Читать книгу Сродники - Ар'лан ис'Дрекхэм - Страница 10
ЧАСТЬ ВТОРАЯ Глава 7 Уроки послушания
ОглавлениеОбед накрывали в малой столовой, хотя гостей прибыло лишь трое. Ричард велел подать фамильное серебро — то самое, что извлекали по Рождеству или ради тех, чей голос решал участь Грейвуд-Холла. Я носила блюда из поварни, расставляла фарфор на накрахмаленном льне, и каждый звон посуды отдавался в моих ушах ударом молота.
Тяжёлое серебро ложилось в ладони мёртвым, скользким грузом; оно будто само избегало прикосновений, ведая, что ему не место за этим столом. Я выверяла строй ножей и вилок, покуда сверху, из покоев Арабеллы, доносился её мерный шаг. Так мечется в тесной клетке зверь, почуявший, что засовы крепки, а воли нет.
Уильям явился в полдень. Гул его кареты и хлопок дверцы наполнили двор, а следом в холл ворвался его голос — молодой, звонкий, исполненный власти. Он рассуждал о мареве и дорожной скуке, о том, как изнурены кони, и о своём нетерпении поскорее узреть невесту. Его речь была чистой, точно хрусталь, но мне хотелось разбить этот тон, дабы из-под него вырвался хоть один живой звук. В его голосе не было ни тени сомнения, ни той болезненной пульсации, что делает человека человеком. Он был гладким, как полированный борт его экипажа: он отражал мир, но не впускал его внутрь.
— Арабелла, должно быть, ещё облачается к нашей встрече, — произнёс Уильям с той снисходительной теплотой, с какой глаголют о детях, совершивших нечто милое и предсказуемое. — Я неизменно твержу: женщина вправе на тайну, особливо в утренние часы. В Лондоне дамы тратят на сборы вечность. Матушка, бывало, до самого обеда не покидала будуара, а после являлась столь блистательной, что гостиная замирала в безмолвии. Уверен, Арабелла не отступит от сего примера. В ней чувствуется порода, кою не стяжать воспитанием — она врождённая. Помню, в мой первый приезд с отцом — ей тогда минуло шестнадцать? — она застыла у окна с книгой и даже не обернулась на наш вход. Родители тогда сомневались: «Уильям, сия дева слишком горда для тебя». Но я возразил им: «Гордость — вот что надобно нашей фамилии. В Сендфорд-Мэноре в избытке покладистости и жажды угодить. Мне же надобна та, кто взирает на мир с высоты, а не ищет одобрения». И ныне я зрю свою правоту. Она не просит милости. Она ждёт, покуда мир подстроится под её прихоть. Подобные женщины редки, точно белые розы в наших широтах.
Он вещал, и глаголы его ложились мерно, точно обточенная морем галька. В них не обреталось ни шероховатости, ни тех живых неровностей, коими отмечена подлинная речь. Я взирала на него, помышляя, сколь пророчески он заблуждается: Арабелла и впрямь ожидает, покуда мир склонится пред ней. Но чертоги, коих она взыскует, не имеют сродства с его планами. Ей не надобен ни Лондон, ни блеск балов, ни бремя хозяйки Сендфорд — Мэнора. Она томится по тому, кто в сей миг в конюшне правит сбрую и, верно, так же впивается взором в её окна.
— Она снизойдёт, -обронил Ричард с той непоколебимостью, с какой глаголют лишь те, чей указ свят. — Дочь ведает о вашем прибытии. Она не продлит вашего ожидания более положенного.
Я взошла наверх. Арабелла замерла у окна спиной к дверям. Она уже облачилась в то самое платье цвета хвои; высокий воротник вздымался столь грозно, что мнился не тканью, а стеной темницы. Власы были укрощены в тяжёлый узел, лишая воли всякую прядь. Шёлк теснил её плоть до самого подбородка, перехватывая дыхание. Она стояла прямо, уподобляясь натянутой струне; я зрела напряжение её плеч и побелевшие персты, впившиеся в подоконник.
— Он томится внизу, — произнесла я.
— Ведаю, -отозвалась она. — Я слышала его речи. О Лондоне, о матушке, о моей редкости, уподобленной белой розе. Он вещает так, будто я не плоть и кровь, а ценный изыск, присмотренный на торгах. Он судит обо мне, покуда я здесь, не зная: я слышу, как он мерит мою цену, не вопросив, желаю ли я быть проданной.
— Он алчет лишь блага для тебя, — изрекла я, и слова сии прозвучали столь пусто, что я сама не обрела в них веры.
— Блага для кого? — Она оборотилась, и я созерцала её лик. Бледность, лихорадочный румянец на скулах и очи, взиравшие сквозь меня в иную даль. — Для родителя? Для Уильяма? Для сего чертога, коий стоит на болоте и взыскует наследника, дабы не рухнуть ещё столетие? А для меня? Обретается ли в сем «благе» хоть малая доля для моей души, Агнес?
Я безмолвствовала. Что я могла изречь? Стать ли убеждать её, что Уильям дарует ей кров, наследников и то почтение, коим мир венчает добродетель? Я ведала: не того она алчет. Я прозрела это в миг, когда застала её в конюшне пред Дамианом, когда длани её потянулись к нему сами, поправ волю. Я знала истину, но долг велел мне ткать паутину лжи, коей от неё ждали.
— Он достойный человек, — обронила я. — Он окружит тебя заботой.
— Заботой, — эхом отозвалась она, и слово сие прозвучало проклятием. — Ведаешь ли ты, что начертала матушка в том письме? «Здесь нет воздуха. Нет жизни. Лишь стены. И ты, Ричард, взираешь на меня, не видя». Она могла бы вывести эти строки нынче. Сменив лишь имена. Вместо Ричарда — Уильям. Вместо одного плена — иной. Но суть недвижна. Я пребуду в его чертогах, внимая речам о Лондоне, рожая ему детей и угасая от удушья. А он станет взирать на меня, оставаясь слепым. Как отец. Как всякий в этом мире.
— Арабелла… — начала было я, но она пресекла мою речь.
— Агнес, ответь мне по совести. Если бы ты могла воротиться в свою весну, если бы пред тобой возник выбор меж благопристойным житием и тем, от коего сердце бьётся столь неистово, что грозит разорвать грудь, — что бы ты предпочла?
Я созерцала её, и пелена прошлого застлала взор. Мне минуло семнадцать, я застыла у колодца в отчем доме, а мимо шествовал юноша, коему суждено было сгинуть в городе навсегда. Он молвил: «Ты прекрасна, Агнес. Я бы взял тебя в жены». Я лишь рассмеялась: «Ты и имени — то моего не ведаешь». А он отрезал: «Агнес. Ведаю. Я всё о тебе знаю». И улыбнулся. А после — скрылся за горизонтом. Я осталась. Год спустя опочил отец, ещё через два — мать, и я нанялась в Грейвуд — Холл, ибо иного пути не обреталось. Я избрала правильную жизнь. И ныне я стояла здесь — старая, одинокая, с руками, помнившими каждую чашу и салфетку в сем доме, но не хранившими тепла ладоней, что могли бы стать моими.
— Я бы выбрала то, от чего кровь закипает в жилах, -произнесла я. — Но я не вправе подстрекать тебя к тому же. Ибо я не ведаю, какова цена того выбора. Быть может, я обрела бы счастье. А быть может, ныне взирала бы из иного окна на жизнь, кою отринула, сокрушаясь о потерянном. Мы вечно алкаем утраченного. И никто не ценит обретённое.
Она долго томила меня взором. После приблизилась и сжала мою кисть. Персты её были хладны, точно лёд, и я осязала их мелкую, непрестанную дрожь.
— Благодарю, -обронила она. — За истину. Пусть и не ту, кою я алкала услышать.
Она выпустила мою ладонь, выправила ворот и оправила складки юбки. Замерла пред зеркалом. Я стояла за её плечом, созерцая лик — чужой, отчуждённый. Так в детстве она взирала на портреты пращуров: с любопытством, но без тени узнавания. Она не находила себя в сем шёлке, в костяных тисках корсета и в безупречно уложенных власах.
— Я готова, — произнесла она. Голос её был пуст, точно заброшенный дом, из коего вынесли всё живое.
Она проследовала к дверям. В столовой воцарился порядок. Скатерть — белая, крахмальная — хрустела, уподобляясь ледяной корке на лужах. Серебро, начищенное до зеркального блеска, отражало пламя свеч, лики и тени. Фарфор с родовым гербом — синим чертополохом на снежном поле -венчал каждый прибор.
Я взирала на сей чертополох и помышляла, что он пребудет на её венчальных дарах, на белье её брачного ложа и на могильном камне, ежели она изберёт «правильную жизнь».
Уильям воцарился по правую руку от Ричарда. Он уже сменил дорожное платье на домашний синий сюртук тонкого сукна с серебряным шитьём пуговиц. Волосы его были гладко зачёсаны, лик — свеж и чист, без тени дорожной усталости. Он сидел по-военному прямо, устремив взор на дверь в ожидании главного трофея своей судьбы. В высокой хрустальной вазе высились его розы -плотные, тяжёлые, срезанные на рассвете в оранжереях Сендфорд-Мэноpa. Дух их был столь яростен, что затмевал аромат блюд. Сладкий, густой, приторный — сей запах заполнил всё пространство, запутался в складках льна, осел на серебре. Чудилось, будь сей аромат зримым, он предстал бы белой липкой паутиной, коя опутывает живое, лишая воли к движению.
Ричард восседал во главе стола. По всему было видно, сколь он доволен: порядок, выстраиваемый годами, торжествовал. Дочь обретала достойного мужа, имя наследовалось, стены стояли крепко. Он взирал на Уильяма, видя в нем не зятя, а опору для собственной воли.
— Она снизойдёт с минуты на минуту, — изрёк Ричард. -Промедление -извечная привилегия женщин.
Уильям рассмеялся. Смех его был лёгок и приятен — так звучат голоса людей, не ведавших истинного ожидания, изнурительной надежды или подлинного страха.
— Арабелла вольна медлить сколь угодно долго, -произнёс он. — Я приму и вечность в ожидании её лика. В Лондоне я зрел множество прелестных дев, готовых на всё ради имени миссис Хоторн. Но ни одна не выдержала бы сравнения с ней. Дело не в красе -ею наделены многие. В ней почиет некая внутренняя тишина; так замирают лишь те, кто не принадлежит сему миру всецело. Я заприметил сие ещё в нашу первую встречу. Она застыла у окна, и мне почудилось, будто взор её устремлён не в сад, а в некую даль за пределами дома и самой жизни. Я вопросил тогда отца: «О чем её думы?». Он же отрезал: «О том, что нам не дано постичь». И я уразумел: желаю стать тем, кто разделит с ней сие знание.
Створка отворилась. Арабелла вошла.
Я затаилась в тени буфета, следя за её шествием к столу. Стан её был прям, а лик хранил ту безупречную, пустую улыбку, коей я обучила её для приёма гостей. Она приблизилась, Уильям порывисто встал и отодвинул кресло, содействуя ей. Его персты задержались на резной спинке долее необходимого, и я уловила, как Арабелла едва заметно отстранилась, не желая и мимолётного касания к своему плечу.
— Арабелла, — молвил Уильям, и в голосе его проступила теплота, способная сокрушить лёд. — Вы нынче дивно хороши. Сей наряд… он подчёркивает изумруд ваших глаз. Я неизменно твердил, что зелёный — ваш цвет. Вы уподобляетесь царевне из преданий, кою заточили в башню в ожидании избавителя.
— Я не взыскую избавления, — отозвалась Арабелла. В её речи прорезалась та самая нота, что звучала в детстве: когда взрослые принимали её слова за дерзость, не чуя в них горькой правды. — Я просто пребываю здесь.
Уильям вновь рассмеялся, не постигнув смысла.
— Вот сие я и ценю в вас, — изрёк он. — Прямоту и честность. В Лондоне глаголют одно, помышляют об ином, а вершат третье. Вы же — точно чистое стекло. Вас видно насквозь.
Я созерцала Арабеллу и зрела, как персты её, сокрытые под скатертью, судорожно сжались. Чистое стекло. Насквозь. О, если бы он ведал, что в недрах сего стекла пролегла трещина, идущая от самого основания и грозящая вмиг раздробить её естество. Если бы он постиг, к кому устремлены её помыслы ныне, покуда он расточает глаголы о Лондоне и прелести роз. Если бы он знал: длани её хранят память не о тонкой лайке его перчаток, а о духе дёгтя и сена. И в речах о венчании она чует лишь удушье, ибо корсет, стянутый мною поутру, теснит ребра, не давая воли дыханию.
— Уильям вещал о вояже в Лондон после торжества, -обронил Ричард с тем нетерпением, что выдаёт желание поскорее уладить дела, не прибегая к оправданиям или защите. — Полагаю, сие благое намерение. Вам надобно явить себя свету. Мир должен уразуметь: род Грейвудов не угасает, у нас обретается будущее.
— У нас неизменно обретается будущее, отец, -отозвалась Арабелла. — Вопрос лишь в том, какой облик мы ему придадим.
Она изрекла сие вполголоса, почти шёпотом, но я уловила каждое слово. Ричард тоже внял им. На мгновение лик его обратился в тот самый, давний, когда он лишь начинал сознавать: его супруга взирает на болото, не видя его самого. Но он тут же отвёл очи, припал к бокалу и испил вина.
— Ты придашь ему должный облик, — отрезал он. — Я в том не сомневаюсь.
Арабелла хранила безмолвие. Она коснулась вилкой блюда, поднесла к устам и вернула на место, не отведав ни крохи. Я следила, как она изучает снедь на фарфоре, ведая: она не сумеет проглотить и малого куска. Всякий раз, когда она склонялась к тарелке, костяной панцирь впивался в тело, напоминая о клетке. Яства были для неё не пищей, а камнями, кои надлежало поглотить ради приличия, дабы уверить всех, что она здесь, что она едина с ними.
— Поговаривают, у вас новый конюх, — обронил Уильям, отодвигая тарелку и притрагиваясь к бокалу. Тон его был небрежен, точно он вещал о вещи, лишённой веса. -Дамиан, верно? Откуда сей малый? Я наблюдал вчера его труды. Редкая порода. Таких не нанимают на тракте — с этим чутьем надобно родиться. В нем обретается сноровка, кою не стяжать ученьем. Он внемлет зверю прежде, нежели тот почует его приближение. Мой кучер, отдавший лошадям тридцать лет, признался: подобных он зрел лишь единожды в жизни.
Персты Арабеллы дрогнули. То было мимолётное, почти призрачное движение, коего не уловил бы никто, кроме меня. Но я видела. Зрела, как напряглись её плечи и как на миг пресеклось её дыхание. Имя Дамиана повисло в воздухе камнем, брошенным в застоялую воду; круги от него разошлись по самым тёмным углам столовой и недрам её души.
— Он явился к нам седмицу назад, — отозвался Ричард с равнодушием человека, вещающего о предмете обихода. -Искал службы. Старый Джон сдаёт, надобен помощник. Я принял его на искус. Трудится справно, кони покорны. Молчалив — а сие благое качество для челяди.
— Молчание -добродетель, — согласился Уильям. — Но я алчу рассмотреть его поближе. Сказывают, он искусно правит упряжью. Быть может, он совладает с моим новым жеребцом? Животное строптивое, никого не подпускает. Я сменил двоих конюхов, но тщетно. Твой Дамиан, Ричард, кажется мне способным на сей подвиг. В нем проглядывает нечто… дикое. Жеребец почует в нем родственную душу.
— Возьмите его на время, ежели угодно, — бросил Ричард. — Я не чиню препятствий.
— Я желал бы узреть его нынче же, — продолжал Уильям. — Пусть подаст десерт. Так я оценю его выправку. Слуга, владеющий собой, ценится выше того, кто лишь чистит сбрую. В Лондоне я привык к прислуге незримой, но присутствующей. Сие — тонкое искусство: быть подле, но не стеснять. Быть полезным, не навязываясь. Хочу убедиться, владеет ли он этим даром.
Я судорожно сжала края подноса. В столовой сделалось нечем дышать. Приказ позвать Дамиана сюда, к накрахмаленным салфеткам и серебру, прозвучал как смертный приговор нашему хрупкому миру.
Ричард склонил голову. Взор его на миг метнулся к Арабелле, поверяя её покорность. Она сидела, не поднимая ресниц; длани её были сокрыты хворью скатерти, а лик хранил ту застывшую маску, кою она надела ещё на лестнице.
— Да будет так, -изрёк Ричард. — Агнес, распорядись о десерте. И пусть сей… Дамиан… прислужит гостю.
Я покинула столовую. Стопы мои тяготели к полу, персты содрогались. Я осязала ту самую соломинку в складках фартука — ныне она колола кожу острее терновника. На кухне Дамиан уже замер у порога с подносом в руках. Он стоял невозмутимо, точно его имя не трепали за столом, точно его не звали на показ, уподобляя породистому скакуну пред торгами.
— Тебя востребуют, — проговорила я. — Хотят, дабы ты подал десерт. Уильям алчет лицезреть тебя.
Дамиан едва заметно кивнул. Он принял поднос, и я уловила, как побелели его костяшки, как вздулись жилы на руках от немого напряжения.
— Он вещал что-то ещё? — вопросил Дамиан. — Обо мне?
— Он поминал твою дикость. И то, что его жеребец, верно, почует в тебе родственную душу.
Дамиан усмехнулся. В сей гримасе не обреталось и тени веселья.
— Родственную душу, — эхом отозвался он. — Хоторн и не смыслит, сколь он близок к истине.
Он направился в столовую. Я последовала тенью за его хребтом, дабы замереть у притолоки, дабы видеть и ведать всё до конца.
Он переступил порог, и тишина в столовой переменилась. Исчезла та тягучая, свинцовая немота, что царила прежде; её сменило оцепенение, коим встречают явление чего-то дикого и необузданного. Дамиан шествовал мерно, неся поднос; шаги его были тяжелы и полны той уверенности, что не приличествует слуге у господского стола. Он замер подле плеча Уильяма, и я зрела, как Хоторн впился в него взором — жадным, оценивающим, каким озирают дорогую вещь пред покупкой.
— Водрузите здесь, — обронил Уильям, указуя на место пред собой. — Алчу отведать плоды трудов Агнес. Сказывают, в выпечке ей нет равных.
Дамиан опустил поднос. Неспешно, безупречно, без единого лишнего жеста. Лик его оставался пустым, точно в ту полночь, когда он ожидал на пороге дозволения войти. Он не удостоил взором ни Уильяма, ни Ричарда. Весь его мир сузился до краёв фарфора и собственных ладоней. Но я ведала: он осязает её присутствие. Знала — ему ведомо, как она дышит и как её персты терзают салфетку под покровом скатерти.
— Поговаривают, вы искусно правите конями, — произнес Уильям, принимая десертную вилку. -Сие правда?
— Я владею ремеслом, — отозвался Дамиан.
— Мой новый скакун строптив и не даётся в руки. Полагаете, вы совладаете с ним?
— Я вправе дерзнуть.
— Вы неизменно столь лаконичны в речах?
— Я обучен безмолвию.
Я зрела, как содрогнулась Арабелла. То было мимолётное, судорожное движение, точно от удара хлыстом. Она не поднимала ресниц, созерцая тарелку, но я ведала — она ловит каждый звук его голоса, каждое его дыхание. Он пребывал в трёх шагах, а она не смела ни обернуться, ни коснуться его даже взглядом.
Уильям вкусил десерт и одобрительно кивнул.
— Достойно, -изрёк он. — Вручите Агнес мою похвалу. И ещё, — добавил он, когда Дамиан уже оборотился к выходу. — Я условился с мистером Грейвудом. Вы последуете за мной на седмицу. Пособите с жеребцом. Посмотрим, какова ваша истинная цена.
Дамиан замер. На краткое, пугающее мгновение его невозмутимость дала трещину. Я зрела, как персты, сжимавшие поднос, побелели от напряжения. Он не удостоил Уильяма взглядом — весь его мир сузился до Арабеллы. Она вскинула взор, и в сей ослепительной вспышке столкнулось всё: и тайная близость в конюшне, и несбывшиеся надежды, и роковая предопределённость их путей.
— Хорошо, — обронил Дамиан. — Я последую за вами.
Он покинул столовую. Стук закрывшейся двери вернул в комнату тишину, но в ней более не обреталось покоя — лишь гул надлома. Арабелла сидела, понурив голову; я видела, как под покровом скатерти судорожно дрожат её ладони. Она не искала встречного взгляда ни с родителем, ни с Хоторном.
— Достойный слуга, — заметил Уильям, отодвигая фарфор. — Пожалуй, седмицы в Сендфорд — Мэноре хватит, дабы оценить его нрав. Коли он совладает с жеребцом, я оставлю его в своих владениях. Мне надобны подобные люди.
Ричард склонил голову в знак согласия. Он избегал смотреть на дочь, сосредоточив всё внимание на госте — на этом безупречном, гладком, выгодном человеке, коий уже распоряжался будущим Грейвуд-Холла.
— Да будет так, — изрёк Ричард. — Я отдам распоряжения.
Арабелла подняла очи. Вперила взор в отца, в Уильяма, в оплывающие свечи — во всё то, что именовалось её правильным бытием. На губах её проступила та самая улыбка, кою она надевала лишь в часы крайнего изнурения.
— Повинуюсь вашей воле, отец, — произнесла она.
В её голосе воцарилась пустота. В нем не слышалось ни протеста, ни согласия — лишь выжженная земля.
Я покинула столовую и прошла в поварню. Дамиан застыл у окна, взирая во тьму, лик его был пуст. Он не обернулся на мой шаг.
— Она сочетается с ним браком, — произнесла я. — Тебе сие ведомо.
— Ведомо, — отозвался он, не меняя позы. — Она подчинится. Ибо так велят те, кто возомнил, что вправе решать за неё. Я знаю.
— И на что ты уповаешь?
Он безмолвствовал долго. Я созерцала его мощные плечи и руки, впившиеся в подоконник. Наконец он глухо молвил:
— Я стану исполнять свой долг. Буду трудиться за плату. Буду хранить молчание. Буду ждать.
— Чего же?
— Не знаю, — бросил он. — Быть может, того, чему суждено свершиться. Или того, что минует нас. Я просто пребуду в ожидании.
— Я обучен ожиданию, — произнёс он. — И я владею безмолвием.
Дамиан принял пустой поднос и покинул столовую. Я осталась в поварне одна. Дух роз, принесённый Уильямом, был столь яростен, что проникал и сюда, смешиваясь с горьким запахом дёгтя, оставшимся после чужака. Я прильнула к окну. В столовой теплились свечи, отбрасывая на занавеси ломаные тени: грузный силуэт Ричарда, прямую, безупречную линию плеч Уильяма и зыбкое очертание Арабеллы — точно призрака, готового истаять в любой миг.
Я созерцала сии тени, помышляя об их слепоте. Они не ведали, что она более не принадлежит сему кругу. Не знали, что всякое слово Хоторна о грядущем падает в бездну. Не чуяли, что за её улыбкой скрыт лихорадочный счёт секунд до мгновения, когда она вбежит в свои покои и затворит засовы, дабы наконец извергнуть из груди застрявший вздох.
Лорд Грейвуд величал его «находкой», не почуяв, что сие обретение уже сокрушило устои его дома. Он не зрил, что дочь, хранящая благопристойный вид за столом, более не часть его воли. Уильям вещал о венчании, но она внимала не ему — в её ушах набатом звучало то краткое «не надо», брошенное в конюшне. Сей запрет пребудет в ней вечно, сколько бы лет ни минуло и сколько бы миль ни пролегло меж ними.
Я отошла от стекла и вернулась в столовую, дабы собрать остатки трапезы. Арабелла уже скрылась — я слышала её шаги на лестнице, поспешные, почти бегущие.
Ричард и Уильям приложились к бокалам, рассуждая о выгоде и союзе, довольные тем, как славно устроились дела. Я складывала серебро, и звон металла отдавался в моем мозгу ударом молота. На льне скатерти, подле места Арабеллы, чернело малое пятно — след вина, пролитого в миг, когда Дамиан переступил порог. Я взирала на сию отметину, зная: она не сойдёт. Она пребудет здесь вечным знаком и предостережением о том, что порядок, воздвигнутый на лжи, рухнет в час, когда его сочтут незыблемым.