Читать книгу Королева Лазурного берега - - Страница 10
Глава 8
ОглавлениеВ пять часов пополудни Эммануэль с детьми наконец выбралась из дома. Как и обещала, этот день она решила посвятить им. После того как они наконец встали с кровати и где-то после двух позавтракали тем, что приготовила им Эммануэль. Сама. Она предложила им прогуляться. На что, естественно, дети ответили громким согласием. Условием было наконец-то принять душ и привести себя в цивилизованный вид. А это значит – найти в шкафу наконец приличное белье и причесать волосы. Дети безоговорочно выполняли все её наказы, боясь, что мать передумает, пока она сама выбирала, что надеть, в своей огромной гардеробной.
Мишель, с её чёрными, как смоль, волосами, помогала брату укротить его золотистые, соломенные вихры. А себе она даже вплела в свою гриву лазурный бант. Когда же Эммануэль, перемеряв дюжину платьев, остановилась на розовом от Жанны Ланвен, бант Мишель пришлось сменить на розовый ободок от Диор – такой же жемчужный и уступчивый, подчёркивая тем самым, что дети для Эммануэль – не более чем важный аксессуар к её наряду. И это была горькая правда, к которой они привыкли, потому что другой они не знали. Их мать была королевой, и в её присутствии Мишель тщательно прятала свою корону. Она терпеливо сидела, как кукла, в гостиной, прея в одежде и постоянно почесываясь от натирающего нижнего белья, в ожидании, когда их маман наконец будет удовлетворена своим безупречным видом.
И вот, ближе к пяти, они вышли из ворот виллы, направившись в сторону пляжа. Она вела их, этих двух очаровательных дьяволят, по пыльному проселку, словно по набережной Круазетт. Её розовое платье шелестело обещаниями, а в плетёной корзинке из ротанга, ударяясь о склянку с духами, лежала пачка визитных карточек – следы вчерашних и залоги будущих ночей. Дети, сияющие, жались к ней, погружая ноги в песок в неудобных туфлях. Всё ради того, чтобы маман показала себя местному бомонду респектабельной мадам. Эммануэль знала, что их терпение продлится недолго – быть может, до первого коктейля в «Клубе 55», куда они направлялись. Но в этом бархатном свете угасающего дня, под взглядами отдыхающих, ей нравилась эта игра. Быть матерью было так же экзотично и пикантно, как и все остальные её роли. Это было сладко, как запретный плод, который она откусывала лишь на мгновение, чтобы не приелся вкус.
Их первая остановка – «Сэнкант-Сэнк». Клуб 55. Буквально через дорогу. Тут они решили пообедать. Да, она называет это обедом, хотя время уже расплывалось, приближаясь к ужину, но в Сен-Тропе время ничего не значило. Здесь существовало только течение момента, сладкое и медленное, как стекающий по бутылке конденсат.
Тут их все знали. И не просто узнавали – здесь им принадлежал кусочек вечности. Патрис Колмо, загорелый и улыбающийся, встретил их у входа не как владелец, а как старый друг, чей взгляд скользнул по Эммануэль с молчаливым восхищением. Их провели к лучшему столику под парусиновым тентом, на самом краю, где песок встречался с плиткой террасы, а вид на залив был подобен живому полотну.
Она усадила детей, словно двух нарядных кукол, на полосатые подушки. Официант, молодой и красивый, тот самый, который обслуживал их вчера, уже нёс ей розовое вино – его золотисто-розовый цвет был единственно верным для этого часа. Он поставил перед Мишель и Николя высокие стаканы с сиропом «гренадэн» со льдом, и апельсиновые дольки в них плавали, как маленькие закатные солнца. Мишель по своему обыкновению кокетливо улыбнулась ему.
– Бонжур, месье.
– Бонжур, мадемуазель, как ваше настроение?
– Бьен… – Мишель сделала паузу, поймав взгляд матери, и продолжила уже с лёгкой, подученной игривостью: – Вы очень любезны… и красивы.
Уголок губ Эммануэль дрогнул в почти незаметном одобрении. Её взгляд, скользнувший поверх бокала с розовым, был красноречивее любых слов: «Неплохо, но можно тоньше, ma chérie».
– И вы сегодня ослепительны, как всегда, – мягко парировал официант, ставя перед ней стакан с сиропом. Его пальцы на мгновение задержались на подносе – профессионально, но с едва уловимой заинтересованностью.
Эммануэль медленно провела пальцем по ножке бокала, её голос прозвучал томно и как бы невзначай, будто обращаясь к морю:
– Искренность – лучший аксессуар, ma chérie. Но её нужно подавать… дозированно. Как трюфельное масло.
Мишель тут же подхватила урок, опустив ресницы с преувеличенной скромностью:
– Просто вы так заботитесь о гостях… Это подкупает.
– О, – официант приложил руку к груди с лёгким театральным жестом, – для таких гостей это не забота, а привилегия.
Эммануэль одобрительно кивнула, поднимая бокал. Её движение было плавным, уверенным – живая иллюстрация к неписаному правилу: «Давай им не то, что они хотеть услышать, а то, что заставит их хотеть большего».
Мишель наблюдала, впитывая каждый жест: как мать держит спину, как её взгляд скользит мимо, но при этом видит всё, как пауза перед ответом может значить куда больше, чем сами слова. Это был не флирт – это был сложный, отточенный танец, где каждое движение было и приглашением, и границей.
Официант отступил, бросив на Мишель последний многозначительный взгляд. Она уже тянулась к своему стакану, когда голос матери прозвучал снова, тихо и назидательно:
– Никогда не пей первой после комплимента, mon ange. Заставь его запомнить вкус своего ожидания.
И Мишель замерла, пальцы, сжавшие стебель стакана, разжались. Она училась. Не просто кокетству – она училась алхимии, превращающей простой интерес в желанную тайну.
Эммануэль откинулась на спинку стула, сняв шляпу. Её волосы упали на плечи лёгкой волной – этот жест был отчётом о прибытии, сдачей позиций роскошной небрежности. Она не смотрела в меню. Здесь она никогда этого не делала. Еда являлась сама собой, как предсказуемая и желанная часть ритуала – тарелка с жареным морским лещом, пахнущим тимьяном и лимоном, салат из помидоров с моцареллой, где базилик был зеленее изумруда. Это была не еда, а ежедневное причастие, где вкус был лишь предлогом для правильной позы, взгляда, паузы.
Дети, сначала сидевшие смирно, подчиняясь гипнозу материнского величия, постепенно позволили себе вольности. Николя, скинув сандалии, тянулся кончиками пальцев к тёплому песку в жесте тайного непослушания. Мишель же, стиснув зубы, продолжала стойко терпеть иезуитское платье и туфли, до боли впивающиеся в пятки, время от времени стуча каблучками о деревянные ножки. Она отхлёбывала свой детский коктейль с видом знатной дамы, ловя в периферии зрения одобрительную улыбку матери – урок усваивался: красота требует жертв, а изящество – это умение скрывать дискомфорт под маской небрежной легкости.
Они были частью этого пейзажа – не просто семьей за столом, а ожившей деталью на полотне, написанном солнцем, морем и деньгами. Прекрасной, хрупкой и насквозь театральной. Как яхты на горизонте, как розовое вино в бокалах, как смех, долетавший со стороны воды – все здесь было элементом постановки под названием «Идеальная семья в Сен-Тропе».
Их здесь не обслуживали – им предвосхищали желания. Это было тихое, безусловное обожание, отлаженный механизм, в котором каждое движение официантов, каждый взгляд метрдотеля были частью сложного балета, поставленного специально для них. И Эммануэль, протягивая руку, чтобы поправить выбившуюся прядь волос Николя, ловила на себе взгляды. И в этих взглядах было не только привычное восхищение ее красотой, но и легкое, почти недоуменное удивление перед этой новой картиной: богиня-мать и ее два юных божества, застывшие в золотом свете наступающего вечера. Это была ее самая изысканная роль сегодня. И, возможно, самая искренняя.
Идиллия была столь же безупречной, сколь и мимолетной. Эммануэль чувствовала это по смутному, едва уловимому беспокойству, витавшему в воздухе. Обычно, когда она появлялась здесь одна, ее столик быстро окружали знакомые тени – владельцы яхт, банкиры, актеры с уверенными улыбками и заранее подготовленными комплиментами. Их ухаживания были частью ритуала, легким спортом, приятной игрой, в которой правила были давно известны.
Сегодня же они топтались у стойки бара, медленно размешивая лед в бокалах и стараясь не смотреть прямо в ее сторону. Один из них, бронзовый загар которого выдавал недели, проведенные на палубе, поднял руку для приветствия, но замер на полпути, его жест растворился в воздухе. Другой отвернулся, делая вид, что с величайшим интересом изучает линию горизонта.
Они видели не только ее. Они видели ее детей – Мишель, с серьезным, взрослым видом передвигающую оливку по тарелке с помощью вилки, и Николя, увлеченно строящего крепость из хлебных крошек на краю стола. Эта простая, живая картина обезоруживала. Как подойти? С каким выражением лица? Сказать: «Какие очаровательные дети» – звучало бы банально и фальшиво. Спросить: «Ваши?» – было бы неслыханной дерзостью, нарушающей все неписаные правила их круга, где личное всегда оставалось за кадром.
Эммануэль ловила их украдкой брошенные взгляды и улыбалась про себя, чуть заметно, кончиками губ. Ей нравилась эта их нерешительность. Ей нравилось это временное, хрупкое ощущение неприкосновенности, которую даровали ей ее двое маленьких союзников. Она была окружена невидимой стеной, возведенной их присутствием. И она, королева, привыкшая к осадам, на мгновение наслаждалась миром в своем замке, наблюдая, как потенциальные завоеватели бессильно бродят у его стен. Она протянула руку и нежным, почти невесомым движением смахнула крошку с уголка рта Николя. Это простое, инстинктивное материнское движение было сегодня самым элегантным и самым недосягаемым из ее жестов.
– Ну что по десерту? И куда дальше? – заботливо, почти по-матерински, спросила Эммануэль, отодвигая бокал.
«В порт! В порт!» – взвизгнули дети, словно стайка чаек, сорвавшаяся с места. Их крик был полон безудержной радости, которой не могли сдержать даже самые нарядные платьица и аккуратные прически. Шесть часов вечера – идеальное время, чтобы увидеть, как первые огни зажигаются в Старом порту, окрашивая воду в золото и индиго.
Эммануэль уступила с театральным вздохом, в котором читалось не раздражение, а легкая, снисходительная улыбка. «Ну, что ж, в порт, так в порт», – согласилась она, и ее голос был мягким, как шелк ее платья.
Они вышли из клуба так же грациозно, как и вошли, под одобряющие взгляды посетителей и лёгкую, учтивую улыбку Патриса.
Под сенью сосен на парковке у клуба их ждал голубой «Ситроен» Эммануэль – не просто машина, а приземлившийся космический корабль, вечное «завтра» на колёсах, которое так и не наступило для всего остального мира. Модель DS, или Déesse – «Богиня», – как нельзя лучше подчёркивала статус её владелицы. Её форма, обтекаемая и пулевидная, казалась вылепленной не инженерами, а ветром, дующим с моря. Она не стояла, а парила над гравием у выхода из клуба, опираясь на свои знаменитые гидропневматические «ноги» – подвеску, которая умела дышать, вздыхать и мягко подсаживаться на «колено», когда Эммануэль открывала дверь.
Это был автомобиль-загадка. Для не-француза он всегда вызывал лёгкий диссонанс: слишком футуристичный для 70-х, слишком органичный для железа. Стеклянные фары, скрытые под кузовом, делали его взгляд слепым и загадочным днём, чтобы ночью превратиться во всевидящее око. Односпицевый руль, похожий на штурвал звездолёта. И звук мотора – не рык, не рёв, а трепетное, воздушное бормотание, словно сердце машины билось не бензином, а самим провансальским воздухом, насыщенным солью и жасмином.
Пять километров – ровно столько, не больше и не меньше, отделяли золотой песок Пампелона от старого порта Сен-Тропе.
Дорога вилась, как змея, петляя меж сосен и белых вилл, утопающих в зарослях мимозы. И «Богиня» парила по этим серпантинам, поглощая гидропневматикой каждую кочку, каждую неровность, превращая путь в колыбельное покачивание. В открытые окна врывался ветер, несущий смесь ароматов горячего асфальта, хвои и солёного моря. Мимо жёлтых стен мыса Камартье, где волны с глухим грохотом разбивались о скалы, отбрасывая в воздух миллионы солёных брызг, оседавших на лакированном капоте «Ситроена» мельчайшими алмазами; вдоль бухты Буганафар, спокойной и лазурной, где на якоре покачивались, словно стая белых лебедей, яхты, готовясь к ночным гуляньям.
Справа, за высокими изгородями из кипарисов, мелькнули и скрылись за поворотом очертания виллы «Мари-Лу» – одного из самых роскошных и закрытых поместий на побережье. А «Богиня» тем временем, неспешно преодолев последний подъём, начала торжественный спуск к порту, где уже зажигались первые огни, обещая новую сказку.
Старый Сен-Тропэ – это была уже совсем не та сказка, что жила в памяти старожилов, не бунтарская идиллия Бриджит Бардо с её велосипедом и корзинкой с рынка. Та, прежняя, деревенская магия осталась позади, в золотой пыли Пампелона. Та, что раскрывалась теперь, была сказкой нового века – отшлифованной, дорогой и безжалостно гламурной.
С каждой минутой спуска пейзаж менялся. Дикие заросли мимозы и сосен окончательно уступили место безупречным фасадам галерей и бутиков, выстроившихся вдоль узких улочек. Воздух, прежде пахнувший морем и хвои, теперь был густ от ароматов цивилизации – смеси дорогих духов, сигарного дыма и шампанского, что струился из распахнутых дверей баров.
Вот он, порт. Уже не тот старый рыбацкий порт, что видел Бардо. Новый грандиозный подиум, театр статусов и яхт. Их мачты выстраивались в стройный частокол на фоне сумеречного неба, а на палубах, подсвеченных, как сцены, уже начинался вечный бал: звенели хрустальные бокалы, вспыхивали огоньки зажигалок, нёсся приглушённый смех на дюжине языков, приглашая отдаться разврату в своих чревах.
Взгляд Эммануэль, скользнув с лёгкой брезгливостью по шумным палубам, обратился к огням на горизонте. Вся эта мишура была пройденным этапом. Игра продолжалась, но конечный приз был виден невооружённым глазом. Там, далеко на рейде, за линией буйков, темнели на фоне неба цвета индиго одинокие, величественные силуэты настоящих левиафанов – яхт таких размеров, что старый порт был для них слишком тесен. Они были подобны затворникам-миллиардерам, наблюдающим за балом из-за бархатного каната: их видно, но они недосягаемы. Их якорные огни холодно мигали, словно предупреждая о дистанции, отделяющей просто богатых от тех, для кого не существовало ни физических, ни финансовых границ.
Именно эти одинокие огни на рейде, а не пёстрая суета порта, манили Эммануэль. Она кружила в водах доступной роскоши, выискивая того, кто предоставит ей пропуск за горизонт. Того, чья яхта будет достаточно велика, чтобы предложить не просто ужин, а целую жизнь на той стороне – где слово «проблема» теряет свой смысл.
Эммануель скользила по набережной, как изящная кошка, чьё платье шуршало при каждом шаге, откликаясь на ласковые порывы ветра с моря. Она была центром вселенной, и её кивки направо и налево – знакомым лицам, владельцам галерей, вышедшим на вечерний аперитив, – были подобны милостивым жестам королевы. Её знаменитая корзинка из ротанга ритмично покачивалась на сгибе локтя, храня в своих недрах тайны и приглашения. А декольте…
О, это декольте было её главным оружием в её вечернем наступлении. Вырез платья, отточенный, как геометрическая задача, обрамлял идеальную бронзу загорелой кожи – не вызывающе, но с таким расчётливым изяществом, что взгляд любого мужчины невольно скользил вниз, застревая в этой соблазнительной пропасти между обещанием и реальностью. Оно не кричало, а нашептывало. Нашептывало истории о жемчужных пляжах Пампелона, о бархатных ночах и о том, что доступ к этим сокровищам может быть дарован – за соответствующую плату.
И она ловила эти взгляды – быстрые, украдкой брошенные из-за столиков «Кафе де Пари», или томные, затяжные, с палуб ближайших яхт. На каждый из них у неё был готов ответ: для одних – мимолётная, почти невесомая улыбка, для других – чуть более долгий, заинтересованный взгляд, опускавшийся на корзинку, словно приглашая присоединиться к её коллекции визитных карточек.
Она была не просто женщиной на набережной. Она была живой валютой, и курс её сегодня был как никогда высок.
Дети, получив свободу, рванули вперёд, как щенки, спущенные с поводка. Их ноги, наконец-то избавленные от строгих снaдалий, несли их по тёплым плитам набережной – сначала к пёстрому киоску «Барбараки» за обещанными шариками фисташкового и клубничного мороженого, а потом, уже облизывая сладкие капли, – к грудам сложенных на солнце рыбацких сетей, последним декорациям отшумевшей пьесы под названием «Рыбацкая деревня».
Они осмеливались трогать их шершавые петли, впитывая запах соли и смолы – аромат-призрак, единственное, что осталось от настоящего промысла в этом порту, давно променявшем улов сардин на поток золотых слитков. Они впитывали в ладони шершавую влажную прохладу и дикий, настоящий запах – смесь солёных водорослей, смолы и далёких морских путешествий. Это был запах иного, старого Сен-Тропе, ещё не залитого парфюмерной дымкой синтетических ароматов. И пока их мать вела свою изящную охоту в мире яхт и шёлковых платьев, они по-своему охотились за сокровищами – за обломками ракушек, за прилипшими к сетям медузами, за последними лучами солнца, утопающими в море.
– Смотри, они ещё мокрые! – Николя ткнул пальцем в грубую, пахнущую солью и водорослями пряжу. – Наверное, сегодня утром их закидывали.
– Дурак, – снисходительно протянула Мишель, облизывая стекающую каплю фисташкового мороженого. – Их уже сто лет не закидывали. Их кладут сюда для красоты. Чтобы такие, как мы, могли их потрогать и сказать: «Ах, какая аутентичность!».
– Что такое «аутэн…»? – с набитым ртом спросил Николя.
– Это значит «настоящая подделка», – с важным видом изрекла Мишель, подражая чьим-то давним словам. – Как мамины слёзы. Или её улыбка банкиру Жерару.
Она потянулась и отломила крошечную ракушку, прилипшую к сети.
– Держи. Сто франков.
– Она же пустая и треснула.
– Зато очень аутентичная, – парировала Мишель.
И пока их мать на набережной раздавала свои улыбки, словно королевские милости, они, облизывая пальцы, торговались из-за треснувшей ракушки, по-своему постигая простые и сложные истины этого места.
И, конечно, они не могли пройти мимо открытой двери «Галереи Зерваса» – царства их старого друга, художника Анри. Ветеран войны, седой, как лунь, но с глазами юноши, он был последним из могикан, кто помнил Сен-Тропе, когда по этим улочкам ходили Синяков и Анненков. От его мастерской, как и сорок лет назад, пахло скипидаром, масляными красками, лавандой и пылью веков.
Эммануэль скользнула внутрь, увлекая за собой детей, и они пропали там на целый час. Пока Анри, размахивая неизменной трубкой, делился с Эммануэль последними сплетнями сезона – о безумной цене, которую заплатил новый американский коллекционер за «абстракцию» Николя де Сталя, о громком разрыве Ротшильда с его возлюбленной прямо в «Папагайо», и о том, что Бриджит Бардо в ярости от нового отеля, строящегося слишком близко к её заповеднику, и, конечно, о Каннском сумасшествии, свалившемся на бедный Сен-Тропе, – дети с важным видом разглядывали холсты.
Стены были завешаны картинами в духе «лирической абстракции» и «ташизма» – направлений, всё ещё царящих здесь, в тени более молодых и дерзких гиперреалистов. Это были буйные, чувственные пятна цвета, напоминавшие то закат над заливом Пампелон, то вспышки фейерверков на празднике Браваде.
– Мне кажется, это слон, – уверенно заявил Николя, тыча пальцем в хаотичное нагромождение малиновых и ультрамариновых мазков.
– Какой слон! – фыркнула Мишель, с важностью знатока скрестив руки на груди. Она уже усвоила несколько модных словечек от матери. – Это чистая абстракция. Это не про слона, а про эмоцию. Вероятно, гнев.
– А почему гнев не может быть слоном? – не сдавался брат. – Если слон рассердится, это будет очень большая эмоция. Вот как эта картина.
– Ты ничего не понимаешь в искусстве, – отрезала Мишель и, подойдя к небольшому холсту с более чёткими линиями, изобразившими парусник, добавила: – Вот это другое дело. Фигуративизм. Это для тех, кто не дорос до абстракции. Как ты.
– А по-моему, это просто парусник, – пожал плечами Николя. – И он куда красивее твоего сердитого слона.
Анри, прервав свой рассказ о скандале с кинозвездой, подмигнул Эммануэль и громко сказал детям: «Самый проницательный критик сегодня – Николя! Искусство должно быть прежде всего честным. Даже если это честный парусник». Он протянул им две маленькие картонные таблички. «Вот, юные знатоки, напишите цены для этих шедевров. Тот, что „просто парусник“ – пятьсот франков. А ваш „слон-гнев“, мадемуазель Мишель, – все десять тысяч!»
– Десять тысяч? – Мишель с новым, почтительным уважением посмотрела на буйство красок на холсте. Её собственное видение внезапно обрело вес и значимость. Она тут же мысленно прикинула, сколько таких тюбиков краски с маркировкой «Левый берег» можно купить на эти деньги, и на мгновение ей даже стало жаль, что это всего лишь игра.
– Да, – серьёзно подтвердил Анри. – Гнев, признанный искусством, всегда стоит дороже спокойного парусника. Это аксиома.
– Чёрт! – в шутку воскликнула Эммануэль, с комичным отчаянием приложив ладонь ко лбу. – Теперь этот шедевр мне не по карману!
Она взглянула на дочь с лёгкой иронией, в которой сквозила гордость. – А я так надеялась приобрести что-нибудь свежее для гостиной, пока цена благодаря критическому вердикту Мишель не взлетела до небес!
Анри рассмеялся, и его смех, похожий на далёкий раскат грома, заполнил мастерскую.
– Для вас, chère Эммануэль, – всегда есть скидка, – сказал он, подмигивая. – Достаточно ужина в «Сенкант-Сенк».
– Серьёзно? – Мам, мы можем забрать этого слона? – Мишель потянула мать за подол платья, в её глазах загорелся практический интерес. – Если он такой ценный, мы можем повесить его в гостиной. Или… или отдать мне. В мою комнату. Я буду за ним ухаживать.
– Mon chou, – рассмеялась Эммануэль, проводя рукой по её волосам. – Искусство не поливают, как герань. Но мы могли бы взять его на временное хранение. Пока Анри не найдёт другого ценителя с кошельком потяжелее.
– То есть, он всё-таки наш? – не унималась девочка, уже мысленно прикидывая, куда повесить картину, чтобы её первым делом видели гости.
– Конечно, – сдался Анри, с наслаждением наблюдая за этой сценой. – Ведь цена в искусстве не только в деньгах, а в глазах, которые на него смотрят с любовью. Забери своего слона, малая. Пусть охраняет твои сны.
Он бережно снял холст со стены и торжественно вручил его Мишель. Та взяла его с неожиданной серьёзностью, чувствуя внезапную тяжесть не столько красок и грунта, сколько доверенной ей ценности.
– Но предупреждаю, – добавил художник, подмигнув, – абстрактные слоны очень капризны. Им требуется регулярно слушать Моцарта и подкармливаться шоколадным печеньем. Иначе их краски начинают грустить.
Мишель кивнула с полной ответственностью, прижимая картину к груди, в то время как Николя с завистью смотрел на её трофей, теперь навсегда лишённый своего простого и честного парусника.
Солнце садилось за старым портом. Багровый диск медленно тонул за мысом Сен-Пьер, за холмами, усеянными виллами и островерхими кипарисами, но последние его лучи, упрямые и цепкие, ещё скользили по верхушкам мачт, золотя клотики и ажурные сети вант. А вниз, на брусчатку набережной, на столики кафе и охристые фасады «пёстрых домиков», уже сползала густая, бархатистая синева. Тени от яхт ложились на воду длинными, искажёнными пятнами, сливаясь в единую тёмную гладь. Лишь на самой вершине цитадели – старинной крепости, охранявший город с XVII века, – ещё теплился крошечный, позолоченный кусочек дня, словно последняя конфета, которую небо не спешило проглатывать.
Николя уже клевал носом, едва не задев лбом тарелку с салатом «Нисуаз» за столиком на красных террасах «Сенекье», а Мишель, устав держать ровно спину, откинулась в кресло, созерцая, как заходящее солнце золотит её бронзовые щиколотки.
– Ну что, поели? Тогда пора домой! – объявила Эммануэль, доставая из изящной плетёной корзинки связку ключей. Она направилась к своему каплевидному «Ситроену», припаркованному на площади. Лак его кузова отражал последние отсветы заката, словно впитывая уходящий день.
Дорога домой заняла всего пятнадцать минут, но когда они вернулись на виллу, было уже совершенно темно. В отличие от детей, чей мир засыпал с последним лучом, мир Эммануэль только пробуждался. «Никаких шалостей, вы уже взрослые», – бросила она на прощание, растворяясь в глубине дома в предвкушении вечера, оставив за собой волнующий шлейф духов. И когда, уже облачённая в вечернее облако из чёрного шифона, Эммануэль мельком заглянула к ним, она сама, нарушив привычный ритуал, уложила их в кровать.
– Это был чудесный день, мои котята, – сказала она, и её голос звучал непривычно, по-матерински мягко.
– Да, мама, – прошептали они в унисон, а она наклонилась, чтобы поцеловать их чистые, пахнущие детством лбы, после чего вышла, оставив в комнате дразнящий аромат своих духов и призрачное, сладкое послевкусие фисташкового мороженого.
Едва дверь закрылась, Мишель тут же перебралась в постель к брату. Они лежали, обнявшись в полумраке, и шептали друг другу самые важные в мире глупости, пока звук отъезжающего «Ситроена» не унёс их маму в сверкающую ночь, оставив их одних в большом, тёмном доме. Двоих самостоятельных детей, королей своего тихого королевства.
А над ними, в лунном свете, пробивающемся сквозь жалюзи, на стене напротив проплывал «Слон-гнев», который они увезли с собой из галереи Анри.
Теперь абстрактный зверь плыл в ночной темноте комнаты, безмолвный и полный скрытой мощи. Мишель, глядя на него, чувствовала странное успокоение. Это был не просто подарок. Это была тайна, которую они привезли из странного мира взрослых, – доказательство того, что детские слова и чувства могут обретать вес, цену и форму, пусть даже в виде бешеного, ни на что не похожего слона.
– Ты знаешь… я точно уверена, что Омар – мой отец, – прошептала Мишель. – Маман извивается, как уж на сковородке, когда я спрашиваю, – я это вижу… я знаю…
Её шёпот был горячим, а ладонь, прижатая к ладони брата, стала влажной и мягкой.
– С чего ты взяла? – голос Николя тоже сорвался на взволнованный шёпот. Он почувствовал, как дрожь пробежала по её руке и передалась ему.
– Омар тоже вертелся, когда я приперла его к стене…
– Ты? – он ахнул, и его пальцы инстинктивно сжали её пальцы.
– Да, я! – её дыхание участилось, губы коснулись его виска. – Только ни-ни… Ночью. На кухне. Он признался – он мой отец.
Она вся задрожала, прижимаясь к нему, ища защиты в собственном страшном признании. Её коленка упёрлась ему в живот, создавая точку жара.
– Так и сказал? – «Отец»?
– Да! – Они с мамой – давным-давно встречались… а потом он уехал – в Марокко, на войну, в Легион… а теперь он генерал – у него дворец с забором выше нашего!
В возбуждении она мешала правду с вымыслом, а её свободная рука бессознательно гладила его руку, то сжимая, то отпуская. Николя закрыл глаза, уткнувшись носом в её шею, пахнущую девочкой и страшной тайной. Ему было тепло, тесно и так хорошо от этой тайны.
– А я… я буду его сыном? – выдохнул он, и его губы шевельнулись у её кожи.
– Конечно – ты же мой брат… ты ему нравишься… он нас заберёт – во дворец…
И в темноте, в этом клубке из конечностей, дыхания и шёпота, сладкая ложь пахла лучше любой правды.
Они ещё долго лежали, прижавшись друг к другу в темноте, шепча об Омаре и дворцах, пока речь не потеряла всякую связность, превратившись в бормотание полусонных детей. Дыхание выровнялось, стало глубоким и ровным, и они заснули почти одновременно, их пальцы всё ещё сжимали частичку общей тайны – тёплую, как песок на закате. А в лунном свете, плывущем сквозь жалюзи, безмолвный «Слон-гнев» парил на стене, как тёмный страж, охраняя границы их общих грёз.