Читать книгу Глазами художника: земляки, коллеги, Великая Отечественная - Петр Иванович Шолохов - Страница 14
Часть I
Биографический калейдоскоп
Леонтий Старилов
ОглавлениеВсё, о чём мечталось —
Там осталось где-то,
Сказкой недосказанной,
Песней недопетой.
Стихотворение Леонтия Старилова
Горная улица города Борисоглебска в дни нашей юности носила звучное имя Кавказа – она являлась бугристой окраиной, по её верху шли обширные поместья зажиточных горожан, среди них два дома, обращённые фасадами к лесу, принадлежали моему дядюшке Петру Михайловичу Анисимову. Здесь одно время жила наша семья. К дядюшкиному владению, как бы прячась за него, примыкал домик Бочаровых – местожительство бабки и деда моего друга юности – Леонтия Старилова. Далее Горная улица тянулась домами голубятников Реуцких, обветшалыми домами вдовы Архиповой с дочерьми. Затем залётом на высокий пустырь стоял совсем новенький, в яркой окраске, игрушечный домик железнодорожника Онуфриева. Здесь, закругляясь пирогом, «Кавказ» переходил в другую улицу. В этих дворах повсюду торчали скворечники, впрочем, их было множество по всему городу.
Внизу ютились хибарки бедноты, почти поголовно работающей в железнодорожных мастерских. Эти домики, сооружённые из цветных планок, походили на товарные вагоны. Во дворах не редкость опрокинутая вверх днищем лодка, рыбацкие сети, вёсла. По рассказам дядюшки Петра Михайловича, высокий бугор в дни его детства являлся берегом реки Вороны, тогда судоходной (теперь речушка еле заметна под леском и только весной в половодье показывает своё былое могущество, угрожая жизни рабочих).
Против дядюшкиных домов, упираясь рогатинами в дно оврага, высился тесовый забор с гвоздями поверху, огораживая поместье богачей Финкельштейнов. Как только убывала полая вода, яркой зеленью покрывался луг. Весенними вечерами по всей окрестности звучал болотный гул, сопровождаемый кваканьем лягушек. Влажный ароматный воздух окраины создавал особенную поэтическую обстановку. Наши сверстники уже давно, бывало, разбредутся по домам, угомонятся собаки, погасив скупые огни, спит весь Кавказ. Луна, поднявшись высоко, серебрит крыши домов, тени становятся чёткими-стылыми. В этот поздний час оживает двухэтажный особняк Финкельштейнов: открываются настежь его зеркальные окна, роняя в тишину ночи удивительно приятные звуки музыки. Устроившись поудобней на случайном крылечке, невидимые в глубокой тени, мы с Леонтием, беседуя, наблюдаем эту жизнь. Иногда огни вдруг гасли, распахивались ворота усадьбы, на сонную улицу с весёлым смехом, гиканьем выскакивали всадники, мужчины и женщины, оживали все подворотни, на густой добродушный лай полканов усадьбы откликалась добрая сотня шавок окраины.
Леонтий рассказывал мне о небесных телах, об атомах, меня удивляла любознательность друга, питавшаяся за счёт скупых листков календаря. А у меня с раннего детства была страсть собирать цветы, составлять букеты. Леонтий, дружески вышучивая, говорил:
– Слушай, голова, ну к чему ты рвёшь цветы?
Эти насмешки никогда меня не обижали, а только веселили. Мы во всём дополняли друг друга. Бывало так, что, увлечённый разговором, я, забываясь, налетал на случайные препятствия, теснил его плечом, Леонтий останавливал:
– Послушай, Пётр, ну что ты толкаешься? Смотри, мы с тобой очутились уже на другой стороне улицы.
Петром он называл меня редко, придумывая разные имена: Пека, Петрысь, Петрынь – но всё это одинаково звучало у него ласково. По дороге он, вооружившись камешком, отыскивал мишень, чаше всего это был фарфоровый стаканчик телеграфного столба, или, завидя в чужом окне среди цветов дремлющую кошку, обязательно щёлкал её по носу, что-то падало, приходилось бежать – Леонтий наредкость был метким. Играя с ребятами в казанки, он одной свинчаткой разбивал целые коны. Мне, лишённому такой способности, оставалось только собирать трофеи в общий мешок.
Большинство мальчишек нашей улицы по окончании трёхклассной школы шли в железнодорожные мастерские зарабатывать на хлеб. Ходили вечно оборванные, с разбойничьими лицами. У работавших в типографии за голенищами сапог торчала кость, необходимая в производстве – ею разрезали бумагу. Эта кость служила и оружием в уличных драках. Одно время Леонтий работал в типографии, он участвовал вместе с товарищами в ночном налёте на сады дачников. Полубеспризорный образ жизни подростков толкал их на опасные приключения.
По временам у ребят возникала вражда и по отношению к нам. Леонтий изобрёл огнестрельное оружие. К ложу, выточенному из орехового дерева, он приделал лук из обруча – тетивой; стрелой служила камышинка, начинённая порохом, со спичкой на конце. Как только спускался курок, стрела летела до встречи с препятствием, тогда порох взрывался: огонь, клубы дыма, гром до звона в ушах – всё наводило панику. Изобретение было своевременно, орава ребят становилась опасной, они подстерегали каждый наш шаг, и мы решили пустить в дело ружьё. Был риск, взрыва могло не получиться, и тогда нас ждала зверская расправа. Прихватив ружьё, мы отправились навстречу врагу. Как водится, вначале шла перебранка, угрозы, насмешки – нас старались вывести из себя. Рассчитав расстояние, Леонтий прицелился, ребята остановились. Камышинка сорвалась, и через мгновение нашим глазам представилась картина разгрома. Оглушённые взрывом, одни стояли с растерянными глупыми лицами, другие бросились бежать. Леонтий, побледнев от внутреннего волнения, взял у меня из рук вторую стрелу, но неприятель был уже побеждён. Их вожак – Коська Мекляев, дружески улыбаясь, шёл нам навстречу. Вскоре мы с Леонтием были втянуты в озорство, к счастью, окончившееся благополучно.
Вместе со всей оравой «кавказских» ребят, забрав ружьё, отправились к каменным складам. Хотелось испытать силу взрыва с большим количеством пороха. В этот летний тёплый вечер жители, отдыхая, сидели возле своих домов на лавочках. Здание полиции примыкало к городскому саду, там вечерами играл духовой оркестр. Мы не учли близости полиции. Когда последовал оглушительный взрыв, все испуганно бросились врассыпную. Вдогонку раздались крики: «Держи их!», свистки… Мы с Леонтием, в страхе перемахнув через высокий забор, очутились в городском саду, где как раз шло представление чеховского «Юбилея», играли любители. А театром мы увлекались, особенно драмой. В коммунистическом клубе мы смотрели пьесу Семёна Юшкевича «О детстве». По выходе из театра Леонтий разрыдался.
Раньше родители Леонтия жили в посёлке, в так называемой Воровой деревне. Рассказывая о себе, он делал намёки на то, о чём стыдно было говорить. Старшие моей семьи неодобрительно смотрели на нашу дружбу, он всегда это чувствовал. Его отец работал механиком на заводе, запивая, бросал семью, и тогда Леонтий с матерью перебирался к бабке и деду на Горную улицу. Своего дома у них не было: когда отец работал, они ютились в скромной квартирке об одной комнате. Деревянная двуспальная кровать занимала почти всю площадь, она была покрыта лоскутным одеялом, по-деревенски свешивался с потолка ситцевый полог. Быт наших семей в корне отличался. Чай, обед и ужин у нас собирали за столом всю семью, нарушение этого правила не мыслилось: где бы я ни был в эти часы, я торопился домой. Леонтий возмущался:
– Чёрт, Петрысь, ты что? Так уже голоден?
Сам он питался кое-как. Мать в обеденный час, бывало, скажет:
– Сынок, мне некогда, ты бы съел чего-нибудь.
Он питался всухомятку.
Мне, подростку, мать Леонтия казалась ещё молодой женщиной, я звал её тётей. Незаурядной личностью была бабка Леонтия – Аграфена Степановна, ей было в то время лет семьдесят. Несмотря на возраст, очень живая, остроумная, она была участницей всех наших замыслов. Вечно с цыгаркой во рту, босая, она деспотически управляла глухим дедом, столяром по профессии. По приказу бабки по нашим чертежам дед сделал нам по этюднику – мой цел и поныне, он побывал вместе со мной в Иране, поднимался там на минареты тегеранских мечетей, в войну мчался вместе со мной по военным дорогам Белоруссии, Польши, Восточной Пруссии, теперь, вконец одряхлевший, лежит на покое.
Мы с Леонтием подростками очень любили стихи. Большим успехом пользовались у нас произведения моего старшего брата Анатолия:
Я ушёл далёко от людей,
Затворил свои двери на крюк,
И в тиши одиночества ждал
Милых сердцу гостей, милый стук…
Особенно нам с Леонтием нравилась заключительные строки: «Отросла лишь одна борода, / Остальное угасло без пищи…»
Сближала нас общая любовь к рисованию. Мы одновременно приобрели масляные краски, ещё в школе упорно рисовали с натуры. Вырезав из журнала снимок в красках с картины художника Семирадского «Христос у Марфы и Марии», мы решились копировать его на полотне. Я ненавидел любительство и потому принялся за это дело неторопливо. Снимок оставил Леонтию. Каково было моё удивление и огорчение, когда через два-три дня Леонтий показал мне сделанную им копию. Я был поражён быстротой как фокусом. Мне была обидна до слёз такая легкомысленность. Всё у Леонтия было приблизительным, даже самый оригинал, разбитый на клеточки, потерял в моих глазах прелесть новизны. Я готов был отказаться от замысла, и только самолюбие заставило меня взяться за эту копию, мне удалось ею увлечься.
В те дни в обувном магазине Петрова на главной улице города мы случайно познакомились со старшим приказчиком – любителем живописи, он копировал главным образом пейзажи передвижников. Договорились с ним о встрече в воскресный день. С трепетом подходили к скромному домику любителя. Он встретил нас радушно, чистенький зальчик сплошь был увешан произведениями собственной кисти хозяина. Огромные рамы вначале огорошили нас, но мы с Леонтием скоро разобрались, что имеем дело с любителем чистой воды. Аккуратные, робкие труды, несмотря на очевидную любовь к искусству, не имели хорошего вкуса. В волнении автора копий всё же было много трогательного. Показав нам галерею своих копий, он, угостив чаем, усадил нас за альбом с открытками. Почти все открытки были разграфлены. Особенно он любил «Рожь» Ивана Ивановича Шишкина. Левитан с его свободой мазка отпугивал! Хозяин предложил и нам скопировать что-нибудь. Я остановился на «Осени» художника Васильева – избушка, крытая соломой с берёзками. Леонтий взял зимний пейзаж. Провожая нас, приказчик почему-то заговорил о скульптуре и никак не мог справиться с незнакомым ему словом. Получалось одно смешнее другого, что-то вроде «скупыльтора». Мы, вспоминая этого человека, говорили: «Ну, этот скусальтер!», чувствуя своё превосходство.
Справившись с копиями, мы отправились к нему вторично. Я прихватил с собой и свою копию. Восторгам любителя не было конца. Он впервые увидел работу мазками и предсказывал мне большие успехи в искусстве. Помню, как это меня окрылило. Между прочим, эта юношеская работа до сих пор цела и хранится у меня.
Два визита к этому человеку вполне исчерпали наш интерес.
В ту же пору встретился нам ещё один художник. Его высокая шляпа, длинные волосы, блуза без пояса и этюдник делали в наших глазах эту фигуру значительной. Особенно поражал нас огромный парусиновый зонт.
Искусство живописи увлекало нас всё более. Леонтию первому удаётся осуществить мечту – учиться, он едет в Пензенскую художественную школу. У нас возникает деятельная переписка. «То, что я вижу здесь ежедневно, – пишет Леонтий, – ты и представить себе не можешь. Мраморная лестница, и возле неё гипсы в натуральную величину». Он называет мне имена известных художников: Горюкина-Сорокопудова, академика Петрова. Но скоро действительность отрезвляет Леонтия, он жалуется на холод в мастерских училища, общий неуют общежития, голод и тупость товарищей. Несмотря на всё это, я продолжаю ему завидовать, готовый на все муки ради любимого искусства. Леонтий шлёт мне рецепты грунтовок полотна, советует расстаться с копиями, а заодно и мелкими кисточками. Призывает работать только с натуры. Столько было нового во всём этом!
Наконец, Леонтий даёт мне возможность очень важного для меня знакомства с художником, нашим борисоглебским земляком, Ефимовым Александром Петровичем, в то время только что окончившим Пензенскую художественную школу. С младшим братом Ефимова, Анатолием, Леонтий учится и живёт на одной квартире. Моё посещение Ефимова, знакомство и его работы приводят меня в восторг. Два небольших лесных этюда и особенно женская голова, выполненная одним тоном, врезалась в память на всю жизнь. Вскоре у нас в городе открылась художественная студия. Она собрала в свои стены множество энтузиастов, жизнь била ключом. Руководителем стал Александр Петрович Ефимов.
Холод и голод тех лет заставили Леонтия покинуть Пензу, он уехал к родителям в уютную и сытную Абрамовку, лишь изредка бывая в Борисоглебске. Останавливался Леонтий по-прежнему у деда с бабкой на «Кавказе». В эти годы на почве искусства я близко сошёлся с двоюродным братом Леонтия, Ваней Стариловым, мы чувствовали опустошённость Леонтия, утрату цели. С гитарой в руках своими грустными песенками он ещё возвращал мне прежнее тепло, но его вступление в комсомол, вынужденные эвакуации окончательно отрывают Леонтия от искусства и от нашей среды. В Абрамовке в окружении новых товарищей он, порвав с комсомолом, пьёт самогонку, распутничает и приходит в тупик. До меня доходят слова Леонтия. В письме Ване Старилову он пишет: «Вспомнишь всю свою жизнь сначала, и нет в ней ни одного отрадного пятнышка, всё только скитания по чужим углам, всё чужие куски из чужих рук и в наследство проклятый слабый характер – неврастения». Я получил письмо от Леонтия и на своё имя, он по-прежнему ласково обращается ко мне: «Здравствуй, мой славный друг Пётр, прошу тебя, приезжай к нам в Абрамовку, ты мне нужен. Сейчас мне требуется рука друга, которая возьмёт как беспомощного котёнка за шиворот и вытащит из грязи на солнышко… Пойми… приезжай!»
И вот я в Абрамовке, родители Леонтия приняли меня как родного. Внешне в их семье царит благополучие, отец бросил пить, у них наконец-то свой домик, во дворе корова, пчёлы. Леонтий мастер на все руки, со всего посёлка несут ему в починку примусы, керосинки, ходики. Показывая мне исправленный им будильник соседки, Леонтий с гордостью рассказывает его историю. Ему ласково вторит мать: «Совсем леший сопьётся». Леонтий изредка вспоминает и искусство, берётся за рисование, но скоро бросает, родители не подозревают ничего, они не видят в сыне внутреннего разлада. А мои дни в Абрамовке проходят в отдыхе, голода нет, по вечерам прогулки.
Уходим в рабочий клуб, где по вечерам собирается местная интеллигенция. В посёлке пусто, лишь кое-где мелькают огоньки. Перед появлением луны стоит непроглядная тьма. Я бреду вслед за Леонтием, по временам он берёт меня за руку, теплота его по-женски тонких пальцев пробуждает во мне нашу прежнюю дружбу. Клуб пуст, здание запущено, ни запоров, ни электричества. В огромные окна задувает, по полу бегут облака пыли. На любительской сцене висит мятый занавес. Суфлёрская будка схожа с конурой. В углу перед сценой во мраке чернеет рояль. Обстановка кажется фантастической.
– Ну вот, Петрысь! Мы и пришли, – по-прежнему ласково говорит Леонтий, отбрасывая крышку рояля, усаживаясь.
Ощупью, исследуя тёмные углы, натыкаюсь на стол, испытывая чувство новизны, располагаюсь. Леонтий, робко касаясь клавиш расстроенного рояля, пробует петь: «Тянутся по небу, по небу… тучи тяжёлые… тучи тяжёлые…» Нервно перебирая клавиши, Леонтий повторяет, пытаясь наладить аккомпанемент вконец расстроенного рояля. Голос у него несильный, он поёт в нос, гундосится, но с большим чувством. Некоторое время молчит, как бы вспоминая, затем поёт уверенно:
Тянутся по небу тучи тяжёлые,
Мрачно танцуют вокруг.
С грустью деревья качаются голые…
Не просыпайся, мой друг.
Жалобным гулом замерли звуки потревоженных клавиш… Мне жёстко лежать на голых досках стола, но я замер, лежу без движения, готовый слушать бесконечно эти грустные песенки – но вот снова ожил рояль, песни Леонтия, тягуче-грустные, следуют одна за другой: «Отойди, не гляди, скройся с глаз ты моих…» Тут весь репертуар Леонтия. Он снова поёт: «Мой милый френч… придёт пора, ты выйдешь на арену, мой старый френч, я вновь тебя надену!..» Мне хочется подняться со стола, отыскать в темноте друга, чтобы высказать ему всё, всё… ласковое… хорошее. Напомнить о нашей юности и об искусстве, и вдруг слышу озорно, неожиданно забарабанили клавиши рояля. «Зашла я в склад игрушек, где много безделушек, вечернею порою как-то раз», – бесшабашный, игривый мотив, и крышка рояля, падая, хлопнула отрезвляюще громко.
– Так вот они какие пирожки, Петрынь! Ты что, спишь?
Постель нам ещё с вечера приготовила тётя на огороде, среди душистой полыни и пчёл. От росы всё влажно, августовская ночь свежа. Луна, поднявшись ввысь, свирепствовала с необыкновенной силой. В ярком, но мертвенном свете мы казались друг другу привидениями. Предутренняя прохлада заставила нас основательнее укутаться в одеяла и плотнее прижаться друг к другу. Сердца наши были переполнены, но мы оба молчали, пока здоровый сон не разлучил нас.
На всё время моего пребывания в Абрамовке Леонтий оставил своё общество, мы проводили время вдвоём, по вечерам уходя далеко от посёлка. На озере на наших глазах была подстрелена цапля – забившись в осоку, она жалобно кричала, умирая под равнодушное бахвальство праздного охотника, как оказалось, здешнего приятеля Леонтия. Неторопливо шаг за шагом распутывал передо мной Леонтий клубок приключений, не щадя себя, раскрывая без утайки свою пока что неудавшуюся жизнь. В общем, он был вовлечён в компанию таких же неудачников, оторванных от дела, скучающих, пьющих самогонку, что и привело их к преступной мысли ограбления поселкового кассира потребиловки. Всё окончилось довольно глупо, кое-кого арестовали, теперь велось следствие, снимались допросы – нелепая обстановка! Хотя прямого участия Леонтий не принимал, мой совет ему сводился к тому, чтобы окончательно порвать связь с этими друзьями, уехать отсюда как можно скорее. Наутро мы собрались покинуть Абрамовку. Леонтий ехал в нерешительности, то ли он провожает меня, то ли едет устраиваться на работу в город Новохопёрск. Так на полдороге мы с ним и расстались, встретившись снова в Москве через много лет.