Читать книгу Стихи. 1964–1984 - - Страница 6

I. Воскресные облака
Вопрос к Тютчеву

Оглавление

Вопрос к Тютчеву

Я Тютчева спрошу, в какое море гонит

обломки льда советский календарь,

и если время – Божья тварь,

то почему слезы хрустальной не проронит?

И почему от страха и стыда

темнеет большеглазая вода,

тускнеют очи на иконе?

Пред миром неживым в растерянности, в смуте,

в духовном омуте, как рыба безголос,

ты – взгляд ослепшего от слез,

с тяжелым блеском, тяжелее ртути…

Я Тютчева спрошу, но мысленно, тайком –

каким сказать небесным языком

об умирающей минуте?


Мы время отпоем, и высохшее тельце

накроем бережно нежнейшей пеленой…

Родства к истории родной

не отрекайся, милый, не надейся,

что бред веков и тусклый плен минут

тебя минует, – веришь ли, вернут

добро исконному владельцу.


И полчища теней из прожитого всуе

заполнят улицы и комнаты битком…

И – Чем дышать? – у Тютчева спрошу я –

и сожалеть о ком?


Ноябрь 1970

«Во дни поминовения минут…»

Во дни поминовения минут,

в себя вместивших жизнь десятилетий,

не я шепчу: вернитесь! Это ветер

сухими письмами шуршит, которых не прочтут,

чужими жизнями, которым не ответим…

О, если бы земля прияла их под спуд

и успокоила – мы знали бы: не встретим

безмолвных лиц и голосов безлицых

во книгах-кладбищах, во дневниках-гробницах.


Во дни, когда во мне заговорят

ушедшие – но глухо и незряче,

не я отвечу им. Лишь ветер, ветер плачет,

да в горлах жестяных грохочут и хрипят

комки застывших слез – но в таяньи горячих…

Во дни, когда тепло войдет в меня, как яд, –

тепло дыханья всех, чей голос был утрачен,

чей опыт пережит, чей беглый высох почерк, –

в такие дни, в такие дни и ночи


я только память их, могильный камень, сад.


Осень 1971

Смерть поэта

Всей-то жизни, что сотня страниц!

Столько лет здесь уснуло вповалку

подле строчек. А крикнешь: очнись! –

глянет мутно спросонок и жалко.


Даже нет, не лицо. Пустота,

сохранившая форму затылка…

Чуть примята подушка, припухли уста,

знать, и сон-то сошел на нее неспроста,

раз не прожита жизнь – но дрожит на запястьи в прожилках.


Эй, очнись, моя милая! Рук

светлый дождь пробежал по страницам…

Кто нас перелистает – и вдруг суете удивится

всей-то жизни, что чудом смогла уместиться

в госпитальной постели, в шершавой душе очевидца,

где со смыслом сцепляется звук.


Где на цыпочках ночью во двор

из последней выносят палаты

две рябых санитарки, две белых и смятых,

эту жизнь, ускользнувшую тайно, как вор.

Вот не гонится только никто, не вопит о пропаже,

лишь больничные теплятся запахи тел, и белья, и параши,

лишь невидимый слышится хор.


Лето 1971

Путем обыденным

Когда умрешь – и хлынут за тобой

все волны медные приспущенного мира,

бессильный медленный прибой,

что дребезжит в автобусах гурьбой

венков и стекол. Холодно и сыро.

Нас вывезут по Выборгской на Охту –

по набережной мимо штабелей,

где волны медные, от сырости намокнув,

на мелких распадаются людей.

Где Смольного собора пятерчатка

в глотке воды стоит невпроворот,

где разум покачнется и замрет

от холода и невской влаги сладкой.


1968

«Когда подумаешь, какие предстоят…»

Когда подумаешь, какие предстоят

нам годы униженья, –

стеклоподобно застывает зренье,

и лед голубоватый – взгляд –

лежит недвижимо и плоско на предмете,

как наледь ступеней,

ведущих к вымершей воде, ведущих к ней,

окостенелой нашей Лете.

Когда подумаешь: ни лодки, ни пловца,

чтоб сердцу зацепиться

в его скольженьи вечном очевидца

по льду зеркального лица,

к нам обращенного из дали, словно свыше…

О будущем когда

подумаешь, но треска не услышишь

расколотого льда –

представь тогда Весну в обличьи отвлеченном:

чуть рот полуоткрыт

в глубоком феврале, что ржавчиной сквозит

на небе золоченом,

как на иконах нежной той поры,

где чернь и позолота

отметили полярные миры.


Добро и Зло, как два враждебных флота,

сошлись, перемешали корабли,

и морю их не придано земли.


Февраль 1972

«Где сердцу есть место? где сердцу-моллюску…»

Где сердцу есть место? где сердцу-моллюску

есть место, к чему прилепиться?

Вот каменный парусник грузно кренится,

восходит волна по гранитному спуску.

Вот запах гниющего в гавани флота –

и сердце прижалось ко дну пакетбота.

В двустворчатой близости неба и моря,

облитых живым перламутром,

где остров жемчужный над ежеминутным

лиением света, сгоранием, горем?

Где брезжит клочок неколеблемой тверди –

хотя б на секунду забвение смерти?


Март 1972

«Блаженна рассеянность в бывшем саду…»

Блаженна рассеянность в бывшем саду,

и слабая память блаженна…

Оно и прекрасно, что все постепенно

исходит как пар изо рта –

и те, кого ждал я, – их больше не жду,

и те, кого помню, – они сокровенны,

как скрыт механизм крепостного моста

под скользкой брусчаткой, под именем Бренны.

И мост не подымется больше, и мест,

какие казались людьми,

здесь больше не встречу… И душу возьми,

о сад одинокий мой, крест.

Когда бы собрание просто дерев,

неловкие груды камней –

все было бы легче, и небо светлей –

а не отворившийся зев,

где туч не усмотришь, не то чтобы звезд

или Елисейских полей.


Осень 1971

О, сад

В архитектурной муке длится сад,

подобно недостроенному зданью.

Еще не застит свод прозрачного сиянья,

еще не люстры листьями звенят,

но всех небес хрустальные подвески

уже меняют цвет, когда сместится взгляд, –

то жжет рубин, то теплится гранат,

то холод-изумруд, то черный лед – агат.

Все брызги, искры или всплески.


А водоем, откуда все пришло,

лежит бесцветно и неощутимо

между колонн-стволов, как зеркало, что дымом

сжигаемой листвы заволокло…

И назначенье светлых лоджий парка

еще темно. Здесь времени назло

не храму ли расти до неба, чтоб легло

на душу облегченье, и крыло,

небесной ласточки напрягшаяся арка,

земли коснулась тенью – и лица?


Едва ли церковь… Или же дворца

здесь вечный остов? память о барокко?

Но слишком низко пали облака,

тяжел орнамент веток, и тоска

непросвещенная, запавшая глубоко

в невидящем пруду, в стекле его зрачка.


Скорее, сад – холодный дом Творца,

оставленный расти пустым и неуютным,

чтобы в существовании минутном

ты не забыл, что жизни нет конца.


Сентябрь 1972

«Кто знает, какой из ничтожных забот…»

Кто знает, какой из ничтожных забот,

какой из хозяйственных нужд

обязан духовностью взгляд?

Посмотришь, твой спутник, казалось бы, чужд

обыденной жизни, касаясь, как сад,

ветвями до нежных высот.


Посмотришь: лицо его оживлено

извилистым деревом мысли его,

и внутренне листья дрожат –

не путник в троллейбусе, но существо,

рожденное в доме дриад,

глядит на дома и деревья – в окно,

скользящие плоско назад.


Посмотришь: глаза его там, на стекле,

наполнены скорбью текут

почти без причины, почти…

Не спрашивай, что опечалило? – труд

напрасный… А спросишь, прости,

когда промолчит он в ответ.

В томленьи попутчика, в муке пути

причины возвышенной нет,

как дереву слова на этой земле,

как мысли, что вьется движенью вослед,

нет силы возвысить униженный бред,

ни дольней дорогой брести.


Май 1972

«Прекрасен лоб, когда обезображен…»

Прекрасен лоб, когда обезображен

крылоподобной складкой

от мысли горестной, но сладкой,

сплетающейся с пасмурным пейзажем.


Душа захвачена любовной этой схваткой

природы мысли с этой мыслящей природой,

чей поцелуй тысячеротый

сквозит болотной лихорадкой.


Я спрашиваю – ежели развяжем

печальный узел, будет ли свободой

то состояние с любовью и работой,

где самый воздух грустью не окрашен?

Я спрашиваю – если бы украдкой

не посмотреть в окно, хотя бы с неохотой, –

как был бы вид внезапной смерти страшен!


Не синяя гряда небесных башен,

но тело, сотрясаемое рвотой,

но мысль, источенная чернью и чахоткой.


Апрел – май 1972

«Есть пешехода с тенью состязанье…»

Есть пешехода с тенью состязанье –

то за спиной она, то вырвется вперед.

Петляющей дороги поворот

и теплой пыли осязанье.


Так теплится любовь между двоих:

один – лишь тень, лишь тень у ног другого.

Смешался с пылью полдня полевого,

в траве пылающей затих.


Но медленно к закату наклонится

полурасплавленное солнце у виска.

Как темная прохладная река,

тень, удлиняясь, шевелится.


Она течет за дальние холмы,

коснувшись горизонта легким краем.

И мы уже друг друга не узнаем,

неразделимы с наступленьем тьмы.


Май 1971

«И никогда отраженью не слиться с лицом!..»

И никогда отраженью не слиться с лицом!

И никогда не прорвать эту пленку нервической ткани!

Шапку об землю! И к зеркалу задом! И дело с концом.

Все мы товарищи здесь, потому что к земле вертикальны.


Кружкой меня обнесут круговой, или тост

вспыхнет Кавказом, осыплется звездами в море,

но никогда не коснуться гортанного слова, ни звезд,

не дотянуться рукой до кавказских предгорий!


К Белому разве Андрею, когда помирал

в кривоколенных своих переулках Арбата,

горный придвинулся кряж, возле губ разверзся Дарьял,

дрогнул под пальцами глетчер двойной Арарата…


Осень 1969

«О, как печаль себялюбива!..»

О, как печаль себялюбива!

Все с зеркальцем не расстается –

вот-вот сама с собой сольется,

вот-вот рассеется – и солнце изовьется

в лице колеблемом залива.


О, как пустынными глазами,

подернутыми тенью влаги,

она глядит в себя – и замер

в ней мир возлюбленный с людьми и голосами.

Деревья, музыка и флаги!


В печали праздничной, в печали,

трепещущей и многоцветной,

вся наша прожитая тщетно

воскреснет жизнь!


Октябрь 1971

И правда…

А мы вчерашние земли…

наши дни на земле тень.


Книга Иова

И правда, мы вчерашние Земли!

Тысячелетнею свирелью

переливаются и весны, что пришли,

и солнц худые новоселья.


И правда, наши дни поселены

в домах теней и привидений,

где солнца прожитые глянцево-черны

на тараканьих спинах воскресений.


И видно, правда, храмом паука

поименовано жилище,

где опыт и наука – горсть песка,

летящая в котел с кипящей пищей!


Но паутина смерти так тонка,

о, как тонка и серебриста,

как пар над жертвою, как перья-облака,

как белый плащ евангелиста!


Клубится и летит, и вьется за спиной,

и, разворачиваясь свитком,

о прошлой жизни плачет, об одной,

с ее убогим преизбытком.


Март – апрель 1972

Стихи. 1964–1984

Подняться наверх