Читать книгу Укротитель баранов - Сергей Рядченко - Страница 9
8
ОглавлениеБарановский закут вдруг, как по мановению, и оно, угадаем, было, взял да опустел. Я усвоил, что людям Баранова присуща грация их полосатых подопечных, и в проворстве с крадучестью они им тоже не уступают, а, если надо (по мановению), то и фору выдадут, не поморщатся.
Тихо, сладко дрых Санька на ворохах.
Уповая, что теперь меня слышит только Баранов и никто другой, я сказал в оправдание:
– Знаешь, Ярик, все эти годы в живых тебя не числил.
Баранов ткнул себе в грудь большим пальцем.
– Та же фигня, – сказал он. – От надежных людей знал, что тебя…
– Грузом двести?
Дальше мы молчали и глядели друг на друга, как на мрамор из-под рук Микеланджело, и могли бы так глядеть и молчать еще б месяц. Еще бы год. Но Баранова позвали, и я, перемятый виражами, прикорнул на ящике. И приснился мне розовый заяц, он пожаловался с порога: «Я бы так мечтал, чтоб меня называли фокусником, а меня все зовут старый пердун»; он ушел безутешным; а его сменил растущий скандал, где заслуженный Коми-бас выступал монолитом, о который вдребезги сокрушались чьи-то тявканья и амбиции. Скандал и баюкал и теребил, он прельщал и отворачивал; было в нём в полудреме той и сладко и гаденько, как в объятиях с дурнушкой.
– Да оно и к лучшему, – сказал мне Баранов, воротясь, а я стал отнекиваться, что дурнушка, мол, тоже случается даже очень себе ничего и такая, что красавицам и не снилось, так что надо бы, хлопнув по попке, спасибо ей, Ярик, сказать, а не дуться, что угораздило.
– Что ты мелешь? – Баранов сунул мне в руки кружку с жарким кофем без сахара, и все мулатки Бразилии вмиг предстали предо мной в лоснящейся самбе, и сон слетел с меня, пробудив к предвкушению славных битв.
– Жадность фраера сгубила, – сказал мне Баранов. Он успел ополоснуться, был свеж и причесан. – Значит так, раз так.
– Ты о чем?
– О чем? Об алчности человечества. В целом. Вот, Иван, об чем. И о нехороших людях, как о частных её представителях.
– Его, – сказал я. – Человечества.
– Её, – сказал Баранов. – Алчности.
– Негоразды? – спросил я.
– Гастроли отменяются.
– Ни фига себе!
– Борзеют люди, – сказал Баранов. – Я им, коль на то пошло, и вечернего не выдам. Правильно? Сами напоролись. На свои же рога. Пусть теперь ищут-свищут.
– Ты тогда хоть вилку дай, – сказал я. – А то я налегке.
– Да брось, – сказал Баранов. – Ты что думаешь, ваши пострашней алтайских? Да не боже ж мой.
– Так что, бандюки всё-таки?
– А кто теперь не бандюк?
– А ты их тиграми.
– Эх, – сказал Баранов. – В том-то и беда, что всем хороши мои, но!..
– Ты что ж, ни разу их на пулемёт не поднимал?!
– Ну, типа того.
– А челядь твоя? Они как на подъём?
– Челядь? – усмехнулся Баранов. – Это больше клуб по интересам. Добровольное, знаешь, Общество Содействия Развитию Циркового Искусства и Всеобщего Благоденствия.
– ДОСРЦИВБ, – сказал я. – Добровольное? А ты завклубом?
– Они у меня, Иван, понимаешь, племя себе такое аборигенов, да? С тотемами и табу.
– И сушеными головами?
– А как же! – хохотнул Баранов. – Цанца[3] – лучший трофей в Балагане.
– А ты у них вождём? Под дождём!
– Вот же прицепился! Я у них, Иван, шаманом.
– Тогда хватай бубен, а мне найди все-таки вилку.
– Эх, – Баранов навис надо мной, отхлебнул у меня из кружки, положил на плечо мне ладонь и укротил свой бас до шепота. – А знаешь, Вань? Обожаю такие вытуберанцы. Когда всё вдруг, в один, понимаешь, миг. Как в цирке! Алей-оп! – Баранов могуче раскинул свои шуйцу с десницею, подстать Полю Робсону с его широтой и раздольем,[4] и повторил: – Алей-оп! И курам на смех! А ты замышлял, да? Вертел в мечтах своих у себя в руках судьбу свою грандиозную! Прожекты пестовал. А по барабану! – Баранов взметнул свой крепкий перст, указуя сквозь обшарпанный потолок, сквозь купол цирка, мимо пристроившегося там на корточках Дара События надо мною, сквозь пасмурные небеса и хладный космос куда-то в центр нашей галактики и прошептал мне в ухо так, что мороз по затылку: – Это ведь Сам Автор, чу! вносит штрих свой, ну два штриха, три, четыре, двадцать два, в нашу с тобой, Иван, мазню с перемазнёю. В нашу, что затеяли, Иван, мы с тобой, безалаберщину.
Это слово он произнес с особым смаком так, что передо мной возник мощный образ универмага с огромной вывеской «БЕЗАЛАБЕРЩИНА», где любой на свой вкус может выбрать всё, что душе угодно, и применить тут же во вред себе и близким, в усугубление общей непутевости, на радость всем врагам и прохиндеям.
– И выходит, как надо, – сказал мне Баранов. – Вот ведь. Лучше, чем могло бы. – Он стукнул кулаком в ладонь, шепот по боку, и воскликнул. – Эх! Говорю ж, всё к лучшему. Саня, подъём!
Александр Иваныч подскочил не хуже дрессированного.
Тут и я наконец очнулся к новой жизни. А Баранов опять был помыт, свеж и выбрит.
– Ну, как, проголодались?
Он прихлопнул на нас в ладоши, устраняя на такой манер любые возражения, и велел нам отправляться с ним по злачным местам.
– А телефон тут есть?
– А ты как думаешь? – спросил он строго. – Здесь же не зимовка на полюсе. Здесь же цирк!
В подтверждение его слов, для неверующих, грянул вдалеке, но внятно, трескуче даже, знаменитый на всю страну «Выходной марш».[5]
– Ух, ты! Граммофон что ли? Не может быть!
– Точно. Вожу с собой. Прикинь, с ручкой, все дела!
– И пластинка, небось, года так тридцать седьмого!
– Вот ты думаешь, что ты шутишь. А ты, Ваня, не шутишь.
Баранов отодвинул в углу тяжелую драпировку и приоткрыл мне иное пространство, и там вдалеке, но в гравюрной резкости и по-гуашному ярко, узревался действительно граммофон с откинутой крышкой и вертящейся пластинкой от «Грампласттреста» с красным кругом посередине и желтыми на нём Рабочим и Колхозницей, и цифрами 1917–1937, и на трескучем этом чуде вздымался и опадал в такт вращению нержавейный криволапый звукосниматель с разинутой в прорезях лепестков сиплой пастью; звучал граммофон в окружении трёх граций, коим, надо понимать, полагалось блюсти ритуал сей. И сразу ясно, что у них не забалуешь – ни хищникам, ни механизмам. Как там он выразился? Табу и тотемы? И бóшки сушеные? Цанцы с танцами!
– А как кокнете, тогда что?
– Ну, не кокнули ж.
Баранов отвел меня к городскому телефону на стене рядом с его уборной, а сам прихватил Саньку и исчез в недрах загадочного мира.
3
Тсантса (цанца) – особым образом высушенная человеческая голова. В настоящее время охота за головами находится под запретом, однако на деле за определённую сумму можно заказать себе подобный сувенир.
4
За треть века до встречи Баранова с Иваном Поль Робсон в специальном киносюжете спел по-русски 36-й, канонический, вариант «Песни о Родине» Исаака Дунаевского на слова Кумача из кинофильма «Цирк». «Широка страна моя родная! – спел Робсон. – Много в ней лесов, полей и рек. Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек». И дальше, товарищи, по тексту: «От Москвы до самых до окраин, с южных гор до северных морей, человек проходит как хозяин необъятной Родины своей. Наши нивы глазом не обшаришь, не упомнишь наших городов, наше слово гордое «товарищ» нам дороже всех красивых слов. С этим словом мы повсюду дома, нет для нас ни чёрных, ни цветных, это слово каждому знакомо, с ним везде находим мы родных». Ну, и с чем тут поспоришь, особенно теперь? И долго потом крутили его перед каждым сеансом во всех кинотеатрах, отчего чернокожий бас из Америки стал нам своим не хуже Шаляпина.
5
Трудно поверить, но никаких слов в нём никогда не было. Создавая еще один шлягер к фильму, Дунаевский обошелся без поэтов.