Читать книгу Недосказанность на придыхании - Татьяна Миллер - Страница 15

ПИСЬМА
ПИСЬМО 11

Оглавление

Нассер… Знаете что? ….. Дождь соблаговолил меня своим посещением… Такой осенний, жалобный, съёжившийся дождик… вкрадчиво ропщет, причитает о чём-то… и сам не знает отчего: «А чтобы мне не побубнить маленько?» – мимолётно призадумался он, и вот, бубнит… а я смотрю и слушаю.

Нассер… Я самозабвенно вселенски люблю дождь… с преданностью немыслимой и никому не постижимой. Ураганы, штормы.. – это же сколько страсти, чувств, слёз, и всё – подлинное, неподдельное и главное – каждый раз неповторимое, и при всём этом – - никакой фальши и театральности!

Каждое утро, чуть встав и едва продрав глаза, ещё до чистки зубов, завтрака и прочего, я начинаю с того, что первым делом жадно, в полуслепую, проверяю на компьютере прогноз погоды и насилу дождавшись рассвета, не обращая внимания на разочарованные предсказания метеорологов, уставляюсь в небо: в тщетной надежде разыскать признаки несуществующей облачности.

Местные метеорологи постоянно и бессовестно врут: обещают дожди, но они проходят мимо – с севера от меня или с юга, а я получаю лишь захлёбывающую меня 100% влажность, как наказание за – неизвестно что ….. Окна в моём доме плотно закрыты тяжёлыми бархатными занавесками: густо-сочно-бардовыми, от потолка до пола: ни струйки солнечного луча когда-либо проскользало сквозь них, раздвигаю только в облачные и дождливые дни.

Да… я люблю дождь.

И ненавижу солнце. Ненавистью лютой, безграничной, переходящей далеко за пределы нелюбви даже нечеловеческой.

Судьба жестока ко мне: поместила в Штат, официальная кличка которого – «Солнечный».

ПроклЯтое и прОклятое место!

Нассер, а не желаете ли Вы ещё одну историю из моего детства? Я извлеку её из моего узелка воспоминаний единственно для Вас.

О солнце.

Я уже позволила Вам несколько прикоснуться к моему детству, местом проживания, даже посвятила в некоторые методы воспитания Мамы.

Моя история будет продолжением её «трогательной» заботы обо мне.

Но, прежде чем продолжу свой рассказ, я хочу сказать несколько слов о Папе: деятельного участия в моём воспитании он принимал самое мизерное, так как работал на судах и всё моё детство был где-то «там». Однако, он оставил в моей детской памяти и Душе несколько добрых впечатлительных моментов, о которых, даст Бог, я расскажу Вам в другой раз.

Вот и все те «несколько слов» о нём.

Как я уже писала, Маму сильно беспокоила моя наследственная бледность: получила я это достояние от папиной мамы. Вернее, беспокоила даже не столько её, а, без исключения, всех тех, кто меня встречал. Беседуя с ней, они пристально, едва ли слушая её, с жалобным и сердобольным взглядом осматривали мою бледность в дуэте, также унаследованной мной, худобой, в какой-то момент, резко и бесцеремонно перебивали беседу, подчёркнуто сменяли выражение лица и деловито, с обвинительным тоном судьи, задавали свой гнусный вопрос, чётко расставляя слова: «А… Ваша дочь… она у Вас …простите… чем-то больна?».

Те же, кто знал Маму и знал, как неприятно и больно ей было это слышать, намеренно снова и снова возвращались к своему гаденькому: «Ну, нет, нет, она у тебя всё-таки, чем-то серьёзно больна. Ты должна положить её в больницу, на исследование».

Иные наглели куда дальше: «Ну ты её хоть кормишь?» И это была не шутка и не намёк, а самоочевидный упрёк и обвинение за её якобы «безответственное и дурное материнство». Наглели и хамили, потому что знали: Мама не отпарирует, не нахамит им в ответ, а проглотит всё что ей ни выговорится, протолкнёт комом через гортань и заместо, выскажет своё сердечное и так наболевшее, усиленно подавляя злость и даже извиняясь: «Так не жрёт же ничего! Под палкой приходится заставлять каждый раз!»

Заставляли, и в самом деле, под палкой. И не только палкой.

Возвращаясь домой широким и решительным шагом, крепко, до боли, сковывая мою руку в своей, Мама молчаливо и придушенно, накручивалась на полную катушку злостью, раздражительностью, обидой. Я же, едва поспевая за ней, то и дело спотыкаясь, с ужасом поглядывала на её развороченное гневом лицо, заведомо зная и наперёд предвкушая, в какую именно картину весь этот эмоциональный замес разольётся. Шагнув в квартиру, она уже кипела вовсю: в бешенстве, и гневе, бросала меня на кухонную табуретку и запихивала в рот всё, что только было удобоваримое.

Воспоминаниях из тех, которые хотелось бы навсегда забыть.

Эти сцены сопровождали всё моё детство и отрочество.

Однако, простите: меня, как обычно, завело в другую сторону, и я отклонилась от своего рассказа, темой которого, была моя бледность.

Вы, очевидно, полагаете и романтично воображаете, что «бледность», это – девственно-белоснежный оттенок кожи из-за потустороннего мира? Нет, Нассер. Бледность, в моей культуре, означает цвет моли – светло серый. Так мне Мама и говорила: «Бледная как моль». Цвет кожи тяжело больного человека. «Покойника краше в гроб кладут» – ещё один её перл обо мне.

Чтобы избавиться от моей унаследованной бледности и вместе с тем, ото всех унизительных обвинений и кривых взглядов, Мама, помимо ежедневной выдачи мне порции свекольного сока, заставляла ходить с ней на пляж и загорать, где она проводила все тёплые дни – круглогодично, поскольку никогда не работала и ничем деятельным сроду не занималась. В холодные месяцы года – гуляла по берегу, в летние – валялась на песке. В те годы была сумасшедшая мода на загар: это было признаком «обеспеченности» и принадлежности к привилегированной касте. Тёмный загар в Латвии получить было невозможно: прохладное лето и недостаточное количество солнечных дней, чтобы превратиться в головешку, а ведь именно это было желанной целью.

Солнце в Латвии не греет, а только безжалостно кусает.

Такой загар можно было получить если съездить на месяц в южную часть страны. Но на это требовались большие деньги, а достать бесплатную путёвку от предприятия можно было только по блату. Несмотря на то, что мои родители были люди небедные, позволить себе этого они не могли, и поэтому Мама дала взятку в каком-то медицинском учреждении, притворилась медсестрой и поехала со мной в Сухуми, где по приезде, буквально с трапа, чтобы избавиться от меня, опять же за взятку и оговоры что я больной ребёнок, запихала меня в неврологический санаторий для больных детей, к которым я никакого отношения не имела.

Просыпалась она обычно, в полдень, сибаритничала в кровати ещё минут 30—40, так как считала, что резко вставать с кровати – вредно для здоровья. Широким барским жестом обеих рук распахивала шторы спальни, упирала руки в бока и уставлялась в окно: небо чистое – на пляж, небо облачное, – всё равно, – на пляж, но уже с меньшим энтузиазмом.

Кожа у Мамы была грубая и толстая – слоновья: бездельно и пустошно проваляться под солнцем она могла целый день, и оно едва ли её обижало, но моя беленькая детская кожица была тоненькой, чувствительной и нежной… обугливалась в 15 минут.

Плечи сгорали и погибали в первые же минуты: Мама покрывала их полотенцем или какой другой одеждой. За ними полыхали лицо, ноги, руки, которые уже ничем не покрывались, а оставлялись на верную смерть… С пляжа раньше вечера Мама ни в какую не уходила: «Я не за тем пришла, чтобы через 10 минут возвращаться», а поэтому я уныло сидела на горячем песке, ковырялась в нём пальцами и покорно тлела… Это совершенная бездеятельность и тупое времяпрепровождение интеллектуально меня уничтожали, ещё будучи ребёнком, но читать книги под таким ярким солнцем я не могла: оно отражалось на белых страницах и своей ослепительной белизной выкалывало мне глаза. Детских солнечных очков в те времена у нас ещё не существовало. Оставалось одно: продолжать ковыряться в песке, выдумывать истории, время от времени, теребить Маму: «А мы скоро домой?», получать в ответ «Нет» и глубже, жёстче проклинать это ненавистное солнце.

Но худшее было ещё впереди. И я это знала.

Благо, если моими детскими молитвами, громовые тучки набегут на горизонте, да потемнее и погрознее: Мама под испугом вымокнуть под дождём, наспех скидает в корзинку вещи и, – ругаясь, плюясь, проклиная, – на моё облегчение, вернётся домой. А, ежели же нет, – то пламенеть мне приходилось несколько часов.

Боль и жар начинали проявляться ещё по короткой дороге домой и уже к завершению пути, тело моё было пунцовым, а сама я светилась светофором, содрогаясь в нервном ознобе. Температура тела подбегала к 39, открывая тем самым, очередную фазу: «лечение».

Чтобы уменьшить боль от ожога, Мама никаких болеутоляющих средств мне не давала, а предпочитала лечить «народными средствами», коим было лишь одно: на палящие обожжённые плечи, ноги, спину, накладывалась холодная, достанная из холодильника, сметана. Мои протесты, слёзы – всё было тщетно …. К чему бы моё несчастное тельце ни прикладывалось, обжигало льдом; любое, самое мало-мальское, движение вызывало дополнительную нестерпимую боль. Солёные слёзы таранили путь по словно бескожему сырому мясу щек, сотрясая меня в непрекращающихся судорогах.

Этому аду не было конца.

И всё это происходило на фоне крутящейся у зеркала Мамы, в холле, оценивающей «результаты» работы дня: степень» загарности». Она поворачивалась то одни, то другим боком, приподнимала купальные трусы и снимала лямки бюстгальтера, сравнивая скрытые под одеждой части кожи с обличёнными, при этом, довольно и удовлетворённо приговаривая: «Да, да.. вон здесь хватило меня солнышко, да… а вот ноги, что-то – нет. В следующий раз надо их приподнять.»

А я промучивала бессонную, в болевой агонии, ночь.

Наутро кожа, всё ещё содрогающегося от неутихающей боли тела, покрывалась водяными пузырьками, которые постепенно начинали лопаться: вытекала жидкость, слезал слой кожи и открывалось сырое израненное мясо, которое от прикосновения с воздухом причиняло дополнительный уровень боли.

В продолжении нескольких дней, вся сожжённая кожа полностью слезала.

Помню как я с омерзением, осторожно, ногтями пальцев, подковыривала слегка отлупившийся кусочек и стаскивала его ниже и ниже, под тихий шелестящий звук, отрывающейся сухой кожи… и под конец, держа в руках уже целый её пласт.

Но на этом мучения не кончались.

После того, как кожа слезала, начинался нервный зуд, от которого не было никакого спасения.

Чем больше я чесала, тем больше чесалось. Если же я крепилась не чесать, через несколько секунд, меня колотило в судорогах да так, что я кричала, срывалась и набрасывалось на своё уже и так израненное тело, раздирая его в кровь и в мясо.

И уже таким, до смерти растерзанным, оно продолжало чесаться…

Через неделю я выздоравливала, являя тот же серый как моль цвет. Мама брала меня за руку и тащила обратно на пляж – загорать.

Недосказанность на придыхании

Подняться наверх