кровати, большой и, может, даже дубовой. И комната ближняя, где мы сейчас с Катей. И кухня, и гостиная, и диван, напротив которого телевизор на треноге, и все на свете здесь – холодильник там, в нем банки с закатками, мясо в морозильнике, и даже что-то похожее на клей, лопата у порога, рядом с дверью и рядом со штукой, с помощью которой вытаскивают чугунки из печки. В красном углу висела икона, ковер на стене и на полу, черный чайник и дореволюционные сковородки на плите. Мило.

Mondegreen

Подняться наверх