Читать книгу Жернова. 1918–1953. Роман-эпопея. Книга пятая. Старая гвардия - Виктор Мануйлов - Страница 3
Часть 16
Глава 3
ОглавлениеА в это же самое время Лев Борисович Каменев уже минут сорок находился в кабинете народного комиссара внутренних дел Генриха Григорьевича Ягоды. Они – Каменев и Ягода – сидели за отдельным столиком, пили кофе с пирожками и мирно беседовали.
Каменева привезли на Лубянку несколько раньше Зиновьева. И приехали за ним тоже раньше, то есть перед самым обедом, когда он уже мыл руки, а жена торопила его, говоря, что все остынет, что его, как обычно, сразу не дозовешься – привычная словесная процедура перед принятием пищи. Такая милая и такая обязательная процедура, которая может больше никогда не повториться.
Впрочем, Лев Борисович надеялся на лучшее. Да и начальник оперативно-розыскного отдела НКВД Карл Паукер, явившийся на квартиру Каменева собственной персоной, уверял, сияя своими плутоватыми глазами, что поездка на Лубянку – чистая формальность, без которой можно было бы и обойтись, но… И рассказал анекдот про еврея, который собрался на базар обменять гуся на две утки и петуха, а жена ему говорит: «Исраэл! Зачем ехать nach базар? Утки und куры есть наш сосед Апанас. Они гулять близко наш Haus. Мы кушать его самы жирны утка und петух. Апанас видеть – нет утка und петух, делать нам Unannehmlichkeit – неприятность, мы отдавать ему наш гусь. Самы стары, самы тощи».
Посмеялись.
Каменеву обедать расхотелось. Если обедать, то надо приглашать Паукера, а Лев Борисович терпеть не мог «царского брадобрея», как Паукера называли в «кремлевских кругах». К тому же Паукер говорил, что это на час – не более, и домой Льва Борисовича отвезут в казенном же автомобиле.
Ну что ж, раз надо, значит надо. Каменев с почтением относился к этому партийному заклинанию. Он быстренько собрался, на ходу выпил стакан простокваши, следуя рекомендациям всемирно известного микробиолога академика Мечникова – пить простоквашу натощак, потому что простокваша улучшает пищеварение, замещает бактерии гниения в прямой кишке бактериями брожения и, таким образом, продляет человеческую жизнь. Лев Борисович рассчитывал жить долго, очень долго и счастливо. Если, конечно, дети не будут укорачивать ему жизнь своими беспардонными выходками, компрометирующими их высокопоставленного родителя. Ну, ладно бы пакостили, но тихо, не на виду, а то ведь не таясь и не стесняясь. И не только собственный сын, но и многие другие сыновья и дочери видных партийцев. Упустили своих чад, некогда было воспитывать, вот и результат. И поделать ничего нельзя. То есть, конечно, можно: общественное порицание, например, товарищеский суд, но поднимется шум, тень упадет прежде всего на авторитет родителей, занимающих высокую должность, и даже на авторитет партии… Впрочем, шума и так много, но в основном шума неслышного, кухонного, следовательно, пока безвредного. А что касается пьесы, в которой главным героем выставлен его, Каменева, родной сын, а второстепенными – чада других ответственных товарищей, так это происки врагов, завидующих этим товарищам и подкапывающихся под их авторитет.
Все эти мысли вертелись в голове Льва Борисовича, пока он вслед за Паукером спускался вниз и усаживался в автомобиль. Но едва они тронулись, Паукер, обернувшись к Каменеву, оборвал эти мысли очередными анекдотами, и один из них был про самого Сталина, хотя имя его не называлось:
– Ein позиционьер просыпаться zwei Stunde день и думать: «Нэ паспат бы ишо шестьдесят минутен?» – сыпал Паукер словами с ужимками клоуна на плутоватом лице. – Нажимать кнопка, входить секретарь, позиционьер спрашивать: «Скажи, лубезнай, мыровая рэволуция ешо нэту?» – «Нету, товарищ Али-баба». – «Вах! Нычаго нэ подэлаеш, нужьна встават».
Каменев смеялся сдержанно, Паукер – во все горло. Так, с непогасшим смехом на лицах, они и вошли в кабинет наркома внутренних дел.
Нарком от самого стола пошел навстречу Льву Борисовичу с протянутой для пожатия рукой и кривой покаянной улыбкой на страдальческом лице.
Между тем Генрих Григорьевич уже 2 декабря, то есть на другой же день после смерти Кирова, перед самым отъездом Сталина в Ленинград, получил от генсека указание проверить причастность Зиновьева и Каменева к убийству главы ленинградской парторганизации. Указание выглядело как пожелание или совет, но Сталин редко употреблял такие выражения, как «Я вам приказываю!» или «Я требую!» Любое его пожелание или совет с некоторых пор воспринимались всеми как приказ, а Генрихом Григорьевичем – так и значительно раньше – с восемнадцатого года. Однако на сей раз нарком внудел решил принять пожелание Сталина именно как пожелание – и не более того. Он не понимал, зачем Сталину нужно пристегивать к делу Кирова своих бывших соратников по партии и Политбюро: ведь они нынче мало что значат в политической игре, хотя и пытаются как-то влиять на определенные партийные круги как в Москве, так и на периферии. Обо всех этих попытках известно Генриху Григорьевичу, почти обо всех он докладывал Сталину, оставляя кое-что и для себя: жизнь – сложная штука, никогда не знаешь заранее, каким боком она к тебе повернется, а информация – это капитал, за который можно, в случае крайней нужды, купить себе жизнь. Наконец, став наркомом внутренних дел, Генрих Григорьевич как бы получил право на свою игру, в которой все остальные действующие лица перемещались в разряд меньшего значения, не выше, чем ладья среди шахматных фигур. Себя он ощущал ферзем, Сталина – королем, которого необходимо защищать, но до тех пор, пока король нужен самой королеве. А дело шло к тому, что он все более становился ей в тягость. И не только королеве, но и многим слонам, ладьям, коням и даже пешкам.
Итак, отдав необходимые распоряжения, собрав команду из чекистов и партийных функционеров, Сталин ночью уехал в Ленинград разбираться с убийством Кирова, а Генрих Григорьевич, взвесив все за и против, решил в Москве события не форсировать. Пусть в Ленинграде все завершится так, как угодно Хозяину, пусть там будут обрублены все концы, так или иначе ведущие к убийце: этого хватит для длительной пропагандистской кампании и, вполне возможно, для удовлетворения аппетитов самого Сталина. Все-таки евреи Зиновьев с Каменевым были ближе еврею Ягоде, чем грузин Сталин, и самому Генриху Григорьевичу они ничего плохого не сделали, если не считать мелких гадостей. Но политика не может обходиться без гадостей, а политики не могут не понимать, что гадости – вещи преходящие.
Лишь с возвращением Хозяина в Москву Ягода приступил к арестам, но ограничился всего семнадцатью персонами, особо близкими к Зиновьеву и Каменеву.
Однако Сталин на сей раз был неумолим. Глядя сузившимися глазами на своего наркома, он медленно цедил слова сквозь сжатые зубы:
– Зиновьев с Каменевым причастны к этому преступлению против партии и советской власти. В этом у наркома внутренних дел не может быть ни малейшего сомнения… если ему дороги… идеи Маркса-Энгельса-Ленина.
Для Генриха Григорьевича эти слова прозвучали как «если наркому внутренних дел дорога своя жизнь». Маркс-Энгельс-Ленин тут были ни при чем.
После этих слов у Генриха Григорьевича из головы вылетело, кто из них двоих король, а кто королева, он снова опустился в собственных глазах до уровня ладьи. И даже ниже. И лишь в своем кабинете на Лубянке пришел в себя, к нему вернулось осознание своего высокого предназначения, и он исподволь повел в деле оппозиции свою незаметную игру. И вовсе не потому, что хотел этой игрой добиться каких-то определенных целей, а потому что по-другому не мог: слишком долго в нем сидел заморенный провизор с провизорскими мечтами о массовых отравлениях, чтобы эта мечта так и умерла, не дав никаких всходов.
16 декабря очередь дошла и до Зиновьева с Каменевым. Основную ставку в предстоящей игре Ягода сделал на Каменева: Каменев умнее Зиновьева, да и всех остальных вместе взятых, с Каменевым у Ягоды давние и весьма неплохие отношения, на которые почти не сказались политические разногласия. От Каменева можно узнать, что именно готовит Сталин, потому что Сталин никогда и ни с кем своими планами не делится, а лучше Каменева никто Сталина не знает и больше Каменева лично для Сталина никто не сделал. Можно сказать, что Каменев для Сталина в свое время был тем же, чем Зиновьев для Ленина: его тенью и тенью его тени. Именно Каменев помогал Сталину двигаться наверх, имея на него свои виды. Да, Каменев недооценил Сталина, но после Ленина – менее других, и когда Владимир Ильич практически порвал со Сталиным все отношения из-за хамского поведения генсека по отношению к жене товарища Ленина товарищу Крупской, Каменев, замещавший больного Ленина на посту предсовнаркома, помог Сталину удержаться на своем месте и даже укрепить свою пошатнувшуюся власть после обнародования «Завещания Ленина».
Конечно, если бы Ленин поправился и вновь занял свое место в партии и государстве, то неизвестно, чем бы закончилась карьера Иосифа Джугашвили. Но не поправился и умер – в этом все дело. Зато Сталин смерть Ленина мастерски использовал для поднятия своего авторитета. И снова ему в этом помогал Каменев. И не только он один, но и Зиновьев. И даже сам Троцкий. Тут был свой расчет, видимый всеми, но не называемый своим действительным именем: нацмен Сталин должен был горой стоять за других нацменов, заполонивших властные структуры в бывшей Российской империи, как это случилось при Петре Первом, Великом Реформаторе. Видимо, в России без этого не может обойтись ни одна Реформация.
Дальше, правда, все сложилось не совсем так, как рассчитывали Зиновьев с Каменевым, но в политике все не рассчитаешь. А Троцкий, сидя в Париже, пишет, что дело вообще не в Сталине или в ком-то другом, а исключительно в определенных исторических закономерностях, решительным образом влияющих на революционные процессы, которые с необходимостью развиваются до некоторых пределов, а потом не только затухают с той же необходимостью, но и начинают как бы попятное движение. Троцкому хорошо теоретизировать, находясь вдали от Москвы и пописывая статейки в разные газетки. В том числе и в сугубо буржуазные. Троцкому вольно искать оправдание себе и своему поражению от Сталина в фатальных исторических закономерностях, а ты сиди здесь и варись в этих самых закономерностях. И еще неизвестно, такие ли они, эти закономерности, какими их описывает Троцкий, или совсем другие. Поди угадай. А угадывать надо. Иначе – карачун.
– Еще кофе, Лев Борисович?
– Нет, благодарю вас, Генрих Григорьевич: сыт. Дома, признаться, обедать лучше, – кольнул Каменев Ягоду. – Но что поделаешь, если надо. Мы – коммунисты, наши обязанности и права в одном – служить партии и ее делу. Так что разок постоловаться за казенный счет… – и замолчал, многозначительно поглядывая на Генриха Григорьевича.
Но тот пропустил намек мимо ушей, допил из чашки, осторожно поставил ее на блюдце, отер рот платком. Делал он все это не спеша, будто у него впереди прорва времени. И у Каменева тоже.
Закурили.
– Да, так я и говорю, – продолжил прерванную беседу Генрих Григорьевич, – что положение наше сегодня таково, что с одной стороны – Япония, с другой – Германия и Антанта, и все спят и видят, чтобы среди нас, коммунистов, начались свары и развал…
– А что, уже начались? – осторожно вклинился в рассуждения наркомвнудела Лев Борисович, сосредоточенно рассматривая дымящийся кончик папиросы.
– Если бы начались, я бы здесь не сидел. Задача органов воспрепятствовать малейшему проявлению шатания, не говоря о развале. Я хотел бы услыхать, Лео, – доверительно понизил голос Генрих Григорьевич, с состраданием глядя на собеседника, – твое мнение на сей счет: все-таки ты близок с людьми, которые совсем еще недавно открыто оппозиционировали курсу ЦК и Политбюро.
– Видишь ли, Генрих, – вяло улыбнулся Лев Борисович, – к тем сведениям, которыми ты несомненно располагаешь, я могу добавить лишь одно: никто из нас к убийству Кирова не причастен. Можно любить Сталина или не любить, любить Кирова или не любить, но поднимать на них руку… Это и безрассудно, и преступно, если учесть факты международной действительности, которые ты упоминал. И бессмысленно с точки зрения политического момента. Мы не враги Союза ССР, а наши былые расхождения связаны… как бы это сказать?… – связаны с непредсказуемыми шараханьями Сталина то слева направо, то справа налево, за которыми мы просто не в состоянии уследить. Сперва он борется с Троцким против его левизны, – и мы ему помогаем в этом. Затем он сам подхватывает выпавшее из рук Троцкого левацкое знамя, чуть-чуть подправляет его лозунги и бьет этим знаменем других, обвиняя их в правом уклоне. Сегодня он возрождает русскую великодержавность и русский патриотизм – или что-то в этом роде, завтра ему взбредет в голову новая абсурдная идея… Впрочем, ты все это и сам прекрасно знаешь…
Генрих Григорьевич неопределенно покивал головой, отметив про себя, что Каменев либо темнит, либо упрощает, либо вообще не понимает того, о чем говорит. Ведь всем известно, что почти все шатания Сталина так или иначе зависели от политических шараханий других, в те поры обладавших в партии авторитетом значительно большим, чем Сталин. И лишь когда Сталин разобрался в том, кто из них чего стоит и за что борется, только тогда оттеснил всех и взял все в свои руки – и теорию, и практику. Неужели он, Ягода, ошибся в Каменеве?
– Теперь поезд разогнался, – продолжал между тем Лев Борисович менторским тоном. – Одни успели вскочить на подножку, другие остались на полустанке, покупая у бабки домашний варенец и слишком долго из-за него с нею торгуясь. Третьи… третьи просто отдались практической работе. И таких большинство. Так стоит ли возвращаться на полустанок и забирать отставших? Пусть они уже едят свой варенец на доброе здоровье.
– А к какой категории отнести тебя? – спросил Генрих Григорьевич и скорчил такую страдальческую гримасу на своем угловатом лице, точно задавать подобный вопрос ему было настоящей пыткой.
Но дело было не в вопросе, а в том, что он никак не мог понять, почему Каменев, такой умный человек, никак не возьмет в толк, что спорить со Сталиным глупо? Не менее глупо спорить даже с ним, наркомом внутренних дел Генрихом Ягодой. Будто Каменев не знает, что в споре как бы заложено обвинение противоположной стороне в некомпетентности, недоверие к ней и даже унижение ее, то есть унижение и Сталина, и самого Ягоды. Если бы те же сельские кулаки не спорили, то есть не сопротивлялись, если бы не спорили и не пытались доказать свою правоту сторонники Временного правительства и даже царской власти, всякие буржуи и прочие, то… Э, да что тут говорить! Хочет того или нет товарищ Каменев, а только он встает на одну ступеньку со всеми контрреволюционерами. Именно с этой точки зрения рассматривает Сталин своих политических противников. И он, Генрих Ягода, очень хорошо понимает такое отношение к спорщикам товарища Сталина. Одного только не понимает товарищ Ягода – удержится ли наверху сам Сталин, выстоит ли он в борьбе со своими противниками? Уж больно много – по данным многочисленных осведомителей – противников у товарища Сталина. Хотя все в один голос заявляют, что дело не в Сталине, а в той политике, которую он проводит. Но вот вопрос: может ли Сталин проводить другую политику и сможет ли кто другой на его месте? И как быть Генриху Ягоде в новых условиях? На кого ориентироваться? На Бухарина? На Каменева? Но Каменев не мыслим без Зиновьева, а Зиновьев – это труп. Правда, трупы иногда оживают, но подобное случается лишь в сказках.
Лев Борисович на вопрос Генриха Григорьевича ответил не сразу. Он глубоко затянулся дымом папиросы, выпустил его через нос, внимательно, поверх очков, глянул на товарища Ягоду. Ответ его был осторожным, но в нем так или иначе содержался элемент спора, противоречия:
– Скорее, ко второй. Но я уже в переходной стадии к третьей, – усмехнулся Лев Борисович и качнул массивной головой. – Из мест не столь отдаленных свое положение в партии видится значительно отчетливее. Да и, действительно, надо работать. О чем тут еще спорить?
– Спорить всегда есть о чем, была бы причина, – задумчиво возразил Генрих Григорьевич, как бы отвечая своим мыслям. – Зиновьев, например, находит о чем спорить. Да и некоторые другие. А начнись какая-нибудь заварушка…
– А ты не допускай заварушки, Генрих, вот тебя и не коснется.
– Так я и стараюсь не допускать. Увы, этого мало. Надо уметь предотвратить даже намек на заварушку. – Склонил голову набок, заглянул в глаза Льва Борисовича: – Ты помнишь, Лео, почему была расстреляна царская семья? Ведь эти полутрупы сами по себе не представляли ни малейшей опасности для советской власти. Опасность представляли те, кто мог их использовать в качестве знамени. А русский мужик… он ведь мог вспомнить, что совсем недавно пел «Боже, царя храни». Впрочем, кому я говорю? Ты же сам принимал участие в судьбе глупого Николашки…
– Ты хочешь сказать, Генрих, что я могу стать знаменем для русского мужика? Или для русского рабочего?
– А почему бы нет? Русские цари были первейшими притеснителями, однако все русские бунты проходили под знаменами самозванцев, претендующих на царский трон… Но речь идет не о мужиках. Речь идет об интеллигенции… А если быть точным – о старых партийных кадрах…
– Старые партийные кадры… Каменев-Розенфельд – знамя интеллигенции… Чушь поросячья! Для евреев я не могу стать знаменем, потому что еврей я – по их понятиям – неполноценный: мать у меня русская. Для русских не могу стать знаменем потому, что я все-таки еврей. И даже после того, как мы сами разделались со своими сионистами… – Лев Борисович передернул жирными плечами. – Так что все эти знамена и знамения есть домыслы чистой воды. Эдак можно сказать, что ты, Генрих, опасен для советской власти уже тем, что под твоим началом тысячи и тысячи чекистов, которых ты можешь использовать для захвата власти… Но мы с тобой реальные политики, и, следовательно, не имеем права на беспочвенные домыслы.
При словах о возможности захвата власти Генрих Григорьевич внутренне сжался и подумал: «А если точно так же думает и Сталин?» Но заговорил совсем о другом:
– Как сказать, как сказать… Следствием установлено, что в Ленинграде существует… пока еще существует, – многозначительно поправился Генрих Григорьевич, – так называемый «Ленинградский центр» – явно контрреволюционная организация, в задачу которой входит убийство выдающихся деятелей нашей партии и государства. Есть некоторые данные, что и в Москве существует аналогичный «центр», так сказать, параллельный… Ведь Рютин появился не на пустом месте, у него была почва под ногами. Не могла не быть. Да и Троцкий все время твердит о существовании антисталинского подполья. Ты ничего не знаешь об этих центрах, Лео?
– Впервые слышу, Генрих.
– Может быть, может быть… А знаешь, Лео, что делают с воинским подразделением, утерявшим свое знамя? Его расформировывают. – Помолчал, и новый вопрос: – А что делают с командным составом такого подразделения? Командный состав такого подразделения предают суду военного трибунала и… – Пошевелил в воздухе пальцами, мучительно покривившись одной половиной лица. – Спросим себя, как могут спрашивать у себя большевики-ленинцы: правильно делают, что предают суду и так далее? Ответ может быть только один: очень даже правильно… Однако, дело не в этом…
Генрих Григорьевич ткнул докуренную папиросу в пепельницу, выпрямился в кресле и чуть прихлопнул по коленям ладонями, словно собирался вставать. Даже лицо его приняло отрешенное выражение. Но не встал.
Каменев между тем отметил, что нарком внутренних дел усвоил манеру речи Сталина, следовательно, и думает по-сталински, и действует тоже, хотя Льву Борисовичу известно доподлинно, что Ягода Сталина ненавидит и боится, в кругу «избранных» не скрывает ни того, ни другого, и наверняка это известно Сталину. И Льву Борисовичу стало скучно. Так скучно, что даже до зевоты. Он с трудом удержал сведенные судорогой челюсти, достал из кармана платок, снял очки, принялся протирать стекла. «Полтора десятка человек, взятые недели две назад, все еще сидят где-то здесь, на Лубянке, – подумал он. – Все это проверенные товарищи, и Ягоде вряд ли удастся из них вытащить что-то полезное для своего хозяина. И не столько для него, сколько для самого себя. Уж не хочет ли он это полезное получить от меня?»
А Генрих Григорьевич, мучительно наморщив лоб, продолжал развивать свои мысли:
– Да, согласен, дело не в знамени. Дело в том, дорогой Лео, чтобы вместе разобраться, существует ли на самом деле – и в какой именно форме? – опасность для советской власти. Я очень надеюсь, что ты нам в этом поможешь. Как истинный коммунист. Как истинный марксист-ленинец. Как истинный революционер. Никакой кровожадности на твой счет нет и в помине… Но посуди сам, Лео: все шло хорошо, ничто не предвещало, так сказать, никаких политических катаклизмов… И вдруг – выстрел. И – нет Кирова. А что завтра? Ведь где-то живут, действуют и готовятся другие стрелки, которых кто-то объединяет в какие-то «центры». Как их найти? Как обезвредить? Только последние идиоты могут заниматься исключительно расследованием совершенных преступлений и поплевывать в потолок в ожидании новых. Мы, чекисты, наследники Дзержинского, не можем себе позволить этой буржуазной роскоши. Иначе советской власти не продержаться и года. Вспомни восемнадцатый год… Вспомни, как в Киеве петлюровцы резали евреев…
– По-моему, ты слишком пессимистически оцениваешь положение советской власти, Генрих, – нахмурился Лев Борисович и тоже откинулся на спинку кресла. – Сегодня не восемнадцатый год. Сегодня более половины дееспособного населения страны даже не слыхивали «Боже, царя храни». Для них соввласть – это все: и дом, и родина, и будущее. У нынешней молодежи стойкий иммунитет относительно прошлого России. А чтобы какие-то полумертвые микробы…
– А что мы знаем о микробах, Лео? Никто ничего о них не знает. И никто не узнает, если время от времени не класть их под микроскоп. А вдруг из полудохлых превратятся в очень даже живых? Все может быть, все может быть… Поверь мне, бывшему провизору.
С этими словами Генрих Григорьевич встал на ноги, подошел к своему рабочему столу, нажал кнопку вызова. Когда в дверях появился человек в форме, он, глядя в окно и страдальчески кривя угловатое лицо, произнес:
– Увы, гражданин Каменев. Мне очень жаль, но тебе придется немного постоловаться у нас и подумать над тем, о чем мы тут с тобой говорили. Чем быстрее надумаешь, тем быстрее окажешься дома. И не забудь, пожалуйста, о «Московском центре». У меня такое ощущение, что ты о нем что-то знаешь. Партии было бы полезно тоже узнать об этом «Центре» кое-что существенное… гражданин Каменев.
Отвернулся и стал звонить по телефону.
Уже от двери Лев Борисович услыхал, как Ягода говорил с почтительной нотой в голосе: «Да, товарищ Сталин. Так, товарищ Сталин», и понял, что думать над словами Генриха Григорьевича придется долго. Может, и не на Лубянке, а в какой-нибудь Самаре. Впрочем, в Самаре тоже живут люди…
Только первый настоящий допрос заставил Каменева взглянуть на свое положение другими глазами. Он запаниковал и заметался в поисках выхода. Однако выхода не было. Разве что признать своими всех собак, которых на него повесили. В том числе и руководство «Московским террористическим центром». И связь этого «центра» с «Ленинградским», наверняка таким же мифическим. Но признать такое руководство и такую связь означало подписать себе смертный приговор. И Лев Борисович, и Григорий Евсеевич, и все остальные семнадцать их подельников с яростью отвергали всякие обвинения.