Читать книгу Mondegreen - - Страница 2

GREEN 13

Оглавление

А когда все пройдет, когда все зачеркнем

Вырвем с корнем листки с адресами из книжек…


Душа без ключа

Дорога. Железная дорога. Она привыкла спешить. Спешит сейчас как никогда. Она взяла только маленькую сумку. В ней часы, тушь и помадка. Его наивные подарки, глупые как их ночь. Этого всего нет, в целом мире нет вещей. В нем лишь прошлое, которое хочется оставить за собой. Электричка приедет нескоро, есть время подумать, но мысли столь надоедливы:

“Живу же спокойно без людей, без которых не представляла свою жизнь…”

Свои заурядные печали она выражала готовыми формами. Но все эти мысли и то, чем они становились в ее голове, то бишь слова, казались ей чем-то искусственным. Слова, вроде “грусть”, “разочарование” и подобные им, негативные, ничего не означали. Они лишь упрощали то, что, как ей казалось, нельзя выразить словами. Она знала, что то, что с ней случилось, бывает, и сама насмехалась над нелепостью людей, постоянно с подобным сталкивающихся, но сейчас она сама столкнулась с этим, впервые, с этой пошлостью, с этим ядом, вынудившим ее бежать, и свой бесполезный внутренний монолог никак не могла остановить.

А та надменная трогательность, которой одарит ее мама, когда поймет? Встретит на перроне в городе, бросит только взгляд, даже не изучит, ведь так красноречив ее приезд, как труп того, кто пропал без вести. Знание матери станет эпитафией, лишним плачем после похорон, печатью на документе, говорящей: “всё”.

Всё.

Всё было в ярком солнце утреннем как сказка, как приятный сон. Само солнце пока плыло за горизонтом, но столь ярким оно там плыло, не спеша подымаясь, позолотой стращая избушку каждую, тропинку, деревце, и на жаркий полдень не намекая, но прямым об этом текстом говоря. Бабы не спешили на поля, но его дядя, Василий, с ягдташем за плечом, гордо точил косу в одиночестве, близ забора у реки…


Похороны.

За неделю до этого Маша не могла даже предположить, что вновь окажется в деревне. Этому способствовало естественное, к сожалению, завершение. Маша находилась в квартире матери, когда той позвонили и сообщили нечто, от чего ее лицо, усталое, с короткими морщинами, обрело смиренную бледность.

– …Да, мы приедем, – говорила мать. – Думаю, втроем, сейчас позвоню ему.

Маша отложила рисунки и посмотрела на мать, вовлеченная и уже заранее, видя бледность на ее лице, расстроенная.

– Баба Надя умерла, – сказала мать.

Машина печаль стала глубже и более оформленной, но она не успела словесно это выразить, мать уже набирала Дмитрия.

– Дим, привет, тут… (сухой кашель) мне звонили, бабушка…

Маша слушала, как мать рассуждает с Дмитрием, ее старшим братом, о деталях приезда в деревню, дате, времени похорон и поминальном столе. Она вспоминала свое ранее детство – туманное, со смертью бабушки оно обрело отчетливость в Машиной памяти. Вспоминалась Таня, брат Дима, далекий от сегодняшней солидности, другие детские друзья, приезжающие на каникулы, и зеленый пруд с послеобеденным пением птиц. Маша понимала, что уже заранее готовила ту щемящую тоску, этот плач над куском утраченной души, который она испытает, когда окажется в деревне. Словно что-то внутри ее репетировало этот образный плач до приезда. И репетиция эта помогла Маше спокойно и в какой-то мере философски отнестись к ожившему образу деревни, неуловимо измененной временем, но сохранившей памятные Маше ноты. Когда они, втроем, на Диминой машине, приехали к дому, в котором жила и умерла бабушка, Маша сразу же вышла из машины, чтобы впустить в свои легкие опьяняющий горожан воздух, который придал ее мыслям спокойствие и мечтательную грусть. Ностальгия и нынешнее соединились, как родные части чего-то цельного, и Маша испытала то редкое чувство понимания жизни, которое заставляет благодарно относиться даже к смерти.

Семья вошла в дом. Прошла придел с его обеденным столом и кухней, чтобы пройти в общую комнату, где лежал покойник.

– Можно я не буду смотреть? – попросила Маша.

Мать согласилась. Маша осталась в приделе, а мать с Дмитрием прошли дальше, в комнату, где сидели две подруги бабы Нади. Одна из них, тетя Груша, обнаружила ее смерть и сразу же позвонила матери Маши, а другая, тетя Клава, по воспоминаниям Маши, постоянно ссорилась с бабой Надей, но сейчас Маша слышала причитания тети Клавы, напоминающие ей о раннехристианских плакальщицах. Она сидела у стола, как на иголках, глаза ее блестели, но слез, а тем более причитаний у Маши не было – годы, которые прошли без визитов в деревню, и врожденная мечтательность помогали ей относиться к смерти бабушки, как к чему-то необходимому, провалу, за которым непременно последует рост.

Во дворе послышались шаги. Маша могла и не смотреть в окно, она тут же вспомнила прабабушку Ектенью, чья шаркающая походка до сих пор не стерлась временем. Как призрак, сгорбленная тень вошла в придел и оставила узловатую палку у двери.

– Здравствуйте!

Ектенья вышла на свет. За те семь лет, что Маша не видела ее, она нисколько не изменилась…

– Да, Мария, здравствуй-здравствуй… – …сохранила память и даже некую бодрость. Она села рядом с Машей и, кивнув куда-то за стену, сообщила:

– Вот дочурка, обогнала меня!

Маша захотела улыбнуться, но не стала. Она подумала, что как же это странно – баба Надя, дочь бабы Ектеньи, умерла от старости раньше собственной матери – а затем подумала о себе и своей матери.

– Леша, – продолжила Ектенья, – пустил ее к себе, а меня мой Семен не торопится… Ну… Мария… какая ты худая, господи… Жених есть?

Маша покачала головой.

– Тебе сколько уже, двадцать есть?

– Двадцать два.

– Пора уже, Машенька, пора!

Маша закивала головой, как кивает человек, остающийся со своими убеждениями.

– Танька-то, помнишь Таньку?

– Помню.

– Танька уже года два замужняя, а тебе ровесница. Дом отделали, огород новый сделали, с цветами, а лучше бы с морковью! Муж машину купил, большую, как у солдат, и черную… – Ектенья продолжила расписывать преуспевания Тани, из которых значилось, что Таня уже не живет в Брянске, а живет прямо здесь, в деревне, через два дома от них, и прямо оттуда баба Ектенья и вернулась.

– …вот, позвала их на похороны, а то они едят какую-то рыбу… суша… суши… как это называется…

Маша сказала, как, и спросила:

– А можно мне к ней? Муж ее дома?

Маше пришлось еще три раза и разными словами повторять свой вопрос, чтобы Ектенья в конце концов смогла ответить:

– Валера в городе, колеса чинит, кредит-то висит. Вечером, вроде, приедет. Таня ест свою рыбу, она знает, что вы приехали… Митя там, да, Маш?.. Пойду повидаюсь, а то мать твоя вдруг там чего… Эх, доча!.. Всех разом собрала…

Внучка и прабабка вошли в комнату, и Маша, стараясь не смотреть на то, как моют покойника, попросила у матери разрешения повидаться с Таней. Мать не отказала, и почти сразу же, как показалось Маше, ее встретила Таня, радостная и бойкая, как прежде.

Но что-то в ней, помимо возраста, изменилось – а именно глаза. Они стали бледнее и ярче. Подведенные тушью ресницы на их фоне казались грубыми овалами. Но голос, радушие и белые руки с тонкой кожей и яркой зеленью вен остались теми же. Таня усадила Марию за стол, предложила суши, налила чаю, села сама, закурила и, положив локоть на стол, а подбородок в ладонь, протянула:

– Эх, Маха, Маха!.. Сколько лет, сколько зим… Мир наш меняется…

Сквозь сигаретный дым Маша увидела рубцы на запястье у Тани. Она догадалась о чем-то нехорошем и постаралась забыть, так как знала, что ей духу не хватит спросить прямо.

– Жаль бабу Надю, – сказала Таня. – Постоянно о тебе спрашивала. Все волновалась, обижает ли тебя муж или нет. – Таня усмехнулась и бросила взгляд на правую ладонь Маши. – Была уверена, что все еще женятся в пятнадцать. Но ты, вижу, не спешишь, и правильно…

Маша кивнула. Второй раз упоминают о ее личной жизни, но в первый раз ей становится неловко от подобного упоминания. Таня смахнула пепел в свою пустую кружку и рассказала, как на своем выпускном познакомилась с Валерием, который тогда работал водителем и вез их встречать рассвет. Затем хотела сказать что-то еще, но, будто вспомнив нечто важное, спросила:

– Но парень-то есть у тебя? Или кто на примете?

– Это так важно? – улыбнулась Маша, улыбкой стремясь и отвлечь, и выгородить себя, и не обидеть Таню.

– Я поняла, что нет. Но здесь я могу тебе все обустроить.

– Помилуй, Таня, я не…

– Ты хочешь, и не думай, что нет, все хотят, и ничего постыдного нет. Понравится – хорошо. Нет – так и что ж. Я хоть и живу сейчас в деревне, но я не бабушка, я не жениться тебя заставляю, даже можно сказать, что я против этого.

Маша подумала некоторое время, ладонью прикрывая возможную краску на щеках, и сказала:

– Хорошо. Кто он?

– Рома, правнук бабы Ектеньи, брат твой троюродный. Но ты не спеши, знаю, что подумаешь! Троюродный – это и не родственник вовсе. Тем более Рома, хо-хо! – Таня со значением закивала. – Он у нас в революционеры метит.

– Многие сейчас метят.

– Но он-то парень серьезный. У него и сотоварищей программа своя есть, да! Вот только товарищи его – ммээ. Максим этот Лобов вообще кретин… Бог с ним, не о нем речь, ну ты как, Маш? Готова? Он приедет на похороны, завтра же похороны, если твоя прабабка не напутала, вот и посмотришь на него.

– Не ускоряй, пожалуйста, мне надо подумать…

– Потом думать надо. Заметила, как время быстро идет? Оно с каждым годом все быстрее будет идти, и это не я придумала, это научный факт. Туда-сюда – и нас похоронят.

Маша долго молчала, и пила чай, медленнее, чем пьет обычно. Ей было непонятно это наглое стремление Тани сходу обустроить личную жизнь подруги, с которой не было контактов и прочих косновений.

– Он интересный, много знает, и не зануда, – говорила Таня. – Не было б Валеры – за него бы вышла.

– Я же не отказываюсь, – наконец сказала Маша. – Но обещать тоже не могу.

Таня потрепала Машу по плечу и довольно протянула:

– И не надо ничего обещать! Никому и никогда.

На следующий день Маша и Таня сидели вместе за поминальным столом. Маша не понимала, во что ввязывается, а Таня, щедро наливая себе вина, говорила:

– Ты продолжаешь рисовать?

– Да, рисую, – отвечала Маша.

– Пишешь. Художники же пишут. Фигуры, пятна рисуешь или…

– Не фигуры и не пятна, – заверила ее Маша. – Натюрморты и пейзажи.

Бабу Надю похоронили утром. На ее поминки пришло так много человек, что Маша даже удивлялась, где в пустой деревне с вымирающим хозяйством могло жить столько людей. В основном были люди старших лет, незнакомые старушки и мужчины, обильно пьющие водку. Стол был накрыт как положено, овальные тарелки с похороненной под луком селедкой, грибами с зеленью, копченой закуской и огурцами в маринаде перемежались блюдами с тушеным картофелем, свиными котлетами, плавающими в собственному соку, тонко резаным салом, черносливовом в граненом стакане, водками и винами в прямоугольных бутылках, неработающим самоваром, поставленным для красоты и тем прочим, до чего уже сытая Маша не могла и не желала дотягиваться. Она плавала в ленивом томлении, подобно котлетам в жиру, даже впечатление вырытой могилы и поцелуй в остывший лоб, незримо присутствовавший на губах Маши и в ее голове многие часы, исчезли, и когда Таня напомнила ей о знакомстве с Ромой, она лишь устало отмахнулась.

– Неохота и неудобно.

– Да ты только глянь, сидит с дядь Васей.

Роман, светловолосый юноша, в очках, с тонкой бородкой, одетый по-городскому, сидел на другом конце стола и рассказывал дяде Васе что-то про охоту. Маша не слышала, что именно, но услышала ответ дяди Васи: “Здоровья нет до охоты”. Она стала думать про охоту, про убитых зверей и кровь, которую, как вино, разливают в бокалы, о “Сердце-обличителе” Эдгара По, о Таниных рубцах, в общем, думала обо всем, кроме Ромы, который просто оставил у нее впечатление умного юноши, исходя из его внешности, и только.

– Валер, позови-ка к нам сюда Рому, – шепнула Таня мужу.

– Не надо! – поневоле оживилась Маша. – Валера, не вставай!

Валера – мужчина лет тридцати, с добрым блестящим лицом и мягким брюшком (жена звала его Колобочком) – уже привстал, но теперь сел и внимательно смотрел то на Машу, то на Рому, то на Машу вновь. Он налил себе бурой настойки, говоря жене:

– Сватать – это хорошо, но Ромашку ей не сватай, он человек занятой.

– У него кто-то есть? – спросила Маша.

– Занятой – в смысле революционер, – поправила Таня, но поправила неверно, ведь Валера сказал:

– Занятой – в смысле встречается с Аней. Она сюда не пришла, на работе.

Мария обернулась к Тане за разъяснениями, и та, дыша ей на ухо селедкой, прошептала:

– Не слушай Колобочка, он уже не встречается с Аней, мне же видней. Мне сам Ромка об этом говорил. И это к лучшему – Анька считает себя сильно умной и бесится от этого. И в семье у нее что-то не то, есть тип еще, к которому налево ходит.

– Я не хочу впутываться в чужие отношения.

– Аня – прошлое, не думай об этом…

– Но… – Маша хотела сказать, что все проще, что сам Рома ее ничем не зацепил, но не сказала, посчитала это обидным для не могущего ее слышать Ромы.

Дядя Вася поднялся и начал говорить тост – на этот раз в честь молодежи и в честь будущего, которое “будет таким же, как и прошлое, но другим”. Рома первым поддержал тост, все стали чокаться, а Валера лил Маши полные бокалы, несмотря на ее заверения непьющей, и она от упрямства или любопытства пила до дна. Села, чувствуя хмель в голове, убеждая себя, что она трезвая, стала смотреть по сторонам и смотрела до тех пор, пока ее глаза окончательно не замерли на Роме. Тот по-прежнему говорил с дядей Васей и в конце разговора невесть откуда достал большую кожаную сумку и всучил ее дяде Васе. Тот даже прослезился. “Богу надо научиться”, – услышала она окончание разговора с Ромой, которого слышать она не могла, а затем услышала ряд благодарностей от дяди Васи и его соседей, а затем ото всего стола за сделанный подарок, который был не далее как охотничьей сумкой, которую, со слов Ромы, называют “ягдташем”.

– У дяди Васи сегодня день рождения, – пояснил, точнее пробурчал Валера. – Он брат Роминого бати. И, получается, что и твой, Маш… двоюродный дядя?

Маша кивнула. Ей хотелось на свежий воздух. И возможность им подышать она получила, как только отгремели пару тостов, произнесенных Ромой в честь дня рождения дяди Васи.


Она сидела на ступенях крыльца. Дул ветер. Рыцарь, пес-дворняга, грыз куриную ногу, которую принес ему Дима. Сам Дима что-то копался в машине, и Маша на нее смотрела, затем смотрела на солнечное небо, но оно, в отличие от дождливого, считалось Машей скучным, и она стала смотреть на дома, покосившиеся, стоящие напротив, но взор ее прервал Роман, явившийся перед ней так внезапно, что Маша дернулась и покраснела.

– Не бойся ты. Я Рома. Правнук бабки Ектеньи. Как и ты, верно?

– Верно.

– Тебя Машей зовут?

– Правильно.

– Я присяду?

– Конечно.

Он сел рядом с Машей, и она не без усилий сдержала свой порыв отодвинуться от него, как от постороннего. Рома этого не почувствовал, он смотрел в пространство перед собой, невозмутимо, будто находя в невидимом ветре нечто большее, что может найти обыкновенный человек, будто бы сел просто так, в чем Маша, вспоминая Таню, сомневалась. Ей было неловко, ему, если глаза и ощущения ее не врали – нет.

– Аламо говорила, что ты художница, – начал Рома, продолжая смотреть в никуда. Маша потрудилась даже провести луч от его глаз до бесконечности – луч проходил между обветшалыми крышами домов.

– А разве она не сменила фамилию?

– Нет. У Валеры фамилия – Свешников. Она, когда еще заглядывала в нашу компанию, постоянно повторяла: “Очередной Валера Свешников! Очередной Валера Свешников!”, и вот так мы поняли, что она сохранит свою экзотическую фамилию.

– А мне Таня говорила, что ты революционер, – сказала Маша, отзеркаливая позу Ромы и тоже глядя перед собой. Он засмеялся, сказав: “Громко сказано”, и вкратце описал свою теоретическую, агитаторскую работу, которую осуществляет с помощью Максима (Лобова), работающего в брянской газете. Таня не ошиблась, подумала Маша, характеризуя Рому – рассказывал он интересно.

– Влияние на подсознание в обход цензуры, – подводил итоги Рома. – Вещь сложная и не универсальная, несмотря на то, что не новая. Фрейдистская и даже более математическая литература тут не помощники – всякий раз приходится выдумывать что-то новое.

Оградив общими и пространными словами свою “революционную деятельность”, Рома умолк и кивнул Диме, который возвращался от машины. Тот, кивнув Роме, спросил у Маши: “Все хорошо?” и получив в ответ: “Да”, вернулся в дом. Сразу же после этого Рома стал смотреть на Машу, и та, чувствуя, как правая ее щека начинает гореть, в стремлении это скрыть, повернулась к Роме.

– Тебе не кажется забавным, что Аламо пытается свести нас?

Маше так не казалось, но она улыбнулась и сказала, что да, казалось, и что Таня, которую она знала, так бы себя не вела.

– Ты ее давно не видела, я так понял?

– Год или два.

– Она еще и в Бога вдарилась – весьма интересным образом вдарилась – но об этом, уверен, она сама тебе расскажет, если еще не рассказала. И вот еще ты говорила, – сейчас речь Ромы стала сбивчивее, – что прежняя Таня так бы себя не вела. Но я вдруг подумал, что это хорошо, что она так повела… Я… Мне Таня говорила подойти к тебе, сказала, что ты художник, и хороший, что тебе будет приятно нарисовать нашему движению эмблему…

– И по этой просьбе, – медленно начала Маша, подняв руку вверх, ею ускоряя свои мысли, – ты и понял, что Таня хочет нас – свести?

– Нет. Она сама мне сказала.

Рука Маши рухнула вниз. А после следующей реплики еще и глаза округлились.

– Еще она сказала, что рекламировала меня тебе. А у меня, как бы, уже девушка есть.

– Но зачем ей это? – Выпитый Машей алкоголь превратился в распаренные и бодрящие мысли.

– Не знаю! – развел Рома руками. – Мне самому интересно. Поэтому при Аламо давай… давай притворяться, что мы уже начинаем встречаться?

Маша молчала. Хоть мысли ее и метались в голове, но чувствовала она себя глупо.

– Я себя не навязываю, – поспешил заметить Рома. – И это не новый вид подката. Просто Аламо… хм, как бы сказать… надеюсь, ты не обидишься, но она – странный человек. Плюс у Максима была с ней неприятная история… в общем, давай при Тане держаться за руки, как влюбленные? И только. Не больше и не… но меньше-то уже некуда.

Мария сохраняла молчание. Конечно, она была заинтригована, но даже на маленькие авантюры, вроде той, описанной Ромой, ей было неловко менять свои музыкальные мечтания.

– Ты моя сестра, – продолжал Рома. – Хоть и троюродная. А я, знаешь, не хочу себе детей со свиными хвостиками.

Маша, вспомнив Маркеса, улыбнулась Роме, как союзнику, и, сказав:

– Давай попробуем.

Взяла Рому за руку, словно это было репетицией.


2

Прошло два дня, а притворяться Роме и Маше не довелось. Когда Таня была рядом с Машей, рядом не было Ромы, когда Рома был с Машей – не было Тани, а Таня и Рома и вовсе с похорон не пересекались. Рома заверил Машу, что эмблема для их движения пока не нужна, но когда встанет вопрос о ее появлении, то Рома сразу же попросит об этом Машу. Маша же на это сказала, что приехала в деревню только на похороны бабушки и уже скоро планирует уехать, но Рома попросил Машу все же задержаться в деревне на некоторое время, и после этой просьбы Маша порой думала, что просьба притворяться влюбленными была предлогом для Ромы влюбить ее в себя по-настоящему. Но, к счастью, Маша думала так лишь изредка. Она больше думала про то, как обосновать матери свое желание остаться в деревне еще на некоторое время.

А пока Маша думала, у Ромы произошло событие, отодвинувшее создание эмблемы для его (или “их”) движения на неопределенный срок.

У Ромы был друг по имени Ян, а у Яна – сестра, что училась в Москве, в университете, и это все, что Рома знал об этой сестре. “Сестра, университет, Москва” – несколько ассоциативный ряд, который остается в памяти даже про людей когда-то знакомых или важных, но кроме этого ряда здесь и быть не могло ничего иного. Ряд не вел к воспоминаниям или более сложной форме, уже из трех слов считаясь самодостаточным. Просто существует человек, существует минимальный ряд о нем, как краткая характеристика чужой и глубокой, но вроде, не существующей, так же как твоя, жизни. Ян, расстроенный и ничего не понимающий, превратил это ряд из нечто условного во что-то живое. Он позвонил Роме и сказал, что его сестру задержали в Москве на десять суток. Роме было жаль незнакомого, а раз и важного его другу, то и приятного человека, но эта история вызвала в нем не сочувственный, а профессиональный интерес.

Он попросил Яна приехать в деревню. Рома жил в доме дяди Васи, и там были две лишние спальни – одну уже занял Рома с Аней (которая, ссылаясь то на работу, то на вещи, раздражающие Рому, пока в деревне не появлялась), вторую предназначалось отвести Яну. Дядя Вася, добрый и занятый своим миром мужчина, не знал ничего о политических настроениях Ромы, считая его таким же, как он сам, простым, но пока молодым работягой, отдающим лучшие годы жизни мясной компании (а Рома и отдавал их, но для виду, стараясь брать отпуска и больничные так часто, как только можно), поэтому во многих вопросах дядя шел на поводу у племянника, а учитывая подаренный, правда бесполезный, но все же, ягдташ, не пойти на поводу у племянника в этот раз значило бы нарушить баланс добра и преданности и взаимовыручки в семье, поэтому Ян появился в деревне этим же днем.

Он и дядя Вася сразу нашли общий язык. Это не могло не обрадовать Рому. Ян говорил о фильмах Тарковского, которые дядя Вася почему-то любил. Это “почему-то” требует пояснений. Дядя Вася смотрел только советские фильмы, и все советские фильмы он делил на две категории: “люблю и понимаю” и “не люблю и не понимаю”. Все остальные фильмы относились к категории “не люблю и не хочу понимать”. Тарковский был явлением, выбивающимся из понятий дяди Васи, поскольку только его фильмы относились к категории “люблю и не понимаю”. Яну казалось, что он понимал метания души Тарковского, хотя и допускал, что ему просто кажется. Он видел присутствие Бога в каждом его кадре, и как только Рома понял, что и дядя Вася тоже видел это присутствие, но просто не имел для этого слов, он решил, пока не наступил вечер, оставить друга и дядю за интересной беседой, а сам пошел к дому Маши, в желании наконец-таки притвориться.

Желание осталось лишь желанием – Тани не было. У Ромы и Маши был нейтральный разговор брата и сестры, обсуждали они технологии и их роль в будущем. Рома предрек этому миру цифровую свалку, мимоходом обозвав корзину на рабочем столе “чистилищем для компьютерных файлов”. Говорили они до вечера. У Маши после разговора было нужное настроение для того, чтобы в образе Ромы и его речах найти симпатичные и интересные себе вещи. Она решила в тот вечер общаться как можно чаще с Ромой, старательно притворяться, если тому нужно, его возлюбленной, но при этом оставаться его сестрой, не позволяя притворствам из “забавных вещей”, как она про себя это называла, перейти в нечто неудобное своему уму и людям вокруг.

Вечером Рома вернулся к себе и позвал Яна, как он пояснил дяде Васе, гулять. Он сказал слово “гулять” так, чтобы дядя Вася воскресил в своей памяти молодых и дородных женщин в косынках при красном закате и понял негласное и понятное стремление юношей. Рома и Ян ушли, и Ян по дороге без конца хвалил дядю Васю за его веру и понимание Бога, противостоять которым оказались бессильны вещи даже много худшие, чем несбывшиеся мечты Советов.

Они пришли к Максиму в дом. Яну было неловко, что пришлось намекать дяде Васе на женщин, а не говорить напрямую о пусть для них и уютном, но политическом кружке. Рома пояснил Яну, что дядя Вася, даже понимая Бога, может не понимать его, Ромины, искренние усилия сделать жизнь хотя бы в Брянске лучше.

– Назовет это юношеским максимализмом, – говорил Рома. – Вспомнит этого курьера из советского фильма, который “перебесится и станет таким же, как мы”.

Дом Максима служил их безымянной организации конспиративной квартирой. С самим Максимом Рома познакомился в Брянске, в университете. Максим был старше его лет на пять и учился на факультете информатики, в то время как Рома учился на факультете журналистики, однако журналистом региональной газеты стал именно Максим, в то время как Рома ушел работать в мясную компанию, просто потому что там платили больше.

Максим тренировал свои писательские навыки в этой газете. Он был убежден, что слово, а не кулак, оказывает решающее влияние на человека. Он ненавидел любую форму активного протеста и презирал массовые скопления с их глупыми лозунгами, поскольку был убежден, что менять нужно не общество извне, оно ведь разнородно и абстрактно, а каждого, отдельно взятого человека изнутри.

– Примерно так, как говорил Ганди, – говорил Максим, – но со страстью и без смиренного толстовства.

Рома и Максим познакомились в городе, и по чистой случайности, коих в жизни хватает, имели в одной деревне общих родственников. Родственники Максима давно умерли, и Максим жил в запустелом доме один, и поэтому именно этот дом стал местом их собраний, с целью, как говорил Максим, “гуманного изменения мира”. Этот дом, двухэтажный, с шоколадного цвета забором, из белых кирпичей, блестящих на солнце, изнутри казался абсолютно пустым. Чистый, без излишеств, и просторный, он напоминал огромную палату или тюремную камеру богатого. Порой Максим, говоря о красивых девушках, сравнивал их со своим домом, с его богатым для брянской деревни фасадом и пустотой с блуждающим меж комнат ветром. Сам Максим в доме находился только ради собраний, он больше жил в городе и там же работал. Дом, бывало, наводняли разные молодые люди, даже те, которые политикой не интересуются, но сегодня, кроме Яна, Максима и Ромы в доме никого не было. Рома познакомил двух своих друзей, до сегодняшнего дня друг с другом не знакомых, и Ян вкратце рассказал историю с задержанием сестры.

– Ясно, – сказал Максим. – А сама Ульяна (так звали сестру) что по этому поводу говорит?

– На условия не жалуется, – отвечал Ян. – Но жалуется на скуку, на потерю времени и на то, что не позволяют мыться.

Максим тут же набрал номер и позвонил. Ян жестами спросил у Максима, куда тот звонит, но ответил Рома:

– Редактору.

– Сейчас же вечер, почти десять.

– Поэтому и… – сказал Максим Яну и тут же переключился на телефон, так как взяли трубку. Разговор был долгим и довольно резким, как показалось Яну, но привычным ушам Ромы и Максима, и Ян это понял.

– …город Москва, знаете такой? – говорил Максим. – Это недалеко от Мытищ. Так вот, там и была Ульяна, студентка и общественная активистка, никак политически не ангажированная. У нее были листовки с какими-то благотворительными сборами. Приют животным, что-то жалостливое, модное и женское, то, что мне не очень нравится, но что мне лично, да и другим людям тоже, даже будь эти другие люди хоть двести тысяч раз провластные, никак не могло помешать. И вот, за эту модную благотворительность Ульяну и посадили. А причина? В самом углу, маленьким таким синим шрифтом, было выведено название оппозиционной партии, разумеется, партии одобренной и никак не мешающей власти. Но что бы вы думали? Десять суток за агитпроп! Даже за мелкий шрифт {этой партии} (Максим назвал партию). Вы скажете, что в наше время десять суток это гуманно и никому не интересно – ну да, конечно, гуманно, но защита животных, особенно котов – это интересно всем. И вот за это человека сажают, будто бы каждый защищенный им котёнок пытался подорвать Кремль…

Речь Максима прервал тихий, хорошо слышимый в пустом доме, но не разборчивый голос из трубки.

– Даже в мире абсурда это абсурд! – парировал ему Максим. – Это все равно, что тебя свяжут, выведут на площадь и начнут закидывать камнями долго-долго непрестанно, и после долгого получения камнями в лицо, поневоле возрадуешься, когда в тебя прилетит камушек поменьше! Но это все очевидно, согласен…

Разговор продолжился. В это время Рома предложил Яну пиво. Ян, человек непьющий, отказался. Он всегда отказывался, и Рома это знал, но всегда предлагал.

Когда разговор завершился, все трое сели за стол, устланный газетами, большей частью ненужными, и оба из них принялись за пиво. Ян понял, что вызволить сестру ранее, чем через десять суток не удастся и что Рома и Максим просто хотят использовать это как особый пример беззакония в стране для статьи Максима в региональной газете, которая, к слову, политику не освещает даже косвенно. Так Ян понял, что Рома и ему подобные не ищут правду, а занимаются пропагандой, и Рома с Максимом сами об этом заявили вслух, едва только Ян подумал об этом. Максим даже сказал, что это подло – напирать на что-то эмоциональное, на тех же котов, например, в обход правде, но правду, сказал он, нужно изучать головой, а не неким нравственным стержнем, проблема в том, что ужас этой правды люди не способны физически принять. Он так и сказал – “физически” – и именно это Яну запомнилось, и он сказал об этом вслух, на что Максим приятно ему улыбнулся, уже как хорошему другу.

– Это слова-вспышки, – сказал Максим – Они могут не иметь отношения к нашей цели, но они являются реагентами в той химической реакции, которую мы хотим произвести. Мы говорим слово, к которому нельзя подкопаться – а то слово говорит людям то, к чему государство должно подкапываться, ежели оно желает сохранить себя в привычном виде.

Максим ловко достал из хаоса бумаг нужную ему статью и показал Яну.

– Эту статью, например, не напечатали. И таких статей полно. Очень нелегко влиять на людей так, как мне хочется – я молодой и все такое, опыта нет, бла-бла, и прочее. Это, знаешь, как закладывать бомбу. Я закладываю бомбы, но порой они взрываются раньше времени – в руках редактора – тогда, когда взрываться они должны в головах у читателей.

На вопрос Яна, почему он не хочет вести блог в интернете, с доступом ко всей стране, а только пишет в региональной газете с небольшим охватом, Максим ответил очередным сравнением.

– Я хочу пахать свой огород. Я могу пробежаться по чужим грядкам, тяпнуть там разок, тяпнуть два – но это расточительно. Я как сахар, – и тут уже Рома рассмеялся от очередного сравнения. – Две его ложки. Я самое то в одной кружке. В чайнике меня не заметят.

Максим, манера его речи, понравилась Яну, но разделять его убеждения и методы, даже с учетом неприятностей сестры, он не мог. Ян чувствовал всю политику какой-то неправильной. Он считал, что люди и не обращают на нее внимание и думают либо о насущном, либо о своем приятном. Он сам писал стихи, публиковался в журнале “Воздух”, слушал лекции Кураева и любил Честертона, не понимая, как политика может войти в сферу его интересов и еще больше не понимая, почему другие люди позволяют политике в свои сферы войти, когда в мире есть столько всего правильного и прекрасного, на что куда более приятно расточать крохи жизни.

Ян прочитал статью Максима, не заметил в ней ничего политического, не смог найти в ней “бомб” и не почувствовал “революционных взрывов” в голове.

– Я тоже, – сказал Рома, открывая вторую бутылку пива. – Я говорил Максиму, что статья неудачная.

– Не скажи, – запротестовал Максим даже довольно. – Дарья, редакторша (пояснил он Яну), не Боря наш, которому я сейчас звонил, запретила публиковать эту статью. Она прямо мне сказала, что увидела в ней политику. Раз она увидела – значит, есть.

– Значит, это бомбы немного чересчур замедленного действия, – заметил Рома.

– Она сказала, что напечатает статью, если я уберу это. – Максим показал Яну тот кусок, в котором менее всего, по мнению Яна, могла скрываться “бомба”. – Но я отказался, сказав, что лучше полное “нет”, чем ваше мерзкое половинчатое – ну, само собой, без слов “ваше” и “мерзкое”. Цензура в лучшем случае – ампутация. В худшем – кастрация. Без руки я еще могу прожить. Но вот это, – Максим ткнул в тот же абзац на листе, – я никому не позволю убрать!

Они некоторое время говорили о политике и около нее. Ян молчал и наблюдал. Рома искал зазоры и пространства, а Максим был бескомпромиссным, хотя и понимал, что подобный фанатизм в его положении не позволит их желаниям сдвинуться с мертвой точки. Ближе к концу разговора Ян понял, что ему интересно будет посмотреть на Рому и Максима через год-два, когда их затеи, определенно, ничем не увенчаются – интересно будет узнать, чем они тогда наполнят свои любящие думать головы. Максим пообещал Яну, помимо пропаганды с котами, связаться со своими московскими коллегами, чтобы они и там осветили проблему Ульяны, но уже с правдой, как положено, и Ян его сердечно поблагодарил за это.

– Вы занимаетесь этим в Брянске, считайте, под моим носом, – говорил он. – Я бы не знал, если б не Рома, что у нас есть нечто подобное. Мне кажется, что вы в Брянске не одни такие, ведь так?

Рома и Максим значительно переглянулись.

– Больную ты тему затронул, – сказал Максим, покосившись на Рому.

– Извините. – Ян миролюбиво развел руки в стороны.

– Все нормально, – сказал Рома. – Максим имеет в виду Аню (Ян видел Аню и знает ее). Она тоже, видишь ли, редактор – но редактор художественный, и редактор от себя.

Яну показалось, что все три раза “редактор” было произнесено Ромой с ненавистью.

– Была этой весною история в Брянске, с убийствами и пожарами, вовлечением детей, помнишь? Так вот, это никакие не религиозные фанатики, как говорили в новостях. Они – как бы сказать? – они – радикалы, они хотят того же, что и мы, но их деятельность порочит нас и выставляет власть якобы хранителями порядка.

– Вкратце, эти радикалы перебили друг друга, – подхватил Максим. – Но вот один из них уцелел. И… – он посмотрел на Рому.

– …и он общается с моей Аней, – сказал нехотя Рома. – Он попросил ее проверить его мемуары, а она от радости или какой-то ответственности действительно возомнила себя редактором и стала читать его бредни и делать пометки в них.

– Ты же не читал, почему сразу бредни? – заметил Максим.

– Она не позволяет мне прочитать. Пока такое продолжается, оно, что бы там не написано, хоть Илиада, будет бреднями.

Максим подмигнул Яну и, глотнув пива, сказал:

– Он просто ревнует Анютку к этому типу, и все.

– Не ревную! – резко возразил Рома. – Она встретила его еще до того, как познакомилась со мной. И раз тогда у них ничего не вышло, – костяшки у Ромы затрещали, – то сейчас не выйдет и подавно.

Ян убедился, что ревность все-таки есть, и решил найти нечто, ни с политикой, ни тем более с радикалами не связанное, и спустя некоторое время, путем витиеватым и причудливым, таким путем, как правило, идет разговор друзей хороших, хорошо знающих друг друга, они пришли к разговору о числах.

Mondegreen

Подняться наверх