Читать книгу 1855—81. Александр II Освободитель. Великие реформы. Большая игра - Ар'лан ис'Дрекхэм - Страница 10
Часть II. Нарастание противоречий ГЛАВА 6. Польша. Апогей нестабильности (1863)
ОглавлениеО чем шумите вы, народные витии?
Зачем анафемой грозите вы России?
Что возмутило вас? волнения Литвы?
Оставьте: это спор славян между собою,
Домашний, старый спор, уж взвешенный судьбою,
Вопрос, которого не разрешите вы.
Александр Пушкин
Революционный порыв, охвативший страну в 1861 году после опубликования манифеста 19 февраля, продолжился и в 1862-м. Разочарование мыслящей (и нетерпеливой: прошёл-то всего год) публики от того, что долгожданная реформа не принесла ожидаемых перемен, отразил в своих виршах, опубликованных в юмористическом журнале «Гудок», поэт-сатирик Дмитрий Минаев — в них он пытается найти ответ на вопрос (его задуют японские дипломаты, посетившие нашу страну под занавес большого европейского турне), что же изменилось в целом за годы «оттепели» и «гласности»:
В сёла заходят. Вросли
В землю, согнувшись, избёнки;
Чахлое стадо пасли
Дети в одной рубашонке;
Крытый соломой навес…
Голос рыдающий где-то…
«Это ли русский прогресс?»
— «Это, родимые, это!..»
Город пред ними. В умах
Мысль, как и в сёлах, дремала,
Шепчут о чем-то впотьмах
Два-три усталых журнала.
Ласки продажных метресс…
Грозные цифры бюджета…
«Это ли русский прогресс?»
— «Это, родимые, это!..»
Труд от зари до зари,
Бедность — что дальше, то хуже.
Голод, лохмотья — внутри,
Блеск и довольство — снаружи…
Шалости старых повес,
Тающих в креслах балета…
«Это ли русский прогресс?»
— «Это, родимые, это!..»
Однако уже к концу 1862 года антиправительственные выступления в целом были сведены на нет. Царским сановникам удалось добиться прекращения крестьянских волнений, студенческих манифестаций и распространения «подмётных писем». Пропагандисты были посажены в тюрьмы, подзуживаемая ими учащаяся молодёжь нехотя вернулась в аудитории, хотя и продолжала держать фигу в кармане, а крестьянство принялось делить землю с помещиками. По крайней мере, так могло показаться со стороны. Оно и понятно — от чиновников требовалось создать хотя бы видимость атмосферы, подобающей большому историческому празднику: приближались торжества по случаю тысячелетия российской государственности, истоки которой принято отсчитывать с призвания варягов. В сентябре 62-го государь лично прибыл в Великий Новгород, где в торжественной обстановке предстояло открыть памятник тысячелетию России.
Новгород с его вече — в общем-то колыбель российской государственности. Однако первая полноправная столица — великокняжеский Киев. Впоследствии «мать городов русских» пришла в упадок и потеряла былое значение; на первые роли выдвинулся укрытый за северо-восточными лесами, в Волго-Окском междуречье, Владимир, у которого статус стольного града затем отобрала царская Москва, не только собравшая вокруг себя осколки русской земли, но и превратившаяся в «третий Рим», после чего Русь станет Россией, а её политическим центром — имперский Петербург.
Многотонный бронзовый монумент, установленный на территории новгородского кремля, был выполнен по проекту Михаила Микешина — вчерашнего выпускника Академии художеств. Проект, победивший в конкурсе, стал его первой работой, принёсшей славу доселе неизвестному художнику.
Памятник представляет собой царскую державу, водружённую на постамент и обрамлённую тремя ярусами, на которых расположились фигуры выдающихся деятелей отечественной истории.
Верхний ярус — это ангел с крестом, парящий над коленопреклонённой женщиной в русских одеждах. Женщина — сама Россия, а ангел — аллегория божественного промысла, ведущего страну сквозь исторические времена.
Средний ярус — массивные скульптуры русских правителей и узловые моменты истории, ориентированные по сторонам света. На юг, к Киеву, смотрят Рюрик, призванный с варягами в 862 году, и Владимир, крестивший Русь в 988-м. На юго-восток, обращённый лицом к татарской угрозе, стоит Дмитрий Донской, который в 1380 году положил начало борьбе с ордынским игом. На восток, к Москве, смотрит Иван III, первым из князей ставший «всероссийским государем». Это он объединил русские княжества вокруг Москвы, окончательно освободил страну от монгольской зависимости (1480) и построил главный храм государства — Успенский собор. Москва стала новым центром православной веры, Русь — Россией, а её гербом — греческий двуглавый орёл. На памятнике у ног хозяина престола — поверженный татарский мурза, литовский воин и шведский рыцарь. Угрозу с запада, со стороны Польши, встречают Минин и Пожарский, благодаря которым в 1613 году положен конец смуте и избран на царство Михаил Романов. Наконец, на север, к балтическим берегам, где раскинется новая столица, повёрнут взор Петра I, основателя империи.
Нижний ярус — горельефный фриз с изображениями примирено сотни деятелей, разбитых на четыре группы: святые, начиная от Кирилла и Мефодия; государственные мужи — без Ивана Грозного, но с его женой Анастасией Романовой; герои ратных дел от Святослава до Нахимова; а также люди науки и искусства от Ломоносова до Пушкина.
— Поздравляю вас, господа, с тысячелетием России, — произнёс государь перед собравшимися на площади у Софийского собора. — Рад, что праздную его в древнем Новгороде, колыбели царства всероссийского. Пусть этот день ознаменует неразрывную связь всех сословий земли русской с правительством, — сказал царь и, полагая, что за тысячу лет своего существования вверенная ему держава уже достигла величия, поднял бокал за её благоденствие, которого пока явно недоставало.
О том, что в стране не всё благополучно, свидетельствовала череда пожаров, пронёсшихся по Новгороду накануне приезда туда императора. Конечно, инцидент своевременно замяли, но если потушить огонь на крышах всё же являлось задачей посильной, то остановить идейный «пожар в умах» уже не представлялось возможным. Особое беспокойство вызывал февраль 1863 года, положенный окончательным сроком для урегулирования отношений между помещиками и крестьянами, в связи с чем не исключалась возможность оживления протестной деятельности в городе и деревне.
— С освобождением крестьян от помещичьего ига далеко не уедешь, — предупреждал Иосафат Огрызко, соратник Чернышевского, в котором соединялись вице-директор департамента в министерстве финансов и деятель польского революционного подполья. — Нужно для России освобождение образованного люда от гнёта деспотизма. И если правительство не возьмёт на себя инициативу, начнётся подпольная работа всех элементов, забитых, униженных и недовольных, против правительства — и неизбежно путём революционным. Пока ещё есть время, чтобы добиться этого спокойным путём.
— Да где вы берёте все эти революционные элементы? — вопрошал его князь Владимир Мещерский, внук Карамзина, недавно окончивший Училище правоведения и поступивший на службу в министерство внутренних дел чиновником особых поручений: глава ведомства Пётр Валуев был женат на дочери Вяземского, а Вяземские и Карамзины — родственники. Сейчас он искал подступы к «молодому двору» — пытался втереться в ближайшее окружение наследника престола Николая Александровича. Однако охватившей общество любви к либерализму ни малость не испытывал. — Я, признаться, не вижу никаких революционных элементов!
— Ими кишат все канцелярии и департаменты, все наши университеты. Они везде и только слепые их не видят, — прямо признавался поляк.
Мещерский, зная о его участии в деятельности польского подполья, которую чиновник осуществлял практически не таясь, недоуменно спрашивал у шефа жандармов Василия Долгорукова, но генерал лишь разводил руками:
— Мы знаем больше вас про Огрицко, но что прикажете нам делать, когда министр финансов его берёт в свои вице-директора.
Сам Огрызко отвечал так:
— Это доказывает только, что не надо быть plus royaliste que le roi — большим роялистом, чем сам король. Умерьте своё верноподданническое рвение!
А Пётр Валуев, непосредственный шеф Мещерского, не раскрывая всех карт, уклончиво обобщал:
— Наука жизни в том, чтобы никогда не забывать непрочности факта и вечности принципа. Кто знает, может эта система не хуже другой: чтобы Огрицки были скорее на виду, чем спрятаны.
Второе Польское восстание (1863—64). Предыстория. Надежды русских революционеров на народное восстание были связаны с выступлением польских патриотов, которые никогда не оставляли мысли о восстановлении собственной государственности, а с начавшимся после отмены крепостного права брожением вновь активизировали свои сепаратистские устремления.
«Мы со стороны поляков, потому что мы русские. Мы хотим независимости Польше, потому что мы хотим свободы России», — провозглашал Александр Герцен: ещё старое поколение мятежников, николаевских 30-х, определяло эту мысль формулой «за нашу и вашу свободу». Лондонский эмигрант поддерживал требования вольности для поляков и на пару с петербургским идеологом «землевольцев», Николаем Чернышевским, издали направлял деятельность тайного общества — «Комитета русских офицеров в Польше», члены которого сначала были слушателями в Академии Генштаба, а затем в основной своей массе перешли на службу в польских частях царской армии. «Кружок генштабистов» возглавлял Сигизмунд Сераковский, дружный с Чернышевским. Он так и остался в Петербурге, но в Варшаву вернулись его ближайшие соратники — поручик Василий Каплинский и штабс-капитан Ярослав Домбровский. Эти молодые офицеры и выступили непосредственными создателями польского «комитета». В его деятельности активное участие принимал также Андрей Потебня, землеволец и бывший подпоручик. В отличие от старой генерации революционеров польские демократы — их называли партией «красных» — ставили вопрос не только о государственной независимости, но и о демократическом, по сути, социалистическом, общественном строе, а путём достижения своих целей видели вооружённое национальное восстание, что весьма пугало польскую земледельческую знать, входившую в партию «белых».
Если под знамёнами «красных» объединялись польские разночинцы — в основном образованные горожане, студенты и разного рода профессура, то «белая» оппозиция состояла в первую очередь из крупных помещиков и родовой аристократии, а также польской эмиграции. Их абсолютным вожаком выступал граф Анджей Замойский, возглавлявший созданное им же «Земледельческое общество», которое не довольствовалось ролью обычной общественной организации и по сути представляло из себя подобие парламента. По матери Замойский был племянником Адама Чарторыйского, сын которого, князь Владислав Чарторыйский, был хозяином парижского особняка «Отель Ламбер» — давнего центра польской эмиграции. Для этих консервативных деятелей союз богатой знати с простонародным отребьем был немыслим. На данном этапе их вполне бы устроило простое возвращение польской автономии и конституции, некогда дарованной дядей нынешнего царя и отнятой его отцом тридцатью годами ранее. Самое главное — не трогать их земельную собственность, на которую с завистью поглядывало польское крестьянство. Если красные полагались на связи с русскими революционерами и поднятие национального — читай, крестьянского — восстания, то белые инструментом достижения своих целей видели организацию политико-дипломатического давления на российское правительство со стороны западных столиц и, опасаясь вовлечения в борьбу широких народных масс, грозившего какой-нибудь «пугачёвщиной», они были готовы к компромиссам с царской властью, тем более что последняя демонстрировала непоколебимый настрой на либеральные реформы.
Александр — не только император всероссийский, но и царь польский — свою политику в отношении Варшавы начал с помилования участников восстания далёкого 1830 года. Тогда местные шляхтичи, имевшие, в отличие от ляхов прусских или австрийских, собственную конституцию, администрацию, войско и денежную систему, а с русскими их соединяла только личная уния царя, подняли вооружённый мятеж, в результате которого только лишились своей широкой автономии и стали имперской окраиной.
— C’est un triste héritage qui m’а été légué par mon oncle, mais je ne m’еn desisterai jamais, — то и дело приходилось слышать от императора Александра Николаевича, когда речь заходила о Польше: «печальное наследство оставлено мне моим дядей, но я не откажусь от него никогда».
Однако с новым царствованием был взят курс на постепенное возвращение местному населению прав и свобод. Для начала выпустили из тюрем всех «политических», открыли университет, разрешили обучение на польской мове и сняли запрет на стихи Адама Мицкевича.
С подачи великого князя Константина Николаевича у руля польской администрации был поставлен маркиз Александр Велёпольский, один из богатейших представителей землевладельческой аристократии, выступавший за сотрудничество с царской властью.
— Я считал и считаю, что всегда нужно что-то делать для Польши, проблема в том, что с поляками для Польши ничего сделать нельзя, — говорил маркиз, консерватор по убеждениям, но реалист на практике.
Велёпольский начал с того, что нанёс удар по польским помещикам. Первыми его действиями была замена барщины оброком и роспуск общества земледельцев. Следом маркиз делает польский язык официальным, ставит чиновниками поляков и фактически добивается восстановления польской автономии. По крайней мере, Царство Польское теперь управляется не одним из отделов Сената в Петербурге, а напрямую из Варшавы. Когда же его слишком либеральный курс встречал несогласие со стороны царского наместника, глава варшавской администрации предлагал царю на выбор: принять его отставку или отозвать наместника. К слову, за короткий срок — буквально год — дворец Бельведер, служивший резиденцией царских наместников, сменил трёх хозяев: для престарелого князя Михаила Горчакова он стал последним пристанищем, генерал Николай Сухозанет, бывший военный министр, не прижился, потому что правил слишком строго, а сменивший его граф Карл Ламберт, наоборот, был удалён императором за чрезмерную мягкость.
Как видно, ни один из предложенных методов управления не мог удовлетворить местную публику, с каждым разом подвергавшуюся всё большему брожению. Объяснялось это тем, что программа петербургских либералов срывала возможность национального восстания, поэтому «красные» стремились если не физически устранить реформаторов от власти, то хотя бы помешать дальнейшим преобразованиям, дабы не лишать себя социальной базы. По принципу «чем хуже, тем лучше». На какие бы уступки ни шло русское правительство, нужно было провоцировать его на репрессии и применение силы, что, в свою очередь, оправдало бы готовившееся революционерами вооружённое выступление. Даже если мятеж провалится и будет потоплен в крови, говорили они, то поляки навсегда рассорятся с русскими.
Началось всё с манифестаций, быстро переросших в массовые и регулярные беспорядки. Выделяются две акции — в июле и октябре 1860 года. Тогда казаки поспешили разогнать возмутителей спокойствия нагайками, а кое-где даже открыли огонь по безоружной толпе. Похороны нескольких погибших плавно перетекли в национальный траур, главным образом, по отчизне, и «кампанию против развлечений». В особняках, где давались вечера и балы, выбивали окна, празднично одетым дамам резали платья, а русскому населению без всякого повода рассылались анонимные угрозы. Результатом явилось введение на польских территориях военного положения и единовременный арест двух тысяч радикалов, что не поколебало ни курса властей на проведение реформ, ни намерения оппозиции дестабилизировать обстановку, с целью чего противники царизма решили перейти от акций гражданского неповиновения к актам политического терроризма.
Первой мишенью заговорщиков стал варшавский наместник царя, генерал Александр фон Лидерс, лишь по счастливой случайности отделавшийся тяжёлым ранением.
— Только трус стреляет в спину, — прохрипел истекающий кровью царский чиновник вслед убегавшему стрелку. Им оказался Андрей Потебня, мстивший за арест Ярослава Домбровского.
Сменивший Лидерса великий князь Константин Николаевич, едва прибыв в Варшаву, также пережил покушение, чудом избежав гибели. Пуля застряла в эполете. Дважды стреляли и в главу местного правительства маркиза Александра Велёпольского.
Назначение на пост наместника брата императора, человека, известного своим либерализмом и, по своему положению, отвечавшего только перед государем, означало, что Петербург намерен продолжать реформы несмотря на беспорядки и даже террор, которые великодушно списывали на происки мелкой группы отщепенцев.
— Призываю сплотиться вокруг реформ, а не террористов, — говорил во всеуслышание вновь назначенный царский наместник, вынудив на рукопожатие недовольного Замойского, а другой рукой сжимая кисть Велёпольского.
Однако вождь белой оппозиции, своими последователями возведённый в «представителя и истолкователя духа всей польской нации», был непреклонен. Он не мог простить роспуска «штаба» белой оппозиции, которая теперь тоже стала воспринимать в штыки программу реформ — как недостаточную.
— Мы как поляки только тогда будем в состоянии поддерживать правительство нашим доверием, когда оно будет наше, польское, и когда будут соединены все области, составляющие наше отечество. Нельзя любить родину по частям, — намекал гордый шляхтич на то, что власть самостийной Варшавы должна простираться до Минска и Киева.
Восстановление государства в границах 1772 года — идея-фикс любого уважающего себя пана. Однако то, что по существу представляло собой программу-максимум, польским аристократом, в своих политических устремлениях всё больше отрывавшимся от реальности, выворачивалось наизнанку и подавалось как единственно возможное условие для дальнейшего разговора. Впрочем, польского государства «от можа до можа», союза поляков, литовцев и русинов, не желали не только украинские и белорусские крестьяне, но также и прусские и австрийские верхи.
Когда в екатерининские времена по предложению немецких соседей Польша была разделена между тремя просвещёнными монархиями, её южная часть отошла австрийцам. Австрийская Галиция (фактически, прикарпатский треугольник Львов — Тернополь — Ивано-Франковск) — отсталая аграрная провинция, к которой позже был добавлен вольный город Краков — старая столица Речи Посполитой и второй по значимости город Польши. Запад и север забрали себе пруссаки. Прусская Польша, или Силезия — это, главным образом, Данциг-Гданьск, Бреслау-Вроцлав и Познань, представлявшие из себя процветающие в экономическом отношении промышленно развитые центры. Православный восток — с Минском и Киевом — тогда достался российским царям. Центральная часть страны — то, что вокруг Лодзи и Варшавы, вообще-то сначала тоже принадлежало немцам, но сначала было отнято Наполеоном, а затем решением Венского конгресса, благодаря гениальным изворотам александровской дипломатии, перешло под российский суверенитет. Очевидно, на правах победителя. Берлин взамен получил саксонские земли, а международное сообщество — гарантии Петербурга, что под романовским скипетром русская Польша будет пользоваться достаточными политическими свободами, каковые и были даны императором Александром I, взяты назад царём Николаем и теперь постепенно даровались обратно Александром II. В своём экономическом развитии Царство Польское, конечно, не дотягивало до «Южной Пруссии», но в масштабах империи входило в число самых преуспевающих регионов, сочетая в себе как бурно развивающуюся промышленность (в основном текстильную), так и прибыльное сельское хозяйство. К слову, Лодзь — почти географический центр современной Польши, на «горизонтальной оси» лежащий между Вроцлавом и Варшавой, а «по вертикали» — между Гданьском и Краковом. Удачное географическое положение позволяло сбывать товары польской текстильной индустрии на российский рынок, в то время как местная зерновая продукция пользовалась спросом на рынках европейских. В общем, даже после всех пертурбаций жаловаться на свою долю могли только польские крестьяне, нещадно эксплуатировавшиеся местными помещиками. Самое же главное, что уйди из Варшавы русские войска, на их место тут же пришли бы прусские, а у себя пруссаки давно и жёстко покончили с любыми проявлениями польского национализма и патриотизма.
Длинный язык довёл графа Замойского до Петербурга, куда на воспитательную беседу его вызвал русский самодержец. Сначала требовал, чтобы шляхтича доставили под конвоем, но затем отошёл и согласился принять его как верноподданного.
— Давайте говорить начистоту. Мы даём полякам свободы, каких у них не было с 1830 года, а вы отвечаете насилием и террором. Чего вы добиваетесь? — спросил император.
— Нас устроит только независимость, причём в границах 1772 года, — отвечал Замойский.
— Вы со мной говорите так, как будто после нашего поражения диктуете мне условия мирного договора. Но Россия не проиграла ещё войну Польше, — заключил государь и велел выслать графа за границу, лишив аристократическую партию её вожака. Что касается польских демократов, то Домбровский уже сидел в тюрьме, откуда разрабатывал план восстания, но красные были опасны в первую очередь не руководством, а своей ударной силой.
На участившиеся выступления революционеров варшавская администрация отреагировала объявлением внеочередного рекрутского набора, под который должна была попасть добрая часть находившейся под подозрением молодёжи: порядка двенадцати тысяч человек. Особенностью было то, что под ружьё призывались не крестьяне, а горожане, а сам набор проходил не по жребию, а согласно заранее составленным спискам. Это решение, грозившее обескровить организацию польских демократов, стало детонатором, ускорив подготовку и так готовившегося восстания.
«Почалось». Второе польское восстание вспыхнуло в январе 1863 года, начавшись нападением разрозненных партизанских дружин на российские военные гарнизоны. Казарм не было — солдат пускали на постой в частные дома. Мирно спавших и ничего не подозревавших людей просто вырезали под покровом темноты, устроив «варфоломеевскую ночь по-польски». Одновременно повстанцами устанавливалось временное правительство — «жонд народовы» — и провозглашалась польская независимость.
Ешче Польска не сгинэла…
Ещё Польша не погибла,
Если мы живём!
Что враги у нас отняли,
Саблей отберём!
— шли в атаку польские отряды под «Марш Домбровского», ставший гимном несуществующего государства. Его флаг — с тремя гербами: польским орлом (белая полоса), литовским всадником (красная полоса) и русским архангелом (синяя полоса).
В считаные месяцы численность повстанческих войск достигла пятидесяти тысяч, а само восстание распространилось на соседние регионы, включая белорусско-литовские и малороссийские губернии. Партизаны действовали с особой жестокостью. Заходя в ту или иную деревню и не встречая поддержки, не говоря уже о случаях прямого сочувствия русским властям, селян подвергали пыткам, отправляли в петлю и ставили на ножи, а лошадей и провиант забирали силой. Попавшимся в плен русским солдатам отрезали носы, уши и языки, сдирали кожу, делая на груди «мундирные отвороты», наконец, просто хоронили заживо.
Европейская пресса, переворачивая всё с ног на голову, благодушно приписывала творимые поляками зверства «русским оккупантам». Делалось это, во-первых, под напором польских диаспор, а во-вторых, для обоснования вмешательства в российские внутренние дела. Колесивший в это время по заграницам критик Василий Боткин, которому эти события «раскрыли глаза», пошатнув его западнические убеждения, из-за рубежа сообщал:
— В Европе общественное мнение решительно на стороне поляков, чьи претензии и требования очевидно имеют целью не только ослабление России, но удаление её из Европы в Азию. Этой цели не скрывают здесь ни журналы, ни английский парламент, и вполне сочувствуют Польскому восстанию, как средству для достижения этой цели. Вот что будет значить для нас восстановление Польши. Но наши пустоголовые прогрессисты ничего этого не понимают. Представим себе Польшу восстановленною, самодержавною, да разве на этом она и успокоится? Разве она не будет всячески стараться вредить России и в этом всегда найдёт поддержку в Европе, интерес которой как можно более ослабить нас. Не будет ли это всё равно, что завести у себя на западе второй Кавказ?
Лондон, Париж и Вена стали забрасывать Петербург нотами, выражая глубокую озабоченность и решительный протест и требуя немедленно прекратить «преследование польских патриотов». Этот «дипломатический поход на Россию» должен был в том числе прикрыть неприглядные факты, обнажавшие истинную роль европейских правительств в ходе восстания.
Дело в том, что выступление было начато красными, но почти сразу руководство процессом оказалось перехвачено белыми, которые надеялись оградить свои имущественные интересы от притязаний крестьянства и делали ставку на помощь западных столиц. Впрочем, назначенный «диктатором восстания» поляк, из французской эмиграции, нелегально явившийся через прусскую границу, в первые же четыре дня возвращения на родину со своим небольшим отрядом был дважды разбит в небольших стычках с русскими войсками, после чего, громко ругаясь и разводя руками, объявил, что, мол, выступление плохо подготовлено, и ретировался восвояси.
Однако даже несмотря на поражения от регулярной русской армии повстанцы отвергли мирные предложения царя и упорно продолжали борьбу. Они были уверены, что Запад им поможет. Правда, британцы и французы, не говоря уже о немцах, воевать за поляков были не готовы, потому что имели дела поважнее, да и требования «борцов с самодержавием» ставили иностранных дипломатов в тупик.
— Что за Польшу вы желаете восстановить? — спрашивали у них в британском Уайтхолле. — Должны ли мы включать в неё Познань и Галицию? Если да, то вызовем сопротивление Пруссии и Австрии, и что же тогда — европейская война?
В свою очередь рядовое польское население, видя, что восстание поддерживается панской аристократией, стало подозревать неладное, тем более что русский император сразу объявил, что все, кто не совершил убийств и сложит оружие, попадёт под амнистию. Более того, обещал, что курс на реформы будет продолжен, а польское крестьянство получит земли нелояльных помещиков.
Как результат, все заходы европейцев были твёрдо отклонены как вмешательство в наши внутренние дела, тем более что большая часть западных требований по факту уже была реализована в рамках проводившихся польскими наместниками реформ, а поскольку дипломатический ответ был подкреплён успехами в подавлении мятежа и растущей поддержкой польских крестьян, то на этом дело и кончилось. В военном отношении исход восстания был предрешён уже к концу лета 1863-го, но последние его очаги будут ликвидированы лишь к осени 1864 года (хотя отдельные партизаны и после этого долго ещё будут бегать по лесам).
Ужасный сон отяготел над нами,
Ужасный, безобразный сон:
В крови до пят, мы бьёмся с мертвецами,
Воскресшими для новых похорон,
— откликнулся на события Фёдор Тютчев, в этом политическом кризисе проявивший себя сторонником жёстких мер.
Польские мятежники потеряли две тысячи убитыми в боях, десять тысяч успело бежать в эмиграцию, а сорок тысяч отправилось на каторгу, по ссылкам и в арестантские роты. Руководителей восстания приговорили к смертной казни. Вскоре Царство Польское будет разжаловано в Варшавское генерал-губернаторство (так называемые «привислинские губернии»), администрация станет полностью русской, а польский язык начнёт вытесняться из учебных классов и чиновничьих кабинетов. В довершение перед Наместническим дворцом, где во время восстаний помещалось правительство мятежников, а теперь находится штаб-квартира президента, установили 12-метровый бронзовый памятник Ивану Паскевичу. Прославленный николаевский фельдмаршал, правивший Польшей от имени царя почти двадцать лет, а до этого своей твёрдой рукой лично усмиривший тогдашних бунтовщиков, заместил демонтированную статую Юзефа Понятовского, почитаемого поляками в качестве героя борьбы за независимость и хаживавшего на Россию ещё с войском Наполеона.
Наведение порядка в умиротворённой Польше возложили на нового наместника, сменившего великого князя Константина, — Фридриха фон Берга, опытного военачальника, ветерана наполеоновских войн, который в молодости уже принимал участие в усмирении одного польского восстания, а впоследствии долгие годы занимал пост финляндского генерал-губернатора. Искусный политик, он пытался несмотря на военное положение и усиленные меры правопорядка привлечь поляков пряником, смягчая перегибы вышестоящих властей, но чем дальше, тем больше либерализм в польской политике — да и во внутренней российской вообще — натыкался на растущее сопротивление в среде высших кругов петербургской знати.
Для начала Петербург постановил, что впредь русская Польша будет управляться строго из имперской столицы, следуя распоряжениям чиновников особого комитета. Заместителем его председателя, а фактически — руководителем, был назначен Николай Милютин. Себе в помощники он избрал славянофилов Юрия Самарина и Владимира Черкасского.
— Надо поднять народ, искать опоры в нём… Между мной и польской аристократией всё кончено, — говорил Александр II брату военного министра. Это означало, что, как и было обещано, поместья нелояльной шляхты будут конфискованы, а земля роздана крестьянам. Вот где творец отмены крепостного права, вызванный из отставки, мог в полной мере сделать то, чего ему не дали доделать в отношении российской деревни.
— Я нимало не воображаю, — пояснял Милютин, — что этим Польша привяжется к России. Таких мечтаний я не питаю. Но лет на двадцать, максимум двадцать пять хватит, а это всё, что может предположить себе государственный человек.
Полагали, что раздача польских конфискованных имений, охарактеризованная современником как «вакханалия концессий», будет способствовать целям обрусения края.
Как шутили тогда острословы, начнём с того обрусение, что каждый выберет себе имение…
В реальности оголтелая политика русификации оттолкнула от Петербурга не только ту часть польской аристократии, которая до сих пор питала какие-то либеральные иллюзии, но и окончательно отпугнула средние слои, включая местную интеллигенцию. Барон Николай Врангель, несколько лет проработавший в Варшаве, вспоминал:
«Основным принципом московских патриотов было заменить всех чиновников-католиков чисто русскими, то есть православными. На должность начальников уезда назначили офицеров, воевавших в этом крае, на должность земельных инспекторов — офицеров низшего ранга; они выполняли свои обязанности добросовестно, иногда слишком добросовестно, вмешиваясь часто в дела, которые к ним отношения не имели. Все остальные чиновники вообще никуда не годились. Так как Польша не имела русских чиновников, их пришлось выписать из России. Там воспользовались этим, чтобы избавиться от всякого хлама, и на должности, требовавшие лучших, прислали самых негодных, но и этих было недостаточно, чтобы пополнить все места. Тогда на ответственные посты посадили присланную шушеру, а исправных поляков сместили на низшие места. Прибывшие из России и никаких постов там не занимавшие люди оказались в Польше начальниками, о чём в России они и мечтать не могли, и успех вскружил им головы. Себя они считали победителями, безграничными владыками завоёванной страны и с поляками обращались свысока, демонстрируя им своё презрение».
Конечно, разделяли подобные установки далеко не все представители верховной власти, но голоса таких деятелей, патронируемых великим князем Константином, не вписывались в общую гамму царивших теперь настроений.
«Как можно налагать русские распорядки на край, вовсе не русский? — вопрошал чиновник, публицист и учёный Александр Гильфердинг в статье „Положение и задачи России в Царстве Польском“, которую он написал по просьбе министра Дмитрия Милютина для журнала „Русский инвалид“, издававшегося военным ведомством. — Это совершенно противно духу русского народа, преданиям русской истории. Если бы русская административная система, русское судопроизводство и т. д. были идеалом совершенства, то, пожалуй, можно бы было подумать о такой мере. Но мы признаём их далёкими от совершенства и для самой России».
Закопёрщиком русификаторской политики в прессе выступал Михаил Катков, а её непосредственными проводниками — уже упомянутые славянофилы Черкасский и Самарин. Сатирический поэт Алексей Толстой, задетый нападками истых патриотов в свой адрес в связи с публичным тостом, в котором он имел неосторожность поднять бокал «за русское государство во всём его объёме, от края и до края, и за всех подданных государя императора, к какой бы национальности они ни принадлежали», не преминул ответить и в своих стихах прошёлся по упомянутой троице:
Друзья, ура единство!
Сплотим святую Русь!
Различий, как бесчинства,
Народных я боюсь.
Катков сказал, что, дискать,
Терпеть их — это грех!
Их надо тискать, тискать
В московский облик всех!
Ядро у нас — славяне;
Но есть и вотяки,
Башкирцы, и армяне,
И даже калмыки…
Страшась с Катковым драки,
Я на ухо шепну:
У нас есть и поляки,
Но также: entre nous;
И многими иными
Обилен наш запас;
Как жаль, что между ними
Арапов нет у нас!
Тогда бы князь Черкасской,
Усердием велик,
Им мазал белой краской
Их неуказный лик;
С усердьем столь же смелым,
И с помощью воды,
Самарин тёр бы мелом
Их чёрные зады…
Французское выражение «антрэ ну» значит «между нами». С такими едкими стихами по-другому и не бывает. Конечно, напечатаны они не были — большинство изданий предпочитало темы польского восстания не касаться, руководствуясь принципом «как бы чего не вышло». Установившееся в информационном пространстве гробовое молчание было нарушено обстоятельной статьёй, появившейся в журнале «Время», который редактировался бывшим политкаторжанином Фёдором Достоевским. Материал был в общем-то весьма даже верноподданнический, да и сам журнал стоял на твёрдых антизападнических позициях, но на фоне всеобщей тишины публикация прозвучала слишком громко, разгорячённые патриоты восприняли это как проявление «полонофильских симпатий» и «предательство русских интересов», и журнал оказался закрыт.
Тон «патриотической истерии», как было сказано, задавал Катков. Именно пламенные статьи Михаила Никифоровича в «Русском вестнике» и «Московских ведомостях», писанные в связи с польским восстанием, закрепили за бывшим университетским профессором либеральных воззрений репутацию ярого консерватора, а поскольку никаких репрессий, в отличие от того же Достоевского, за критику чересчур осторожного правительства на него не обрушилось, он превратился в одну из влиятельнейших персон государства вне государственной службы. Случай совершенно беспрецедентный: обычно представителями самодержавия люди без чина и мундира воспринимались чем-то вроде нулей без палочки.
— Его заслуги неисчислимы, — говорил российский посол в Париже, которому приходилось ломать копья в дипломатических стычках по польскому вопросу. — В условиях всеобщей растерянности Катков указывал путь; когда в самый разгар нашего столкновения с державами приходили ко мне из России газеты и деловые бумаги, я принимался прежде всего не за депеши нашего министерства, а за «Московские ведомости»; je preferais toujours l’original а la copie, — признавался глава дипмиссии: он «предпочитал всегда оригинал копии».
В частности, это с подачи Каткова в глазах общественного мнения были возведены в разряд национальных героев, во-первых, министр иностранных дел князь Александр Горчаков, защитивший страну от «крестового похода западной дипломатии», а во-вторых, бывший министр государственных имуществ Михаил Муравьёв, которому было поручено умиротворение Северо-Западного края, то есть земель, когда-то принадлежавших Великому княжеству Литовскому. Хотя оное давно почило в бозе, полонофильские настроения там царили до сих пор, причём их носителями были представители местной окатоличенной верхушки, нещадно угнетавшие сохранивших православную идентичность белорусских крестьян.
Кандидатура бывшего министра государственных имуществ на пост виленского генерал-губернатора была продвинута придворной консервативной партией. Брат декабриста, некоторое время и сам состоявший в рядах заговорщиков и даже посидевший за это в крепости, но оправданный, он уже бывал губернатором в этих краях — как раз после первого польского восстания.
— А не приходитесь ли вы родственником моему былому знакомому Сергею Муравьёву-Апостолу, который был повешен в 1826 году? — спрашивали тогда местные шляхтичи.
— Я не из тех Муравьёвых, что были повешены, а из тех, которые вешают, — грозно отвечал губернатор.
Теперь в Зимнем дворце о нём вспомнили вновь и посчитали, что лучшего претендента на эту должность не сыскать.
— Спасите и сохраните для России хоть Вильну, — слёзно умоляла императрица Мария Александровна.
— Ваше величество, готов пожертвовать собой ради России, но для этого мне потребуются широкие полномочия…
Полномочия ему действительно дали расширенные — как в плане политического масштаба, так и с точки зрения географического охвата: хотя формально в сферу ответственности виленского (или, как говорили прежде, литовского) генерал-губернатора входили только три губернии с центрами в городах Вильно, Ковно (Каунас) и Гродно, в довесок Муравьёв получил ещё три чисто белорусских губернии — Минскую, Могилёвскую и Витебскую. Всё вместе это и составляло так называемый Северо-Западный край.
Получив карт-бланш, старик — он разменял седьмой десяток и до своего назначения полагал, что доживёт в залуженном отдохновении от трудов — с жаром принялся вырывать с корнем господство польско-католической верхушки, которая держала в узде белорусских крестьян как административно, так и культурно, притесняя православную веру и белорусский язык. Теперь с этим должно было быть покончено раз и навсегда — никаких ляхов и латинян на исконно русской земле. Генерал миндальничать не любил, поэтому взялся за наведение порядка твёрдой рукой, не чураясь прибегать к публичным казням.
Нужно сказать, что белорусские мужики охотно поддержали нового генерал-губернатора. Православные по вере, они слабо сочувствовали лозунгам борьбы за польскую независимость, а перспектива впахивать на католическую шляхту и вовсе им не улыбалась, поэтому обитатели местных деревень даже собирались в дружины, чтобы сообща защищаться от партизанских банд, предводителем которых в Северо-Западном крае выступил Константин Калиновский, представитель безземельной шляхты и выходец из землевольческого кружка петербургских студентов. Кастусь — так его называли соратники — был уверен, что белорусская свобода возможна только в союзе с польской независимостью.
Москва и Петербург тоже смотрели на размашистую деятельность генерала с одобрением.
«А Муравьёв хват! Вешает да расстреливает. Дай Бог ему здоровья», — восклицал славянофил Александр Кошелёв в письме своему товарищу Михаилу Погодину.
Благодарный император пожаловал Михаилу Николаевичу высшую государственную награду — орден Андрея Первозванного с титулом графа в придачу. Муравьёв-Виленский — неофициально величали графа его почитатели, а их противники, либералы и демократы отечественного розлива, прозвали «вешателем». Столкновение позиций даже вылилось в скандал. Когда придворные славянофилы вслед за государем, от имени дворянства, решили поздравить Муравьёва, направив ему приветственный «адрес», петербургский генерал-губернатор Александр Аркадьевич Суворов, князь и внук великого полководца, отказался ставить свою подпись под документом и во всеуслышание назвал усмирителя Северо-Западного края «людоедом», вызвав переполох в столичных гостиных. В юные лета его сиятельство воспитывался в пансионе петербургских иезуитов, образование получил в Сорбонне и Гёттингене — самом вольнодумном университете на всём континенте, а потом даже был замешан в заговор декабристов. Однако времена менялись — и либерализм, по крайней мере, в среде сановников, снова выходил из моды.
Гуманный внук воинственного деда,
Простите нам — наш симпатичный князь,
Что русского честим мы людоеда,
Мы, русские — Европы не спросясь…
— отозвался стихами поэт Фёдор Тютчев, бывший близким другом министра иностранных дел Александра Горчакова, по изначальному ходатайству которого император и отправил Муравьёва в Северо-Западный край.
— Вот вы говорите: вешатель, палач, людоед! А знаете что? — вступались за виленского губернатора, «отстоявшего России целость», его сторонники. — Край, сравнительно недавно присоединённый к империи и населённый русским мужиком. Кроме мужика, русского там не было ничего. Наше белорусское дворянство с лёгкостью продало и веру своих отцов, и язык своего народа, и интересы родины. Народ остался без правящего слоя и без интеллигенции. Выход в культурные верхи был начисто заперт ополяченным шляхетством. Благодаря Муравьёву сейчас там открыто три сотни народных училищ, а вы плачете о какой-то сотне повешенных по приговору суда преступников!
Насколько Муравьёв лёгким катковским пером был возведён в кумиры консервативно настроенной части общества, настолько имя великого князя Константина, предводителя «просвещённой бюрократии» и будто бы виновника «польской катастрофы», несущего ответственность не только за этот, но и вообще за все смертные грехи, с подачи того же Каткова превратилось в жупел, которым пугали рядового русского патриота.