Читать книгу Лаборант - Ар'лан ис'Дрекхэм - Страница 14

Часть1 13

Оглавление

С момента событий, произошедших в лаборатории, когда Нолан и Эстелла обнаружили «золотую плесень» на осколке чашке Петри, и до момента получения премии прошло два года, которые были потрачены на серию повторных доказательных экспериментов, проведение регламентированных лабораторных испытаний, последовавших за этим испытаний на животных и потом на людях-добровольцах.

Этот ранний и огромный профессиональный успех в жизни Нолана, вспоминался ему всегда вместе с зарождением очень сильного чувства к Эстелле. Он думал, что оно возникло, опираясь на три фактора: дружба, страсть к науке и юмор, — и не покидало его в течение всей жизни. Трансформировалось, но не покидало.

Дружба Нолана и Эстеллы, поначалу лишенная намеков на романтику и полностью сосредоточенная на совместных исследованиях, представляла собой увлекательный путь, на котором два человека, погружаясь в мир науки, неосознанно прокладывали дорогу к внутренним открытиям.

С каждым новым открытием, исследованием или простым разговором их связь становилась все более прочной. Они углублялись в свои научные интересы, однако за внешней серьезностью прятались формирующиеся чувства, которые, как бы оставались в тени, иногда можно было бы сказать — намеренно не замечаемыми. Это было время, когда они оттачивали понимание друг друга, прежде чем позволить себе осознать, что это больше, чем просто дружба.

Каждый новое преодоление трудностей на пути к успеху с колонией Speliocferus и каждая успешная находка укрепляли их связь, как будто невидимые нити плели новую частичку более сложной ткани их отношений. Эти нити постепенно затягивались, создавая не только основу для будущей любви, но и добавляя глубину их взаимопониманию.

Страсть к науке была вторым фактором возникновения их чувства.

Их отношение к микробиологии было отношением почти что религиозного свойства, — истовым и не нуждающемся в доказательствах. Наука поглощала их и превращала в фанатиков, готовых умереть за свою «религию». Тот самый радикальный подход к их эксперименту, над которым посмеивался Кауфман, был их совместным «детищем».


Они изобрели его, играя в научный «пинг-понг» двух «сумасшедших» экспериментаторов, сидя в университетской столовой и начав перебрасываться незначительными соображениями о предстоящем исследовании, довели эти соображения до абсурда, «возвели в степень» и получили, не выходя из той же столовой, в качестве итога, — три десятка исписанных салфеток и настойчивое требование менеджера столовой покинуть зал по причине его закрытия.

И третий фактор — это юмор, скрепляющий своей силой «застывающего цемента» первые два фактора.

Нолан, с его саркастичным юмором, мог с легкостью обсуждать сложные научные концепции, приправляя их иронией и порой достаточно злым сарказмом. Например, намекая на необщительность коллег по лаборатории, он мог сказать Эстелле, что их исследуемые колонии микробов гораздо более контактные, чем большинство здешних лаборантов.

— От наших Speliocferus мы регулярно получаем новую информацию, а от наших коллег порой только вымученные улыбки.

Эстелла, тоже любила пошутить. Как-то она в конце дня, чтобы сбросить напряжение, шутливо предположила, что, вероятно, бактерии «радуются», увидев у себя в чашке Петри радугу от линзы микроскопа, как мы, люди, радуемся радуге на небе.

Нолан ответил, что вполне возможно людям лучше здесь не радоваться, а озаботиться, — уж не является ли радуга на небе, признаком что, кто-то свыше рассматривает нас в ходе уже своего, неведомого нам, эксперимента.

Так или иначе у Нолана и Эстеллы всегда было так: один из них начинал шутку, а другой ее подхватывал, развивал и передавал пас назад, и так они могли пасовать некоторое время, пока не снимали напряжение хорошей порцией смеха.

Таким образом, их сотрудничество в микробиологии не только способствовало научным достижениям, но и создавало уникальную динамику юмора и дружбы. Они превращали сложные научные задачи в забавные приключения, где каждый новый эксперимент был не просто шагом к научному открытию, но и возможностью хорошо пошутить и посмеяться. В их мире микробов и шуток знание и смех шли рука об руку, что делало работу увлекательной и вдохновляющей.

Часто они спорили, любили полемику и могли провести весь обеденный перерыв за обсуждением какой-нибудь темы. К примеру, как-то между ними разгорелся спор на тему того же юмора, после очередной удачной совместной шутки. Нолан сказал, что не понимает, как живут люди, лишенные этого восхитительного чувства.

Эстелла ответила, что не существует людей, лишенных чувства юмора, как и не существует людей, лишенных чувства вкуса. По ее мнению, существует субъективное превосходство людей, якобы имеющих чувство юмора, над людьми, которые, по их мнению, такого чувства не имеют.

Эстелла называла это «снобизм юмориста», подразумевая, что личности, имеющие так называемое острое чувство юмора, относились свысока к тем, кто не понимал эту «остроту», считая таких не только лишенными чувства юмора, но и даже глуповатыми. Эстелла же полагала, что на самом деле эти не смеющиеся шуткам остряков люди просто-напросто имели другую, не похожую на их разновидность чувство юмора. Эстелла говорила, что «снобизм юмориста» можно сравнить с «нарциссизмом культуриста», который, красуясь своей мускулатурой перед зеркалом в тренажерном зале, так или иначе относится к людям, не имеющим такой мышечной массы, свысока, и даже если не показывает это явно, обязательно выкажет свое мнимое превосходство той или иной мыслью, заметкой, иронией в более узком кругу.

То же самое Эстелла относила и к чувству вкуса. Люди, имеющие вкус, относились с превосходством по отношению к людям, по их мнению, таким вкусом не обладающим. Хотя, полагала Эстелла, было очевидно, что те, кто вроде не имел вкуса, просто имели другое, отличное от первых чувство прекрасного.

Нолан же отстаивал другую точку зрения: он относил и себя, и Эстеллу к людям, имеющим и то, и другое: и острый юмор, и вкус к прекрасному. Он говорил, что это же очевидно, что есть люди с чувством юмора и люди без такового чувства, иначе как можно было бы тогда дать определение разницы между такими людьми в сфере этого аспекта? А ведь это важно для определения позиции того или иного человека на градуированной шкале сравнений.

— Шкала сравнений? Нолан, ты серьезно? Шкала сравнений — это не что иное, как шкала тщеславия, а разве мы с тобой не осуждаем тщеславие? — эмоционально отвечала Эстелла.

Нолан тогда посмеивался, ему нравилась эта полемика, и он очень хорошо понимал Эстеллу и ее логику и даже был готов в какой-то другой момент доказывать другому человеку с такой же горячностью позицию, которую сейчас занимала Эстелла. А Эстелла, увлекшись спором, с жаром принималась доказывать посмеивающемуся над ней Нолану свою позицию.

— Хорошо, возьми хотя бы китч в искусстве — это явление, которое воспринимается как низкопробное, банальное ассоциирующееся с массовой культурой, которое, кстати, возникло, как реакция на так называемое высокое искусство, приверженцы которого, как ты, осмеивали тех, кто его не понимал. Китч в искусстве не только отразил демократизацию вкусов, но и поставил под сомнение традиционные представления о «высоком» и «низком» искусстве, открыл, так сказать, новые диалоги о ценности и эстетике. И, в частности, Уорхолл, к примеру, использовал китч, чтобы заявить о новом, на самом деле не отраженном в искусстве ранее, спросе на массовую, потребительскую культуру.

Нолан парировал:

— Ну ты сильна! Окей, давай так, согласен, китч — это низкопробное искусство, в ответ высокому, все верно, но как только китч признали искусством, он тут же и сам стал высоким. И твой Уорхолл — этому только подтверждение. Посмотри на его ценник? И кстати, еще одно доказательство того, что существует только высокое искусство и никакого другого просто нет: спроси любого невежду из так называемого массового сектора потребления, что такое китч, думаешь, многие дадут определение тому, что изначально предназначалось для их потребления? Единицы, и то случайно. Не существует никакого второсортного искусства или другого чувства юмора, как только рождается искусство, оно сразу становится высоким, или, можно сказать, просто искусством, другого не бывает. До его рождения это просто зародыш, ничего не понимающий и не умеющий, и поэтому права называться искусством не имеющий. Художник, понимающий, что его полотно отвратительно или как минимум не представляет интереса, смывает с него краски и начинает заново. Художник, если он, конечно, художник с большой буквы, прерывает жизнь своего «зародыша искусства», не признавая за ним прав на полноценную жизнь в мире. А поскольку взгляд пусть даже большого художника всегда субъективен, то мир не застрахован от неправильных «абортов», от вредных прерываний «художественной беременности» не по медицинским показаниям. Но в сфере искусства, где находится то медицинское учреждение, способное выдать такое заключение?

Вот и приходится творцу мучится в собственных сомнениях о своем полотне, изваянии, тексте, музыке и так далее, и вот, собственно, эти муки, их уровень и являются тем мерилом качества в искусстве.

Так или иначе, Нолан и Эстелла вне зависимости от их взглядов на разные философические нюансы, касающиеся существующего мироустройства, понимали и соглашались, что их юмор и вкус был настолько одинаков, что они, возможно, назвали бы их конгруэнтными, если бы сферой их научных изысканий была математика с геометрией. Их юмор настолько удачно пронизывал их жизнь, что был не только скрепляющим, но и одновременно образующим первый фактор — дружбу — и формирующий уместную абсурдность во втором факторе — в самой науке.

Никто в мире не застрахован от манящих наживок любви и уж тем более никто не в силах сопротивляться такой наживке, которую случилось заглотить Эстелле и Нолану: страсть к общему делу, преданная дружба и одинаковый юмор. Этого было достаточно, чтобы понимающему взгляду со стороны, если таковой можно представить, сразу становилось понятно: «живыми» из этой ситуации не выбраться никому.

Лаборант

Подняться наверх