Читать книгу Педагогические метаморфозы. Книга первая - Василий Варга - Страница 3

1

Оглавление

Пятнадцатый поезд прибывал на Киевский вокзал столицы в десять утра. Я еще раз пересчитал свои авоськи, наполненные добром, оглядел чемоданы, перевязанные ремнями и веревками, и убедившись, что все на месте, прилип к окну, дабы увидеть на перроне тестя и супругу, которые должны были меня встречать.

Поезд начал сбавлять скорость задолго до остановки, мое сердце уже стало колотиться от страха. Авось никто не приедет, что я буду делать с этим богатством? я даже силился не моргать, дабы не пропустить тестя и супругу, стоявших на перроне. Встречающие замелькали перед окнами, а своих я просто не заметил. Основательно расстроенный, последним вышел из вагона, сгрузив свой солидный багаж на перрон.

Вскоре показался тесть Алексей Григорьевич с сигаретой—самокруткой во рту. Он хитро улыбался, протягивая руку, пренебрежительно поглядывая на мой солидный багаж.

– А где Женя?

– В роддоме, где же ей быть. Хитрец ты, как я вижу: побыл у нас недельку в прошлом годе, обрюхатил ее за это время, затем женился ради московской прописки, а теперь и сам приковылял. Две комнатушки, слишком тесно на четверых, а с рождением ребенка, пятеро получится. Общага выходит. Но ничего: в тесноте, да не в обиде, как говорил Ильич.

Я проглотил горькую пилюлю и от мелькнувший обиды ухватился за самый тяжелый чемодан, набитый салом, домашней колбасой и самогоном. Тесть взял другой чемодан и тут же опустил его на пол.

– У тебя там что – кирпичи в этих чумайданах? Небось там барахло, а в карманах пусто. Привез бы лучше денег, а то, небось, тащишь всякую муть. В Москве ведь все есть, были бы деньги, тут купить можно все, кроме дедушки и бабушки. Мы твой сушеный овощной груз не потащим на метро. От твоих чумайданов и мешков несет черти чем. Нас не пропустят. Надо брать такси. Сколько у тебя тышш с собой?

– У меня пять рублей, или, кажись, семь, но никак не больше, – произнес я гордо, как настоящий советский голяк, у которого в голове идей полно, а кошелек всегда пуст, и схватил тот чемодан, который тесть только что опустил на пол.

– Да ты что?! шутишь, что ли? На такси не хватит. У меня денег нет, – произнес он сквозь сморщенные губы от злости и про себя добавил: ну и зятек – голяк чертов.

– Пятерку найдете, – сказал я, как ни в чем не бывало, все так же улыбаясь. – Вы пятерку, я пятерку и этого должно хватить.

Тесть тяжело вздохнул, почесал за ухом, потом уставился на меня, как на щенка, и хитро прищурив левый глаз, сказал:

– Знаешь, не ври мне, прохвост. Такого быть не может. Ишь, хитрец, сразу пытаешься сесть мне на шею. Ну да черт с тобой. Сколько лет ты учился в юнирситете?

– Пять.

– И сколько же тебе платили в месяц, как школьному учителю? Ты ведь проработал почти год в школе?

– Вообще—то ставка шестьдесят рублей в месяц, а после всех вычетов, налогов оставалось, когда сорок шесть, когда сорок три рубля с копейками, – выдал я чистосердечное признание, от которого тесть только икнул. А то, что платил еще и алименты, сообразил промолчать. Это было не меньшей тайной, чем если бы я отбухал годика два за драку в общественном месте; только Жене был известен тот тягучий длиною в десять лет за мной шлейф. Она, скрипя сердце, простила мне мой петушиный подвиг, надо же было ей в тридцать лет выйти замуж, даже за такого искривленного и бесперспективного жениха, каким был я. Правда, ей в этом возрасте выбирать особо не приходилось.

– О, Боже! Ну и дура же моя единственная дочурка. Засиделась в девках, малость, все выбирала, как баба платье в магазине; но все равно можно было еще годик—два подождать. Да ей всего—то тридцать годков. Что это? рази это возраст? Поспешила, дуреха: за голяком погналась! Да я столько за неделю зарабатываю, сколько ты за весь месяц. К тому же, никаких юнирситетов не кончал, так походил немного в седьмой класс, потом бросил, как это сделал великий Сталин. И правильно поступил. Дочь работает инженером на девяносто рублей в месяц, а я в три раза больше получаю… на заводе Микояна. А работа—то – не бей лежачего: топорище в кувадлу вставлю, табуретку отремонтирую, да нужную дощечку отстрогаю. С ума сошла эта молодежь: ей институт, да юнисиртет подавай. Все хотят грамотными быть, а толку—то: кот наплакал. Ладно, я сам оплачу такси. А ты держи свою пятерку на подгузник свому ребенку, хоть этой сумы на подгузник никак не хватит.

Я не обиделся, понимая, что упреки справедливы, но поезд ушел, как говорится. Делать нечего. Режьте, вздергивайте на крюк, а я все равно голяком останусь и не я виноват в этом. То, что я жестоко ошибся, выбрав никому ненужную стезю учителя, я знал давно, но постоянно раскаиваться надоело и, главное, раскаяние было коту под хвост. Поезд ушел, как уходит жизнь.

Мы взяли такси – старую, затрёпанную «Волгу», погрузили вещи в багажник так что машина просела, и сами уселись на заднее сиденье. От тестя несло дешевым табаком и еще каким—то перегаром, а вот как он воспринимал меня, я не думал. Машина под грузом трудно выруливала, но водитель ничего не сказал по этому поводу, только спросил, куда ехать.

– К метро «Сокол», а затем разворот, далее направо, к Тимирязевской Академии, улица Большая Академическая, дом, 18., – сказал тесть водителю, как давно знакомому человеку. – И что ты там везешь, расскажи поподробнее. Я дюже любопытный, уж ты не серчай на мине, – просил тесть, хитро сощурив глаза. – Небось, картошку, горох, корчагу с кислым вином, козе под хвост, и какие-нибудь солдатские ботфорты.

– Да всякую всячину. К примеру, сушеные яблоки, сливы, копченое сало, кажись прошлогоднее, самогона целую корчагу, две банки сметаны по три литра каждая, две копченые свиные ножки, сто яиц первой свежести и дорогостоящий музыкальный ящик, да кучу грампластинок. Чайковский, Бах, Гендель, Моцарт.

– Сдурел совсем. Ни Бахи, ни Гендели мне в фатире не нужны, рази что на улице будешь громыхать своей муз'ыкой. Самогон это хорошо, а остальное мог бы и не везти. Это придется выбросить в мусорный бак, вона их полно прямо вдоль шоссе. Хошь, прикажу остановиться?

– Никак невозможно. Не для того тащил две тысячи километров, чтобы выбрасывать, – обиделся я.

– Как хошь. Но знай, в твоих сушеных яблоках тысячи маленьких букашек, возьми любую сушку, увидишь, сколько в ней крохотных отверстий, как от укола иголки. Я уж хорошо знаю, поверь мне.

Я промолчал. А может действительно в этих сушках, которые мне мать от себя оторвала, что—то завелось такое, хотя едва ли это возможно.

Когда нас высадили у пятиэтажного дома на улице «Большая Академическая», тесть сказал:

– Вытащи свое барахло из багажника сам, а я поднимусь на пятый этаж, возьму деньги, чтоб рассчитаться с водителем. Но тащить этот ненужный груз наверх не стану. Потащишь сам. Наш дом без лифта. Если бы было шесть этажей – был бы лифт, а в пятиэтажках лифт не полагается. Вон и штампуют эти пятиэтажки, чтоб с лифтами не связываться, поскольку лифты все время выходят из строя.

Он быстро вернулся с десяткой в руке и сунул ее водителю.

– Ну, хоть один саквояж возьмите, – взмолился я.

– Ни за что! я постою тут, посторожу, а ты драпай – туда и обратно. Фатира, 38, пятый этаж, нажми два раза, моя старуха тебе откроет. Потом спустишься еще несколько раз. Что – забыл что ли фатиру? ты же уже был у нас.

– Наскоком, – сказал я и ухватился за самую увесистую сумку.

Я покрылся потом, пока взобрался по бетонным ступенькам на пятый этаж. Входную дверь открывала теща, необычно полная и как все полные, приветливая женщина. Моей супруги Жени не было дома: перед моим приездом, ее увезла «скорая» производить на свет новую жизнь.

– Ну, давай, зятек, развязывай свои чумайданы, – потребовала теща, хитро улыбаясь. Я понял, что Алексей Григорьевич уже успел ей подморгнуть, и в этом жесте она прочитала, что в моих чемоданах одно барахло, кроме самогонки.

Мне эта пренебрежительная катавасия немного надоела. Но я держался изо всех сил, и стал доставать узелок за узелком из чемодана. Она расшнуровала один мешочек, извлекла несколько сушек, понюхала и стала внимательно рассматривать, а потом расхохоталась.

– Отнеси все свое добро в мусорный бак на улицу: твои сухофрукты просверлены и поедены не то молью, не то жучками, даже пахнут дурно. И сало тоже, оно у тебя желтое, как воск, позапрошлогоднее, наверно. И сметану выкинь, прокисла вся. Вот только яйца, побитые, правда, хотя не все, могли бы пригодиться. И тут пятнадцать бутылок самогона. Бутылки литровые. Ты что – алкаш, что ли? Лексей Григорьевич, поди, посмотри, что зять привез, да он алкаш, должно быть. А тут чего? какой—то музыкальный ящик, что это за оказия такая?

– Это проигрыватель, дефицитная вещь, я вам скажу, – произнес я в ожидании, что хоть это понравится теще.

– Уноси все на свалку; музыка нам не нужна, вон телевизер есть, тама всякие музыкальные звуки так грохочут – голова болит. Вдобавок еще радиопроводной ящик, который мы никада не включаем. От его сплошная словесная рунда исходит.

– Самогон пущай остается, тяпнем сегодня по случаю приезда зятя—голяка, – выдал тесть, когда я взялся за ручку дверей, чтоб унести три авоськи на свалку.

Пока я оттаскивал свое богатство к мусорным бакам, стоявшим во дворе, где летом роились мухи, теща приготовила скромную закуску. На чистых тарелочках было по нескольку кусочков диетической вареной колбасы, салат из свежей капусты и по нескольку дымящихся картофелин. Все это пахло неизвестно чем, но на голодный желудок действовало возбуждающе.

– Ну, зятек, дай Бог, чтоб у вас с Женей все было, как у всех молодых семьях, – сказал Алексей Григорьевич, поднимая стограммовый стакан, наполненный доверху. – Ты, правда, гол как сокол, это грустно. И перспектив у тебя никаких, все на нуле. Наша Женя дура: выскочила за первого попавшегося голяка замуж, у которого все богатство в штанах. Ну что ж! кто как стелет, тот так и спит. Я на вас работать не буду, говорю откровенно. Потом…, почему ты ее сразу же обрюхатил, неужели нельзя было подождать? Кто так делает? ты уже взрослый мужик, чай под тридцать, а ума – кот наплакал. Сам гол, как сокол, жить негде, а вы новую жизнь производите. Это дело легкое: обнял, сунул и готово. Обычно все голяки так и поступают. Да еще ради московской прописки, небось, а? А то гляди, не пропишем и все тут. Вернешься, откуда приехал.

Он сидя чокнулся со мной и выпил до конца, как ребенок ложку молока. Я пригубил пятидесятиградусную жидкость и раскашлялся.

– Только не притворяйся, – сказала теща. – По твоим глазам вижу: ты алкаш еще тот! Глаза красные, как у собаки.

– Да я две ночи не спал, – попытался защититься я.

– Знаем, знаем вашего брата. Небось, женился на Жене ради прописки в Москве? признавайся лучше, – наступала теща. – Если бы у ее не пузо, мы не пустили бы тебя в нашу фатиру. Всю Москву заполонили проходимцы всякие, лимита проклятая. Никто их на работу не берет, никому они не нужны, вот и кидаются на девочек москвичек, охмуряют их, соблазняют, обещают золотые горы, чтоб как—то пристроиться. А девочки дуры соглашаются, и в результате пшик получается. И ты, небось, устроишься, где получше, заведешь себе подругу, а наша Женя сопли на кулак начнет наматывать. Таких примеров хоть отбавляй. Стоит какому—нибудь лимитчику получше устроиться, он тут же ищет новую подругу, а жену, которая устроила его, пригрела, так сказать накормила, напоила, бросает на произвол судьбы. И ребенок не удержит. Так и ты поступишь. Говорила я Жене, да она не верит.

Меня эти слова и обидели, и напугали. Это был нож в сердце, плевок в душу. Я не знал, даже предположить не мог, что теща окажется права. Жизнь распорядилась так, что мы разбрелись с Женей несколько лет спустя. И не в трудоустройстве было дело, а совсем в другом. Эта семья жила в ином мире, который я не мог принять, а они не могли принять меня. Для них музыка Баха была злом, а сам Бах великим злодеем, неизвестно откуда возникшим. Они и меня стали сравнивать с каким—то, неизвестным им Бахом. Женя осталась в моей памяти тихим, беспомощным существом, превратилась в постоянный комок боли, угнетающий мою совесть. А что толку? былое не вернешь, как нельзя вернуть прошедшую жизнь. Меня действительно нельзя было пускать на порог, хотя я и подумать не мог, чтобы жениться ради московской прописки. Я даже не знал, что есть такая форма внедрения в столичную бурную жизнь, где крошатся, перемалываются людские судьбы.

– Да что вы такое говорите…, мама Настя?

– Никакая я тебе не мама, а просто Настасья Федоровна. Так и зови меня. А слово мать – это великое слово, мудрое слово, яво надо ишшо заслужить.

– Ладно, будет тебе. Я сегодня же вечером позвоню брату Коле, он министр топлива и энергетики России, предложу ему зятя в секлетари, пусть платит хоть четыреста рубликов в месяц. Это немного больше, чем я получаю на заводе Микояна. Но так и положено. Тогда мы— одна семня, как говорится. Зять, налей ишшо.

– Хватит тебе Лексей Григорьевич. Позвонил бы лучше в родильный дом, может, наша Женечка опоросилась, вернее, родила… внука, али внучку.

Алексей Григорьевич, едва держался на ногах, но, собрав последние силы, направился в прихожую к телефону, снял трубку с аппарата и стал крутить барабан.

– Алло, алло, это говорит Жуков. Моя дочь у вас. Она уже должна была облегчиться. Что—что? родить не может? давите ей на живот, со всей силой…

– Сам дави. Лучше бутылку бы принес, а то у нас праздник сегодня, – сказала не то медсестра, не то врач и бросила трубку.

К утру родился мальчик с нарушенной координаций движения: у него не работали ручки, не поворачивалась головка. Он прожил мучительных два года и умер далеко от Москвы у тетки на руках. Врачи за свое преступное равнодушие не понесли никакого наказания. Женя посерела, позеленела, пожелтела и на долгие годы стала ко всему безразличной. Ее родители травили ее мужа, а она молчала, возможно, ждала, когда я уйду добровольно. Смерть ребенка избавила его от физических и нравственных мучений в течение долгих лет и в то же время потянула за собой ряд процессов, которые повлияли на распад нашего брака, на старость тестя и тещи, – они лишились единственного внука. Я долго плавал в море жизни, все время натыкаясь на препятствия, тонул и выплывал снова и только Женя несла свой тяжелый крест одиночества до конца и в этом была моя немалая вина.

Педагогические метаморфозы. Книга первая

Подняться наверх