Читать книгу Укротитель баранов - Сергей Рядченко - Страница 17
17
ОглавлениеКоль скоро свой сказ утаил от огласки, так, выходит, что и барановский передавать не с руки тут. Согласитесь, говорено с глазу на глаз, не для прочих ушей и мнений. И как быть нам? Для малорешительных представителей вида разумных тут, пожалуй, и тупичок в лабиринте; таких Минотавр обязательно схрумчит и не подавится. Так что поступим мы вот как. Что самому удалось со слов Баранова уяснить, то и доложу в двух словах, а на большее уповать не приходится. Ибо человек, согласно бессмертному Лао-Цзы, может осуществить только часть вещей, и баста.
Родился Ярослав, короче, в семье укротителей. Ну, вот. В аккурат ко Дню Победы. В смысле не к празднику, а к самому Дню в мае сорок пятого.
– Все, заметь, сорок пятого люди отважные и смекалистые, – разъяснил мне Баранов. – Ибо от таких они папы с мамой. Скумекай. Это ж надо было решиться еще в сорок четвертом. А не потом. Ферштейн?
Отец Баранова, укротитель пантер и львов Акинфий Баранов, выступал в цирке заштатном, провинциальном, – цирков перед войной у страны советов было больше, чем санаториев, а санаториев больше, чем можно вообразить себе без бутылки, – и вот, на цирк тот бронь, выходит, не полагалась, а, может, интриги, милок, завистники, а еще может статься, что сам Акинфий сбежал на фронт добровольцем, ведь может же, только, как бы там ни было, а протрубил он всю Отечественную в полковой разведке и дослужился до её начальника в орденах и медалях, дважды раненый. Воротился он с войны с женой и сыном. И сыном этим нам на радость как раз и был наш с вами Ярик.
– А мамочка моя с фронта, – сказал мне Баранов. – Не из цирковых. Представляешь? А из публики.
Я попробовал на язык вслед за ним:
– Из публики?
Это было забавно, будто катать голыши во рту.
– Неужели из публики?!
– Да, представь себе! И спасибо ему за такую маменьку. А то б откуда б я взялся.
– А мама у тебя кто?
– Не поверишь. Учитель словесности.
– Почему? Поверю.
– И правильно. Между нами, давно уже профессор с мировым именем. Специалист в области семиотики.
– Ага!
Воротился Акинфий Баранов с войны, в смысле, из армии, не сразу, а только в конце сорок восьмого. От провинции его довоенной не осталось камня на камне, и потому повез он своих на родину к брату в Барнаул. Он ведь и наречен был в честь основателя Алтайской столицы Акинфия Демидова. Но сперва за своими надо было ехать в Ашхабад к мамуле Симочке и дядьке Косоварову, он же отчим.
– Ты мне, Ярик, решил Гамлета подоходчивей?
– А ты вот послушай.
Через Ашхабад, значит, в Барнаул; и тут удача ему, можно сказать, не просто улыбнулась, а прижала к себе, приголубила. Шальным каким-то послевоенным ветром занесло тогда в Барнаул трофейных немецких, то ли румынских, то ли цирковых, то ли из зоопарка львов штуки три-четыре и двух леопардов. Цирк в Барнауле был, а вот укротителя на вражеских хищников не сыскалось. И тут как раз сыскался Акинфий в расцвете сил и правильно голодный. А дальше, как в сказке, успех, почет и аплодисменты, а дальше достаток и слава, турне по Союзу республик свободных и по новенькой братской загранице.
– Ну, куда в галоп? – возмутился я. – Ему ж, наверно, после всего, не запросто было взять вот так войти к ним в клетку?
– Да чего вдруг?
– Чего?! Через столько лет! Война. Ранения. Жизнь на фиг другая к чертям собачьим! Ты в полковой трубил когда-нибудь? Жена новая! Ты вот! Разве ж нет?
– Да не видел ты его, – вздохнул Баранов. – Никто не умаляет. Но ты пойми, Иван. Отец никогда не делал из мухи слона, понимаешь? А вот из слона муху – запросто.
– Браво! Но всё равно. Успех тебе сразу, аплодисменты?
– А вот представь себе. У него так по жизни. Легко и с придурью. Да такой, молодеческой.
– Завидуешь?
– Само собой.
– Двое нас, – заверил я. – А у него отец кто?
– Дед мой? Так укротитель. А как же? Еще при царе.
– А-а.
– Погиб на манеже.
– Ну, прям-таки!
– Вот те крест. Во время представленья. На арене, как гладиатор.
– Тоже львы?
– Бомбисты. Швырнули в генерал-губернатора. Тогда модно было. Того в клочья, а деда осколком в сердце наповал.
– Ну и ну.
– Рассказывают, что над ним звери плакали.
– Миф?
– Вероятно. Хотя чего только, бывает, не бывает.
А дальше я узнал, что первым зверем, к кому вошел сам Ярослав в совершенно юном возрасте, был леопард по кличке Раджа.
– И ты знаешь, – сказал Баранов. – Никогда я их еще не боялся. Ни тогда, сызмальства, ни потом, ни нынче. Бог миловал. Это, правда, как по наследству. Загадка бытия.
Я хрустнул шейными позвонками, пытаясь примерить на себя, каково это, не испытывать страха, не трепетать перед грозным зверем. Баранов глянул на меня, вопрошая. Я покачал головой.
– Ну, дальше слушай и пытайся уразуметь, что значит сбой в передаче знаний от отца к сыну, обрыв в восприятии отпрыском отчего опыта.
Для осмысления сказанного я надумал, было, двинуть цепкую длань в направлении моего коньяка, но спохватился и удержал себя в чуждости резким порывам. При этом отметил, что коньяк в моих дебатах сделался у меня «моим», в отличие от другого в другом стакане, что уже ополовинили. Дар Событий заглянул в кухню, отмолчался и опять был таков.
Баранов рыкнул в гостиную через полкоридора, и оттуда к нам сюда выбрался раскрасневшийся, но трезвый, водитель Жора.
– Танкист, давай сто пятьдесят и на боковую. Сегодня мы уже тут. Уже никуда.
– Добро. А можно вашего?
Баранов подлил из моего в свой и протянул водителю. И в автобусе, и здесь, Жора представлялся мне бывалым таежником, без возраста, как шаманы; он бы мог собирать женьшень, или белку в глаз бить, или ставить капканы, или золото намывать, а то и впрямь колотить в бубен, призывая дождь или вёдро. Он и делал, наверное, это всё, когда я не вижу. Обыкновенных рядом с Барановым искать, как видно, не стоит. А вообще есть ли они эти, обыкновенные? Дворничка наша тетя Настя обыкновенная? А Фима-телеграфист? А дядя Боря-водопроводчик? А Лазарь-чистильщик обуви? Жора справился с предложенным и удалился спать к себе в двухэтажный дом на колесах.
А Баранов сказал мне, что, как он теперь понимает, дед Антуфий покинул этот свет раньше времени.
– А разве у Автора не всегда всё вовремя?
– Я ж тебе про сбой в передаче опыта. Алло, платформа! А не про всю нашу метафизику. Как Лидок нам рекомендует? Не балуй.
Выходило по Баранову, что из-за проклятых террористов дед Антуфий прервал свою жизненную стезю сильно раньше, чем нужно было б, в том смысле, что оставил на руках безутешной вдовы три чада пяти и трех лет от роду, Акинфия с Никитой, и годовалую Акилину. И если, с бабушкиных слов, Акинфий разок-другой всё ж успел с отцом к зверю войти, а как же, то Никите с Акилиной повезло куда меньше.
Я всё ж не утерпел:
– А что за имя?
– У кого?
– У меня наверно, да? Нет, ну вы видели?! Ванькой кличут. Вот диковина!
– Прадед деда нарёк, – сказал Баранов. – Чего кричишь? А тот отца.
– Да ясно, что не Мазай и зайцы.
– От фамилии, – сказал Баранов. – По Антуфьеву. Правда, писалось еще и Антюфьев. Так что стрельни прадеду в голову, был бы дедушка наш Антюфием. Но Бог миловал.
– Как по мне, так что в лоб, что по лбу. А чего вдруг? Откуда?
– Ну ты скажешь! Приезжай, Иван, в Барнаул и поживи там, сколько нужно. Чтоб глупостей не морозить.
У Баранова получалось, что жил да был давным-давно Демид Антуфьев, тульский оружейник, и был у него Никита, Демидов сын, и сподобился тот такие фузеи против шведов отлить для царя-батюшки, что тот премного доволен был, и велел зваться ему отныне Демидовым, и так с увесистой руки Петра Никита и шагнул в историю, а за ним и все его дети с внуками, а Антуфьевская фамилия, значит, запропастилась. Вот прадед у Баранова и решил на свой страх и риск всем о ней напомнить, а заодно и имена родоначальников возродить. Он, к слову, был каким-то племянником князю Сан-Донато.
– Причём тут?
– А притом, Ваня, что князь Сан-Донато, представь, не кто иной как Анатолий Демидов!
– Ну это меняет дело!
– Не балбесничай. Ты ж не за партой. Анатолий Николаевич Демидов сын Николая, внук Никиты Акинфиевича. Понял?
– А чего не понять?
– То бишь, Никиты, сына того самого Акинфия, который уже, сам понимаешь, сын того самого Никиты, фузейного мастера, Демидова сына.
– Ну и ну. Подожди. Так выходит, что и Николай, отец Анатолия, князя твоего, был Никитичем, и Акинфий, его дед, отец Никиты, тоже сам был Никитичем, правильно? Только уже от того Никиты, с кого пошло всё, Никиты Первого, который был Демидовичем и Антюфьевым, а стал Демидовым. Да?
– Молодец!
– И сколько ж годков это обнимает?
– И опять молодец! – Баранов широко, как Поль Робсон, развел руками, но обнимать меня на сей раз не стал, а привольный жест его всецело предназначен был для славной демидовской эпохи. – А двести пятьдесят, Ваня. А ты думал! Вот смотри. Демид Антуфьев…
– Или Антюфьев, – блеснул я новой эрудицией.
– Верно. И вот Демид этот родил себе Никиту в аккурат в одна тыща шестьсот пятьдесят шестом году.
– Так это ж триста! – воскликнул я. – Триста с лихвой.
– Так мы ж не к нам ведем! – возразил Баранов. – Дурья башка! А сочтем славные мы денечки могучей династии годом одна тыща восемьсот семидесятым.
И Баранов победно глянул на меня, призывая разделить с ним его правоту.
– Ленин родился? – спросил я. – Владимир Ульянов? В городе Симбирске? В семье попечителя гимназий?
Баранов громко вздохнул.
– В этот год, – сказал он, – покинула наш мир мятущаяся душа Анатолия Николаевича Демидова, князя Сан-Донато.
– И что?
– И всё. Угасла династия. Был там еще потом, конечно, Павел, сын Павла, старшего брата Анатолия. Был там потом еще даже у того Павла какой-то Елим, говорят. М-да. Но это уже всё не про то. Со мной, конечно, Ваня, историки спорить станут. Но я, Ваня, спорить не стану. Вспыхнула ярко звезда их демидовская, посветила России-матушке, сколько отпущено, и пух! – угасла.
– Так тогда двести двадцать, – сказал я. – От рождения Никиты Демидовича до упокоения твоего князя. Двести даже четырнадцать.
– А ты накинь, брат, на самого Демида, – сказал Баранов. – На Антуфьева.
– Или Антюфьева. А сколько ж?
– А сколько не жалко. Вот и будет тебе двести пятьдесят в самый раз!
И дошло до меня, что Баранов, пожалуй, прав. И сердце вдруг сладко забилось в груди. И с чего бы! What’s Hecuba to him? Что он Гекубе? [8]
– А мистики всякой в жизни, Иван, – сказал мне Баранов, – так её нам, хоть отбавляй. Не жмурься только.
Я вознамерился отмолчаться.
– Вот, к примеру, Никита Демидович помер в тот же год, что и Петр Первый. Это тебе как?
– А никак.
– А почему?
– А спорим, в тот год не только они умерли. Эти двое.
– Ладно, – сказал Баранов, – раз уж ты не в настроении.
Он отпил.
– И правда, большого крюка мы тут дали. Сейчас воротимся.
Он отпил.
– Так что я, брат, мог бы состоять в родстве с Наполеоном!
Пускай.
– Если б у Сан-Донато с Матильдой были б дети.
Он отпил.
– Но детей у них, брат, не было. Нет. Князь её высек, да, и она сбежала с Эмильеном де Ньюверкерке.
– Да кто ж она? – я не удержался.
– Матильда? – удивленно спросил Баранов.
Нет, не кивну ему, да, и на словах себя не унижу ни за что больше дурацким соглашательством с той очевидностью, что да, Ярик, Матильда эта твоя, она самая, вызвала у меня интерес такой жгучий, Матильда, а не Брунгильда, а не Снежная Королева или Баба Яга, а не Сара Абрамовна и не Лайма Вайкуле. И Баранов, не убавишь, просёк, что дразнить меня больше не следует.
– Матильда-Летиция Вельгимина Бонапарт, – произнес он внятно, спокойно, без назидания. – Вот кто. Минуточку, – Баранов запустил руку за ворот свитера туда, где, надо полагать, был нагрудный карман его клетчатой рубахи и извлёк крошечный блокнотик; в то же время другой рукой он проник под свитер снизу в другой нагрудный карман и воротил руку на свет с кожаным футляром, из которого на нос к нему чудодейственным образом перекочевало малюсенькое пенсне в золотой оправе с чёрным шнурком; петлю от него Баранов ловко набросил себе на ухо. Он пролистнул большим пальцем блокнотик несколько раз, прежде чем нашёл, что искал. Странички при этом стрекотали как сверчки. – Вот, – сказал Баранов. – Так и есть. Урожденная графиня де Монфор! Ничего не напутал. Эмильена даже, видишь, выучил наконец де Ньюверкерке. А давался он мне, скажу тебе, Иван, всех труднее.
– Поздравляю.
– А ты не ёрничай. А сверчки звенят, а не стрекочут. А стрекочут, Ваня, цикады.
Я решил так, что если я это переживу, то потом уже буду жить долго. И еще тут сразу одно: расталдычивать впредь закидоны и прочие телепатии моего друга Баранова я не намерен.
– А Матильда, старик, она племянница Наполеона.
Пускай.
– Дочь его брата Жерома, короля Вестфалии.
Баранов глянул еще раз в блокнотик и остался собой доволен. Ловко, неповторимо сшиб он с носа пенсне, и оно, скользнув и качнувшись на чёрном шнуре, улеглось Баранову на грудь. Всё он делал вкрадчиво, не уследишь, не передразнишь. Такой тигр вот, такой друг у меня.
– Вот такую себе принцессу заполучил, стало быть, в жёнушки достославный Анатолий Николаевич, – сказал Баранов и собирался, видимо, на этом поставить точку, но заметив мои муки, снизошел: – Демидов, князь Сан-Донато. Ага?
– Ага.
Этот акт альтруизма с его стороны возымел на меня вполне конкретное действие – раздражение во мне волной из ниоткуда туда в никуда волной и откатилось. Фух, до нового наката.
– А так всё равно, Ярик, не выходит, чтобы ты бы мог бы быть роднёй бы Бонапарту.
– Чего это? – спросил Баранов.
– А того, что кто он там у тебя, прадед твой? Раз приходится князю племянником, так племянником ему и приходится. И никак это не зависит ни от Матильды, ни от Брунгильды, ни от Изольды, ни от Кримхильды.
– Образованный?
Я кивнул.
– А ты, как был правнуком племянника князя Сан-Донато, так им и остаешься. А к Наполеону, уж извини, подъехать тут на козе ну никак не выходит.
– Догадался, да? – сказал Баранов.
– Ага, сам допёр.
– Похвально, что сам. Но допёр лишь наполовину.
– Да ну! И где ж она, вторая? Показывай!
– Смотри, если б у Сан-Донато были б с Матильдой дети, то детки эти приходились бы Наполеону внучатыми племянниками. Согласен?
– Допустим.
– Да чего тут допускать! – сказал Баранов. – Допускать тут нечего! Тут всё по резьбе тютелька в тютельку. До последнего микрончика.
По какой-то необъяснимой причине мне ни за что не хотелось соглашаться с Барановым по поводу его дурацкого родства с покойным императором, завершившим свои дни в изгнании среди соглядатаев на далеком острове в Атлантике и покоящимся ныне в крипте собора Дома инвалидов в Париже во внушительном малиновом саркофаге из шокшинского кварцита, который простаки ошибочно зовут красным порфиром, а то и мрамором. И что с того! Зачем, кому всё это! Однако ж незнакомое мне во мне какое-то настроение встрепенулось и было против.
– Ну, – сказал Баранов, – Иван! Раз они внуки его родного брата, то, значит, ему они внучатые племянники. Кивни! А раз так, то князь Сан-Донато, как ни крути, как ни выкручивай, а всё по резьбе! и отец он, Ваня, родный, папенька самый что ни на есть, внучатых племянников Наполеона Первого. Ясно тебе? А раз я, как ты сам говоришь, правнук племянника князя Сан-Донато, а оно, смею тебя заверить, так оно и есть! то и я, Ваня, стало быть, прихожусь кем-то не кому-нибудь, а внучатым племянникам Наполеона Бонапарта, а он им, а они ему, а он мне.
Помолчали.
Вот тут бы нам марш Дунаевского.
– А где граммофон?
Баранов не ответил.
– Так ты что, Ярик, и в самом деле родня Бонапарту?! А какая?
– Эй, на палубе! – строго сказал Баранов. – Опять по грибы? Говорю ж тебе, начал с этого, что не сложилось у них, у Сан-Донато с Матильдой, не заладилось. Не произвели на свет они, увы, никого совместного. Так что Бонапарт, Ваня, в родичи ко мне так и не пробился. Давай, полундра, свистай всех наверх!
Я сложил ладони так, чтоб между большими пальцами возникла нужная щель, и дунул в неё под углом в двадцать три, – наклон, как знаем, нашей оси к орбите; раздался гудок весёлого паровоза. Посвист сей особый именовался боцманским, передан был мне в раннем детстве папиным другом Петровичем, побывавшем еще до войны в плену у Франко, и я не на шутку гордился тем, что умел извлекать его и в штиль, и в бурю по своему хотению.
– А ты говоришь, по блату, – сказал Баранов. – А как тебя можно было с таким самогудом не взять в экипаж на «Балаклаву»!
– А его самого как звали? – спросил я, чувствуя, что и тут, может статься, не без подвоха.
– Кого, прадеда? – сказал Баранов. – Ну, как, как? Ювеналий.
Тут мы, пожалуй, прервемся, потому что мне надо передохнуть.
8
What's Hecuba to him, or he to Hecuba… – Что он Гекубе? Что ему Гекуба? – крылатая фраза из «Гамлета». Принц это восклицает впечатлённый искусством перевоплощения актёра и его способностью переживать события, лично его не затрагивающие. А тот прочел Энея монолог, живописующий страдания Гекубы, жены убитого троянского царя. Иносказательно фраза используется как в отношении человека, безразличного к чему-либо или кому-либо, так и по отношению к тому, кто вмешивается в не касающееся его дело.