Читать книгу Кент Бабилон - - Страница 14

Кент Бабилон
Романсон
Часть 1
Находки и потери
Капелюшники

Оглавление

«Каждый смотрит на жизнь под тем углом, в который она его загнала…»

С. К.

Служил отец Мельпомене, но тянуло его к мясникам. На Рыбном базаре, в гастрономе на Сумской – под бутылку-другую, непременно прихватываемую с собой в таких случаях, – отец обожал давать мясникам советы – как, например, следует рубить заднюю ногу или говяжьи рёбрышки. И разливал портвейн в алюминиевые кружки. Закусывали сырым свиным салом. Иногда в пылу рассуждений отец хватался за топор, порываясь показать тот или иной приём на практике, но попытки эти всегда пресекались угощаемыми. Подвыпивший отец приходил домой, брал в сарае топор и вместо мяса начинал рубить дрова. Он колол их и приговаривал, что скрипачам противопоказано махать топором. Ибо от этого пальцы теряют подвижность и гибкость.

С топором отец управлялся не хуже, чем со смычком. Этим навыком он был обязан своему отцу – Капелюшнику Абраму-Янькиву.


Абрама-Янькива я никогда не видел и знаком с ним лишь по рассказам отца.

До революции Абрам жил в Харькове. На него не распространялось положение о черте оседлости. И не потому, что Абрам-Янькив не был евреем. Евреем он как раз был. Но дед был не просто евреем, а евреем-колбасником. И не просто колбасником, а колбасником дипломированным. Как сказал бы поэт: «Еврей в России – больше, чем еврей». Дед имел статус ремесленника, держал колбасную лавку, и это позволяло ему жить в Харькове.

То ли по укоренившейся советской привычке ничего не выбрасывать, как, например, не выбрасывают старые квитанции об уплате за электричество, то ли просто на всякий случай, что, в сущности, одно и то же, отец хранил за шкафом огромную – размером с хороший портрет – зеленоватую, с разводами, как на денежных купюрах, царскую грамоту в тусклой рамке.

Чего только не отчебучит предусмотрительный человек, дабы оградить себя от неприятностей!

Когда на прополочных работах близ станции «Рогозянка» за старшим инженером Харьковской Тяжпромспецификации Эдуардом Александровичем Ясногородским погналась корова, он забрался на крышу сельсовета и – на всякий случай! – отбросил приставную лестницу…

Называлась царская грамота, если мне не изменяет память, «Разрешение жительства в черте города Харькова, выданное мещанину Капелюшнику Абраму-Янькиву, сыну Лейбы-Мардехая, вероисповедания иудейского, рождения 1889, причисленному к Харьковскому Цеху Ремесленников, совместно с женой Фаней Абрамовной, урождённой Эйдлиной, рождения 1891, дочерью Дорой рождения 1914, дочерью Бертой рождения 1915 и сыном Львом рождения 1917». Лев – мой отец. Внизу красовались вензеля личной подписи казначея Его Величества. Кому собирался отец показывать этот папирус, зачем хранил его? На случай, если вернётся царская власть, и евреев опять начнут селить в местечках? Или, может, – во времена врачей-убийц – тихо надеялся, что Советы уважат эту охранную грамоту и не отправят нас на какую-нибудь таёжную заимку, спасая от праведного народного гнева?


Позже, когда Хрущёва сменил Брежнев, на все мои вопросы о политике отец отвечал одинаково: «Вот станешь взрослым и сам всё поймёшь».

Разбирая архив отца после его смерти, я обнаружил тонкую нотную тетрадку. На обложке чётким, ещё не дрожащим, отцовским почерком было выведено: «Песни о Сталине. Слова и музыка Льва Капелюшника».

Взяв кларнет, я попробовал сыграть. Это была какая-то автоматическая музыка. Монотонная, однообразная. Капли, долбящие камень. Распевы глухонемого. Теперь, через полвека, подобную музыку сочиняют компьютеры. Отец на полсотни лет опередил своё время, чётко идя с ним в ногу.

Перебирая архив дальше, я наткнулся на ворох пожелтевших газет. С сообщениями о кончине Вождя и Учителя. Первые полосы занимали фотографии Сталина – в гробу, утопающем в цветах, в окружении почётного караула с траурными повязками на рукавах. Интересно: на случай чего хранил отец эти неопровержимые, на его взгляд, доказательства?


После революции Абрам-Янькив перекрасился в телеграфисты, а при НЭП’е снова открыл колбасную лавку. А чтобы не платить налог «за эксплуатацию рабочей силы», использовал труд своих домочадцев и ближайших родственников. Бабушка Фаня стояла за прилавком, а дед забивал коров, делал фарш, коптил колбасу и сам вёл свою убойную бухгалтерию. Дочери ежедневно драили полы и стены, мыли котлы и мясорубки.

Моего отца Абрам-Янькив отдал обучаться «на скрипача», когда тому не исполнилось и пяти. И не к кому-нибудь, а к самому профессору Гольдбергу, приехавшему из Одессы. Моисей Менделевии Гольдберг обладал двумя поразительными особенностями. Из всех своих учеников он делал вундеркиндов. Это первая его особенность. Вторая – была ещё поразительней: как играть на скрипке, скрипичный профессор давно позабыл. Говорят, после смерти матери – а случилось это, когда Гольдбергу было тридцать пять, – скорбящий сын торжественно поклялся никогда больше – пустым этим делом не заниматься. И дал себе зарок не прикасаться к инструменту.

Иногда, если ученик играл слишком уж фальшиво, светило не выдерживал. Он нарушал обет, вырывал у юного дарования скрипку и, притулив её к животу – где-то в районе селезёнки, – силой личного примера пытался показать, как следует это делать.

Обучение у профессора принесло результаты. В шесть лет, согласно семейной легенде, отец уже играл первый концерт Ридинга, имел платных учеников и, кроме того, подрабатывал музицированием в кинематографе, который сейчас называется «Жовтень». Харьковские мамаши приводили своих деток в кино специально, чтобы показать им моего шестилетнего папу, играющего в фойе на втором этаже в перерывах между сеансами.


Мясо в колбасной рубила племянница деда, девятилетняя Дина (это моя тётя; её я застал грузной женщиной, страдающей мигренью и одышкой). Дед тщательно взвешивал мясо – до рубки и после. Через некоторое время им было замечено, что в результате рубки регулярно исчезают несколько килограммов. Тётя Дина была заподозрена в хищениях и уволена. А Маля Бенделева – родная сестра Абрама-Янькива, она же мать Дины – даже не соизволила спросить, за что уволена её дочь. Это укрепило уверенность деда в том, что он не ошибся.

На смену Дине был брошен мой шестилетний папа. Пройдя у Абрама-Янькива курс молодого рубщика, вундеркинд по первому же требованию откладывал смычок, брал длинными музыкальными пальцами топор и начинал кромсать говяжьи оковалки.

С большой натяжкой могу себе представить все эти «преданья старины глубокой», но, скорей всего, так оно и было.


Абрам-Янькив, по рассказам отца, любил ходить босиком. Вычитал где-то, что такое «заземление» полезно.

Кстати, отец мой унаследовал эту «босоногую» привычку и, оказавшись летом в санатории или в доме отдыха, сдавал свои туфли в камеру хранения. Нам с братом эта привычка не привилась. К чему я это рассказываю?

А к тому, что, как только НЭП закончился, дед был «раскулачен» и сослан, вместе с моей бабушкой, в Красноярский край. Очень скоро, расхаживая босиком по таёжному посёлку, он напоролся на ржавый гвоздь. Ни врачей, ни лекарств в посёлке не было. Абрам-Янькив умер от столбняка. Ему не исполнилось и тридцати семи.

Детей Абрама-Янькива – Дору, Берту и Лёву (моего отца) – удалось оставить в Харькове. Их приютили родители тёти Дины, работавшие на мыловаренной фабрике. Бабушка Фаня умерла уже после войны. Там же, в Красноярском крае.


Так или иначе, любовь к музыке и мясницкая закваска остались у отца на всю жизнь. В театре папа играл первую скрипку. Руководил оркестром Александр Яковлевич Шац – тот самый, которого впоследствии заменил кларнетист дядя Саша.

В своё отсутствие Шац оставлял вместо себя моего папу. У отца было абсолютное чувство темпа. Это весьма необходимое и вместе с тем редко встречающееся у дирижёров качество.

И вот, представьте себе: Шац снова сообщает, что расхворался. Отец, со своей скрипкой, проходит в оркестровую яму и занимает место за дирижёрским пультом. Идёт спектакль «Марион Делорм» – о несчастной любви знатной дамы и юноши-бедняка.

Франция, семнадцатый век.

Середина первого акта.

На сцене – тихая летняя ночь. В беседке заброшенного сада – он и она.

Режиссёр, ведущий спектакль, нажимает чёрную кнопку с надписью «МУЗЫК». В оркестровой яме вспыхивает красная лампочка. Это сигнал к действию. По мановению руки маэстро (дирижёрской палочкой отец не пользовался) вкрадчиво вступают фортепиано с виолончелью. Звучит тема любви. Ровно через четыре такта к ним присоединяются гобой и флейта.

Герой, опустившись на колено и прижав руки к груди, шепчет слова любви, изо всех сил стараясь перекричать визг флейты и гортанный клёкот гобоя. На чёрно-суконном небе поблескивают жестяные звёзды. Соло отца. Он, как всегда, в ударе. Папина скрипка заливается соловьём. Кивок в сторону духовой группы – и зловеще вступает бас-кларнет. Узкий луч прожектора вырывает из сумрака ночи лицо злодея, прячущегося за садовой сторожкой и подслушивающего разговор двух влюблённых…

А тем временем в актёрский буфет завозят копчёный окорок. Кусман эдак пуда полтора.

Буфетчица Нюся растеряна. Она понятия не имеет, что с ним делать.

Между прочим, Нюся трижды поступала в театральный и не утратила надежды прорваться на подмостки. Вот уже пятнадцать лет отпускает Нюся актёрам чай с сосисками, ревностно прислушиваясь к контрольному динамику, из которого доносится всё, что происходит на сцене. Она помнит все главные роли наизусть и продолжает на что-то надеяться.

В нюансах разделки окорока Нюся полный профан.


…У рампы продолжается объяснение в любви – в сопровождении духовой группы.

Нюся ждёт, когда у музыкантов начнётся пауза.

Наконец герой привстаёт с колена, и влюблённые обнимаются.

Затемнение.

Режиссёр, ведущий спектакль, даёт сигнал машинисту. Машинист толкает рукоятку командоконтроллера, и поворотная сцена, слегка подрагивая, перемещает влюблённую пару к левой кулисе. Постукивание старенького редуктора заглушается слаженным звучанием оркестра. Тревожно воют валторны, жалобно курлычет кларнет. Распространяя сладковатый запах столярного клея, на авансцену выезжает золотой трон с королём Франции. Король погружён в раздумья. Он ищет способ разлучить влюблённые сердца. Рядом – кардинал. Сейчас он начнёт давать королю свои злокозненные советы. В воздухе застывает последний аккорд. Отец изображает замысловатый завиток рукой, и оркестр замолкает.

Музыканты оставляют инструменты на стульях и, пригнувшись, покидают оркестровую яму. За кулисами их ждут домино, телевизор и Нюсин винегрет.

Герой воздел руки к небу, героиня потупила очи долу. Она дышит глубоко и взволнованно. «Я люблю тебя больше жизни! Я не могу без тебя! Ты – мой свет в окне, моя любимая!» – продолжает рычать со сцены герой. Король хитро щурится.

А за кулисами происходит то, чего никогда не видели и не увидят достопочтенные зрители. Хотя наверняка большинство из них много бы отдало, чтобы лицезреть именно эту мизансцену.

Элегантный, как рояль, маэстро проходит за прилавок актёрского буфета, надевает поверх дирижёрского фрака клеёнчатый розовый фартук и начинает вострить топор.

У прилавка собирается очередь. Средневековые кабальеро в ярких кафтанах, ослепительно красивые белошвейки, окровавленные гвардейцы, гримёры, костюмерши, музыканты. С пустой авоськой в руке – со следами припоя на ладонях и недавнего запоя на лице – стоит надменный кардинал Ришелье в красной мантии. Он – в образе – зловеще перебирает авосечные узелки, как монашеские чётки.

Пока на сцене объясняются в любви, страдают и предают, маэстро точными ударами топора превращает свиную ногу в аккуратнейшие, фирменные кусочки ветчины. После чего, гордый и счастливый, с добрым шматом честно заработанного окорока, возвращается за дирижёрский пульт.

Как-то отец посетовал: в их театр, в этот храм искусств, с приходом нового главрежа стали принимать кого попало. И что в театре, как нигде, профнепригодность видна сразу – взять хотя бы буфетчицу Нюсю, которая за пятнадцать лет ничему так и не научилась…

Такая ветчина, такие пироги, такой соцарт.

Кент Бабилон

Подняться наверх