Читать книгу Как провожают пароходы. Путешествия в поиске себя - - Страница 8
Бытие
Память
ОглавлениеЗадумался: а с какого момента я себя помню? Получилось, что… аж поёживаюсь. Помню я много. Рассказывать долго, потому буду фрагментарно. Кадрами.
По порядку.
Мне пять с половиной. Из-за врождённого порока сердца младшего брата, продав всё за бесценок и практически бросив жильё, уезжаем, как тогда казалось, навсегда из Владивостока. Лето, солнышко, тепло. Папа тащит какой-то баул, мама – брата, рядом я с провожающей нас бабкой. Из динамика у вокзала песня: «… город расставанья Владивосток»… Не помню, уж какой «город расставанья»: то ли «счастливый», то ли «извечный», то ли ещё какой, но песня запомнилась.
Едем долго, до Таганрога суток восемь. Запомнились две вещи: как менялось постепенно поясное время и оплеуха, полученная от отца, за то, что пялился (молча) на соседей, которые ели арбуз. Скибку я получил. И оплеуху тоже. Арбуз оказался несладким, с искрученными, толстыми белыми семечками. А оплеуха – памятной.
Ну, конечно, такие вещи, как пейзажи вокруг, мосты всякие с перелесками, а потом колёса, которые стучали несколько ночей в Таганроге под моей койкой я тоже помню.
Мне четыре. Брат ещё не родился, так что во времени есть, за что зацепиться. Февраль. Умирает мой прадед Алексей. Потом так брата назовут.
Март. Бабка увозит меня в какую-то глухую деревеньку под Белогорск, к родственникам: «Поедем, унучик, хоть сливок попьёшь, да воздухом вольным подышишь»… Как воздухом дышать, я себе представляю, хотя тогда дышал в основном, ртом и не любил сопеть носом, но как пьют сливки… Для меня живо представлялась бутылка зелёного стекла, в которую каким-то образом напиханы сливы, и я пытаюсь их пить, но фрукты не пролазят через горлышко.
После поезда шли с бабулей по тропинке «а-ля Левитан», я изрядно устал, забегал вперёд бабки, плюхался в стожки сена, которые были сгуртованы вдоль дороги, дожидался, когда она подойдёт и бежал к следующему стожку. Сердобольный водитель фургона «Хлеб» подобрал нас и маленько подвёз.
Классическая изба с русской печкой, в которой меня купали. Дрова в печи почти прогорят, угли раскидывают по сторонам, а в печку ставят корытце с водой. В корытце суют меня, и купают, а потом бережно вынимают, чтобы не измазался в саже на своде печки – на поде. Вот вам и Баба-Яга с Иванушкой!
На печке этой мы, дети, спали вповалку. Кроме меня там были хозяйские Серёжка и Танька.
Вшей заработал там же. После чего моя бабка с матами начала решительную санобработку всей семьи. Характер у бабки был крутой, любила она меня безумно, а построить могла любого. В результате изба сияла чистотой и опрятной ухожестью.
Сливки в последствии оказались густым и вкусным молоком. Молоко люблю с тех пор. Особенно парное, из-под коровки.
Вечерняя дойка, мы с Танькой и Серёжкой сидим за столом, куняем, ждём, когда их мать подоит корову. Бабка из подпола достаёт хлеб, который раз в неделю пекла самостоятельно. Хлеб холодный, прям со льдинками. Вносят крынку с молоком и мы вечеряем: пьём тёплое, пахнущее коровой молоко с хрустящим холодным куском вкусного хлеба.
На всю жизнь запомнился запах толкушки для скота, которую готовили в чугунках и мяли, разбавляя тёплой водой, запах пойла для лошади…
На телеге приучили ездить. В неё запрягали мерина Воробья, спокойную-спокойную скотину (хоть хлещи кнутом, хоть так едь – всё одно шагом идёт), нагружали бидонами с молоком, усаживали меня в качестве возницы и – вперёд. Я возил молоко с фермы на маслобойню. Думаю, что Воробей справился бы и сам, но меня садили для порядка или по традиции.
Запомнился ещё один деревенский конь, Жучок. Кличку коню дали из-за радикально зелёного окраса. Про такой окрас я позже в сцене въезда д’Артаньяна в Париж вычитал. Сразу Жучка вспомнил.
Утром на Пасху я вышел во двор. Чёрт меня понёс по огороду, где я плотно завяз в грязи. Чуть ли не по колено. Как в болоте. Дёргаю ногами, а ни туда, ни сюда… Ужас волной накрыл: всё, смерть моя пришла! Так и умру здесь, всеми забытый!
Проходящий дядька услышал крик, выдернул меня из грязи, как морковку. Вот, пока живу.
Кастрирование поросёнка, его истошный визг, потом апатия и вялость, постоянное валяние на задворках, наполненные мукой глаза, пустая мошонка…
Кино в клубе. Билет стоил пять копеек или два куриных яичка, которые принимала кассир. Денег у нас не было, воровать я не хотел, но бабка иногда давала нам с Серёгой яички, иногда Серёга клянчил их у матери, иногда тырил, короче, кино мы смотрели. Дети сидели на полу, перед первым рядом. О чём киноленты – убей, не помню.
Книжку помню. «История Древнего мира». В ней нарисованные египтяне с помощью нарисованных рычагов строили нарисованные пирамиды. Почему-то запомнилось. На полях книжки – нарисованный человечек. Он ничего не строил, но, если быстро, с треском перебирать страницы, человечек оживал, шевелил ручками-ножками, как в мультфильме.
Мне два года. Мы с мамой уезжаем в Чкаловку к её подруге Полине. Пели они вдвоём красиво. Тоже свой домик, хозяйство.
Утром я по лесенке, прислонённой к дому, залез на чердак. Шустрый был мальчонка. А на чердаке хорошо. Тихо, кругом сено. Запахи… Под крышей пучки головок мака сушились. Сорвал одну, попробовал. Вкусно. Стал есть ещё. Проснулся поздним вечером от криков. Мать с ума сходила, потеряв меня. Высунулся из чердачной дверцы… Радость и ликование.
Мне год. Меня привезли из Владивостока в Таганрог, в город, где я родился, к родственникам отца. Попросту, к бабке, прабабке и прадедке. Квартира большая, четырёхкомнатная, кухня и коридор. Комнаты – крУгом, одна за одной.
Мама с родичами вышла в палисадник, дверь случайно захлопнулась, я остался внутри. Плачу, бегаю по комнатам по кругу. В одной из них стояла скульптурка гипсовая – Хозяйка Медной Горы. Бегаю я, осознаю, что по кругу, потому что периодично натыкаюсь взглядом на эту фигурку и понимаю, что какой-то заколдованный круг, из которого не вырвешься. А дверь добротная, тяжёлая. Через неё ни моих воплей, ни стука ладошками не слышно. Спохватились, открыли зарёванному чуду.
После этого не люблю сказок про Хозяйку Медной горы.
Прадед Алёша водит меня гулять. На нём холщовый костюм, как в фильме про старика Хоттабыча. Таким я его и запомнил.
И это, как ни странно, не самые первые воспоминания. И, естественно, не единственные. Просто те, что первыми в голову пришли.
Говорят, склеротики прекрасно помнят, что было давно, но не могут вспомнить, что было вчера. Улыбнуло. Но эти воспоминания были во мне всегда.
Ничего не написал про Кубу, денежную реформу, вынос Сталина. Помню, но кому это нужно? Про первые книжки тоже, скорее всего, малоинтересно. Читать начал в пять лет.
Мало прожил, а поковыряешься в носу: мама дорогая!