Читать книгу Молитва на ржаном поле - Валентин Логунов - Страница 9

Молитва на ржаном поле
Повесть
Как я чуть ли не стал Павликом Морозовым

Оглавление

Голод – тиран человека, повелевающий всем и вся, выводящий из человека все, привнесенное Богом. И даже не угроза смерти движет человеком, убивающего брата из-за куска хлеба, а физические страдания, которые он не может перенести. Ведь и посты есть ничто иное, как проба человека Богом. Справишься с призывом своей плоти или нравственные сбережения пустишь под откос? Постись, когда в закромах есть хлеб, а во дворе гуляет барашек, готовься к испытаниям, когда и мышь не найдет у тебя зернышка.

Во Владимировке и в самые голодные месяцы не было случаев каннибализма, но приворовывать не стеснялись. А у кого можно было тогда убавить? Да только у колхоза. Однажды весной, когда заканчивали сев зерновых, я направился с обедом то ли к матери, то ли к отцу, а, может быть, к ним обоим. Поспешная выдалась весна; солнце пригревало по-летнему, трава-сорняк вдоль дороги успела подрасти. Впереди за поворотом увидел повозку, которой правил недолговечный муж нашей соседки, тетки Марфутки. Меня он, наверное, по моей малости, не заметил. Телега была загружена десятком длинных узких мешков с семенным зерном. И вижу, берет он мешок и в канавку под траву кладет, землей припорошил. Огляделся, заметил местечко взглядом и дальше поехал. Я сидел в укрытии, пока телега не скрылась за бугром. А почему укрылся, сегодня объяснить не могу. А тогда был какой-то смысл…

Нынешние ребята думают, что булки на деревьях растут. А деревенская ребятня между делом и забавой получают знания о земле, которые всю жизнь потом хранятся в памяти. И хотя мал я был, а знал, что из одного зерна вырастет колосок в тридцать, а то и больше зерен. И получалось, что мужичок не один мешок пригреб, а все тридцать. Я не сказал о краже отцу и матери при всех. Что-то сработало в мозгу мальца. Не сказал.

А когда родители вернулись с поля, расписал все в картинках. Да еще прибавил что-то о колосках, которые пионеры собирают осенью после жатвы. Родители переглянулись. Мой пионерский порыв их, видно, смутил. «Ты, Валь, – неожиданно мягко обнял меня отец, – помалкивай об этом. Видишь сам, Тонька-то какая… Вот-вот помрет. А теперича может выжить. – И помолчав, решил убедиться. – Не сболтнешь»? «Не, – испугался я за Тоньку. – Никому не скажу, даже Тоньке». «Тоньке особливо не говори».

Этой же весной председатель застукал бабу, которая отсыпала семенного зерна в карман телогрейки. Баба попалась боевая, языкастая.

– А ну-ка, Лизка, показывай, что у тебя в карманах, – наседал председатель. И сам попытался проверить ее карманы.

– А накось выкуси! Ты, что, прокурор, по карманам не своим шарить?

Председатель обозлился:

– Сымай, говорю, телогрейку, вытряхивай!

– Сам сымай, – кричала баба. – Тебе не привыкать сымать с нас… Вон с Зинки начинай, она ждет не дождется.

Все заулыбались-заусмехались, кто про себя, а кто и пошире: на селе разве амуры схоронишь?

– Язык – помело, – председатель смущенно отступил в круг мужиков. – Не знает, чем рыскует. Да за карман зерна на десять лет засадят!

Да, приворовывали во Владимировке, не без того. Но приворовывали от безысходности. Отец как-то в зиму был поставлен сторожить амбар с зерном. Хранилище стояло на сваях; это чтобы снизу поддувало, пол не гнил, а вместе с полом и зерно. Ключей от амбара у него, конечно, не было. Работа его заключалась в том, чтобы днем и ночью наведываться к амбару и смотреть, не взломан ли, не потревожен ли еще каким-то образом. Приходит однажды зимним вечером, в кармане пшеница. Как, откуда?

– Гляжу, мышь юркнула под сваю, нагнулся, а там горка зерна прямо на земле. Я ее в карман, глядь, а из амбара новое посыпалось. Уперлись зерна в горку – и сыпаться перестали.

– Ой, Андрюша, узнают…

– Да как узнают? Я снежком присыпал, не увидят. А увидят, что ж, не я дырку сделал. Может, сама откуда взялась, а может, мышь прогрызла.

Так отец до весны и приносил по две горсти пшеницы; мелко-мелко толкли ее в ступе на ужин.

А Шурка, старший брат, наловчился воровать молоко. И надо же так выдумать: поставит мать горшки с молоком в погреб, чтобы отстоялось, чтобы сверху сливки снять и затем из них масло получить. По-моему, килограммов десять масла надо было сдать с коровы – такой налог установила власть. И удивляется мать:

– Налью полный горшок, а каждый раз на два-три пальца меньше в горшке. Куды девается, ума не приложу. Грешила на кота, так он ведь сливки и слизал бы. А сливки наверху, никто не трогал.

Шурка же просто поступал: лез в погреб с соломинкой из-под ржи, аккуратно протыкал слой сливок сбоку. Помногу и отпивал, как раз на два-три пальца из каждого горшка. Когда я однажды увидел его за этим занятием, он пригрозил:

– Скажешь, бык, на тракторе не прокачу. – Подумав, позвал. – Спускайся, только скорей. С этого горшка не пей, вот с этого. Хватит – заметят.

Пришла ранняя весна, потекли вешние ручьи в пруд, лед поднимался наверх, разваливался на большие и малые льдины. Вскоре плотина не выдержала, образовался в привычном месте промой, льдины медленно двигались к плотине, подхваченные тихим течением. Для нас это время желанное. У многих были необычные коньки: расколотый пополам чурбачок от яблони или груши, затесанный снизу так, чтобы можно было «подковать» чурбачок металлической толстой проволокой в два ряда. Всякими разными способами крепили валенки к чурбачкам и так катались. В основном, весной. На поверхности льда образовывался тонкий слой воды, лед выравнивался, скольжение было отменным, а тут еще с кончика пруда тянул ветерок, иногда и сильный. Мы расстегивали одежку, раскрывали полы крыльями-парусами, и ветер гнал нас от кончика до плотины. Успевали только перескакивать с одной льдины на другую. Опасность была, но почему-то родители разрешали нам эту забаву.

Накатавшись, я прибежал домой. Сопли до пупка. Мать сидела с теткой Марфуткой. В хате тепло, на полу свежая солома.

– Ох, назябся, небось? Сморкайся, да за стол. Провалиться в воду ведь могёте… – И к тетке Марфутке. – До войны еще было… Купили Шурке сапоги, лет пять ему было. Весной обулся, и так они ему прилюбились – насмотреться не может. Я у печки суетюсь, глядь, а его во дворе нету. Где?! И вроде бы Господь надоумил: на пруду. А плотину, как нынче, прорвало, льдины от берегов отошли. Бережок напротив нас, знаешь, крутой; стоит Шурка прямо у воды, пробует воду сапогом. Я, чтоб не напугать, тихо, ласково зову: «Шур, поди-к сюда, чего дам…» Только он отошел от бережка, я его хвать: «Ты что тут делаешь? Утопнешь!» А он мне: «Мам, рази в сапогах можно утонуть?».

Тетка Марфутка, глядя на меня, скорбно покачала головой:

– Еще как утопнешь… За милу душу

Я же, пока они вели разговор, уплетал выставленные матерью на стол две еще горячие пышки, запивая их «чаем» с кончика пруда, прикусывая рафинадом коричневого цвета. Гадал: откуда взялись булки и сахар? Может, две горсти пшенички, приносимые отцом почти каждый день, сберегли свой хлебушко к весне? Не знаю. Взбираясь на печку, сказал матери:

– Мам, а Сталин, наверное, каждый день так ест.

Молитва на ржаном поле

Подняться наверх