Читать книгу Исчезнут, как птицы - Виктор Николаевич Никитин - Страница 10
Часть первая
Глава девятая
Семейный круг
ОглавлениеПридя домой, Гостев не долго примеривался к светлому чувству свободы; оно его не оставило, оно было с ним несмотря ни на что, сейчас оно даже распирало его неясными возможностями, было их много или их совсем не было, это ему ещё предстояло выяснить, а пока что бабушка посылала его за хлебом, ведь в доме не было даже чёрствой корочки, так что возникал законный вопрос: а что же там вообще было, неужели-таки совсем ничего, пустые полки, пустой холодильник, голый стол? Да нет, в холодильнике кой-чего покамест водится, сказала бабушка, и стол не голый, скатертью застлан новой по случаю такого всемирного праздника, заявляла бабушка, прошаркав тапочками по коридору сразу до коврика перед дверью, на котором Гостев хотел было стряхнуть пыль с обуви. «Без хлеба не обойдёшься?» – строго спросил Гостев и выпрямился. – «Как же без хлеба-то? – рассудительно проговорила бабушка, сложив руки на животе. – Хлеб всему голова».
Но сначала он спустился за почтой, с каждой ступенькой лестницы расставаясь с головной болью и болью зубной, прощая себе встречу с «другом» и свои зимние воспоминания о нём, прощая Ларису, ёлку, хорошо помня, как вокруг него сегодня сгущался воздух, а внутри него разрасталась пустыня, она ширилась, захватывая его целиком, и становилась для него убеждением, его подлинной свободой; вот он открыл дверцу ящика и вытащил две газеты, за ними два письма, одно было из деревни, для бабушки, другое от родителей Гостева, из Африки, оттуда, где они работали, там другая была пустыня, настоящая, не внутри человека, а вокруг него, и только узенькая полоска берега упиралась в океан, всё это Гостев видел на открытках, присланных ранее, – пенный прибой, небоскрёбы, пальмы, хижины, негритянка с ожерельем из ракушек и кучкой полуголых ребятишек, один непременно на руках, курчавые, смеются, рядом арабы в бурнусах, верблюды, змеи, солнце, фрукты, возможно, что и авокадо, если они там растут. А теперь письмо на двух тетрадных листках в клетку, совсем обыкновенных, в нём поздравление с Международным днём солидарности трудящихся, взволнованный почерк матери, её бесконечный, сбивчивый рассказ: «какой-то новый вызов, очень спешный, за сто километров от города, это по здешним понятиям очень много, так что отец снова уехал за пробами, три дня его не будет, и я снова одна, снова волноваться, снова думать, как он там, как вы, когда мы снова увидимся, а впрочем, что это я… всё неплохо, жить можно, только жарко очень, песок иногда набивается в комнату, и тараканы донимают, с крыльями, летают, всё никак не могу привыкнуть, а ещё, говорят, повстанцы какие-то объявились, в порту вроде бы стрельба была, я, правда, не слышала, вроде межплеменные распри, что-то они там не поделили, кто их разберёт, но как-то тревожно на душе, что это я опять… сижу вот, занимаюсь по хозяйству, собираемся тут с детьми и жёнами наших работников, поём наши песни, вяжем, играем в различные игры, завела двух попугаев, такие разноцветные, не поверишь, как игрушечные, учу говорить их по-нашему, один уже про-износит: «Здравствуй, мамочка!» и «Как здоровьице?» – вот как, а другой почему-то: «Чёрта лысого ты у меня это получишь!» – откуда он такого набрался, понять не могу, была на рынке, на фрукты уже смотреть не могу, купила рыбы, немного рису, с водой сложности, ходим набирать в колодце, тут перебои с продуктами бывают, экономическая блокада, неустойчивое внутреннее положение, много нищих, какие-то беженцы, я по отцовской карточке получаю в посольстве, вот такие вот дела, не раз ещё землю нашу вспомнишь… да, а отец-то магнитофон японский купил, приедем, вот обрадуешься… как там у вас, как ты, Юра, как бабушка?»
– Как ты? – громко спросил Гостев бабушку, закончив чтение письма.
– Что я? Я ничего, помаленьку… – сказала она.
– Как у нас, всё хорошо?
– А что плохого? Живём вроде ладно. Чего нам надо? Ты вот хлеба купи, и будет ещё лучше. А я пока письмо почитаю. – Она нацепила очки, взяла другой конверт. – От сестры.
Бабушка была выписана родителями из деревни, где она жила по соседству с сестрой, в преддверии их собственного отъезда. Сын оставался один на длительное время. Так или иначе, но у него возникали в связи с этим определённые сложности, думали они и думали правильно. Домашний быт был неисчерпаем и многорук для одного человека и требовал к себе проверенного на практике отношения. Бабушка была самой подходящей кандидатурой. Вдвоём и жить легче. И Гостев за ней приглядит, если что, имея в виду, конечно же, её возраст, и она – за ним. Родственный надзор. Но не в том всё-таки духе, в каком призывала распятая на стене подъезда металлическая памятка от домоуправления: «Товарищи жильцы, приглядывайте за жильцами!» Родителями подразумевалось нечто другое, обозначенное ими для себя весьма смутно, в таких выражениях, как неожиданное приволье или даже опасная вольница, анархия, словом, безрассудный зов юности, способный наделать немало ошибок. Хотя они могли быть спокойны за своего ребёнка; именно ребёнка: как-то так он оставался для них в одном, раз и навсегда застывшем возрасте. Где-то на уровне сбитой коленки и двойки в дневнике. Внешне он всегда оставался в поле их зрения, а какого-то иного и не нужно было, чтобы заметить в нём полное отсутствие каких-либо бесшабашных признаков. Зов юности будил и звал в дорогу дру-гих, и оказывалась она для них либо достойной, либо непутёвой. Создавалось впечатление, что Гостев зова этого не слышал и знать не знал, что его может позвать что-то. А вот ждал ли он его? Этого они сказать не могли. Нужна была бабушка. Приглядеть.
Гостев хорошо помнил тот день, когда она приехала. Она осторожно переступила порог квартиры, опираясь на коричнево-жёлтую, отполированную до блеска палку. Как никак семьдесят пять лет ей уже было. В больших и черных, судя по всему тяжёлых валенках с калошами, в чёрном же пальто с огромными, как блюдца, пуговицами, застёгнутом до самого подрагивавшего подбородка, упиравшегося во внушительный (конечно же чёрный) воротник. Лицо у неё раскраснелось с мороза, глаза слезились. На голове был плотный платок, под ним ещё один. Так она в дорогу собралась, которую перенесла «не очень хорошо». С ней ещё были два довольно-таки представительных узла, вобравших в себя её нехитрые пожитки; среди прочего зачем-то там оказались подушка, чайник, алюминиевая кружка и две пачки рафинада. Узлы были завязаны так крепко и надёжно, что мать Гостева, провозившись над ними некоторое время, недовольно заметила: «Вы бы ещё сундук захватили, мама».
Мамой она была отцу Гостева, грузному, приземистому мужчине, чем-то напоминавшему сыну старый, потемневший от времени бронзовый памятник. Сам себя отлил, сам себя поставил – вся его жизнь, проходящая в бесконечных геологических разъездах свидетельствовала об этом. Вот он стоит, в домашних условиях, вытянутые колени трико – словно вялые, сдувшиеся пузырьки, тугой живот обтягивает резинка трико, этой же резинкой приятно так, оттягивая её, беспечно хлопать по животу в ожидании обеда, другой рукой, не менее свободной и весёлой, хлопать по бедру жены, занятой приготовлением пищи: «Ну как там, скоро?» А потом возвращение к очень удобному пьедесталу – на диван, к свежей прессе. Он любил, чтобы всё было свежее.
Сам же Гостев – пока лишь гипсовая копия. Что-то общее с отцом в повадках (хлоп резинкой, хлоп!), в выражении глаз (очень хотелось её оттянуть), но не хватает твёрдости (дома трико, противясь соблазну, он не носил). Он ещё рос, и в росте обнаруживалось сходство. Он это замечал за собой (ему было неприятно) и старался ограничивать свои отношения с отцом. Поменьше разговоров. Поменьше выяснений точек зрения на различные явления жизни. Но разговоры случались. Глядя на экран телевизора, на то, как развесёлые, совершенно одинаковые девицы под музыку вскидывают ноги, опыт ставил перед юностью серьёзные вопросы. Отец спрашивал Гостева: «Как они тебе?» – «Неплохо», – отвечал покладистый сын. – «Неплохо», – передразнивал отец. – А что же ты сидишь?» Потом вздыхал и смачно щёлкал резинкой трико по животу.
Отец верил в газеты, мать – в холодильник. Продукты – её любимое слово.
Она не понимала, почему у отца такой интерес к газетам. Со стороны казалось, что он читает их потому, что на что-то надеется. Что-то должно произойти. Но ничего не происходило. Всё было хорошо. Плохо было там, где газет этих не читали. Если бы ещё и она заинтересовалась ими, то для неё это означало бы обратное: ни во что не верить. Расстаться с надеждами.
И откуда бы им взяться? – думал Гостев, вскрывая домашние покровы. Люди желают обманываться. Время переписывает их желания под копирку. Все хотят чувствовать. Чувствовать – значит жить. Любви давно не было, была семья и обоюдная усталость от возраста. Нажитое иногда заставляло чувствовать. На вопрос: «Ну как там, скоро?» – в иные беспросветные минуты следовал ответ: «Да я уже живу на кухне!» Бывало и пожёстче. Тогда бабушка говорила внуку, черпая из народного кладезя: «Лаются друг на дружку, как чёрт на петрушку!»
И всё же, несмотря на отдельные неурядицы, мать являлась сторонницей семейного крута. Она была его деятельным центром, который обеспечивал членов круга (хлоп резинкой, хлоп!) продуктами питания.
Итак, продукты. Поиски съестного – именно так, а не иначе, если принять во внимание очереди и толкотню в магазинах, после посещения которых любого вышедшего оттуда спроси, что он там увидел, что купил, и он ответит, привычно махнув рукой, словно расписываясь в совершенной бесцельности подобных визитов: а-а… ничего.
У неё были обширные знакомства в торговой сфере, и поэтому перед отъездом в Африку она позаботилась о сыне, подумав, что же он будет есть, когда один останется, да хотя бы и с бабушкой, ведь надо же где-то ему будет доставать, а где он достанет и что? Самое главное, где? Так просто пойдёт в магазин… ну и? Что он там купит? Консервы? Пачку печенья? Что ещё такого очень полезного для молодого растущего организма сможет он приобрести? Плавленый сырок? Она оставила ему записки, в которых обращалась к «милым» Тоне, Ирине Константиновне, Тамаре Петровне, Степану Борисовичу и прочим с просьбой обе-спечить «моего сына тем, что у вас имеется в данный момент по ассортименту».
По ним он должен был первый раз заявиться и познакомиться. Вроде как пароль. Потом он уже ходил без записок. Он знал, например, что колбасу более-менее приемлемую можно будет взять у Тони, а насчёт овощей лучше всего обратиться к Степану Борисовичу. Исчезло вдруг из продажи подсолнечное масло? Пожалуйста. Это к Тамаре Петровне. Сладенького захотелось? Ирина Константиновна который год на сладком сидит.
Он купил план города и, как полководец отмечает флажками взятие стратегически важных пунктов, так и он помечал расположение магазинов, пользование которыми означало для него выход на оперативный простор жизни.
Так они и жили вдвоём с бабушкой. Жили в согласии. Подшучивали друг над другом. Она варила обед. Он, возвращаясь с работы, заходил в магазин и покупал хлеб или что там ещё она ему заранее, с утра заказывала. На улицу она выходила редко. Не очень-то ей это нужно было. «А что тут у вас смотреть? – говорила она. – Где ходить? Везде асфальт да машины… Я вот у себя в огороде…» – и дальше Гостев уже знал, что она будет говорить, куда заведёт её память, из которой им вместе потом выбираться в день сегодняшний. «Да, у нас вот тут тоже случай был…» – рассказывала она Гостеву на кухне, пока он обедал, и он слушал, слушал её вязкую, неторопливую речь до тех пор, пока не переставал соображать. «Постой, постой! О чём это ты? – спохватывался он. – Да когда это было?» – начинал он вдруг догадываться. – «А у тридцатом годе», – отвечала она. А он слушал вроде бы как о вчерашнем событии, и выходило так, что вполне оно могло быть и в наши дни. И она рассказывала ему, что брат её тут вот, на «эмтээсе» работал, – она показывала рукой на окно, словно это рядом было, в двух шагах ходьбы, там находилась таинственная «эмтээс», и место выступало свидетелем времени.
Было у неё желание на гармошке научиться играть, да и сейчас оно есть. «Растяну гармонь по локоть, дома нечего полопать!» Трудные были годы. Федя Агапов был такой. Гармонист. Жена у него – Арина Сапожок, вот такого вот роста. (Бабушка дотрагивалась до верха холодильника.) Поверишь ли? А ещё один был – Шкаликом звали. А Федя Агапов здоровый был бугай, пузо во… Поставят ему одному самовар ведёрный, решето с обломками… Знаешь обломки? Это от кренделей… как их… остатки. Богатый был. Кулачили его. А что кулачить? Не хотел в колхоз – землю отнять и пусть без землицы… Хотя нет, это Шкалик гармонистом был. А Феде Агапову – зачем ему на гармошке играть?
«Ну конечно», – соглашался Гостев.
Для неё всё это было как вчера. Вчера бабушкина бабушка в Руесалим ходила, а дедушка, её муж, вступил в колхоз. Первым. Одни портки у него были. Понёву надену, платочек так вот укутаешь. (Она обстоятельно показывала.) Выйду на улицу, а мне сразу: «Колхозница, как дела?» Ну, понимаешь? Смеются. Я к матере: «Да что ж вы делаете?!» – а выписаться нельзя. Дедушка председателем был. Хотели убить его. Ночью подкараулили… Прямо из-за дома на него. А он – бах! – одного по ушаке, а второй испугался и в овраг. Вот как, а ты говоришь!
«Ясное дело», – замечал Гостев.
Она путала слова. Вспомнила как-то, что были такие конфеты «лампасеи», с ярмарки привозили. Гостев долго не мог понять, что это она так монпасье называет. Спрашивал: может быть, лампочки? «Что я, глупая? – обижалась она. – Нешто лампочки едят?» Вместо «миксер» она говорила «Никсон». Вместо «микробы» – «никробы». В годы войны, в оккупацию, это ей чуть не стоило жизни. Сказанное невнятно и почти в одно слово пришедшему в гости родственнику: «Здравствуй, кум Аниська», было воспринято случившимся рядом немцем как «коммунистка», после чего и ей и злополучному куму Анисиму пришлось довольно долго объясняться под нацеленным на них стволом автомата.
Её волновали события в мире. Она переживала, что «мириканцы» могут «пустить атом». Вспоминала историю: «Наши тоже атом взрывали. Ещё Курчатов. Раз узнали, что Америка готовит, так тоже взорвали иде-то далеко».
Её речь была пересыпана прибаутками по всякому поводу, а то и без повода, – так, чтобы себя поддержать да внука повеселить за едой. «Ешь, кума! – Ложки нема». «Ешь, пока рот свеж, а как завянет, ничего туда не заглянет!» «Ешь борщ – губы не морщь!» Так оно вроде и вкуснее было. Некоторые слова Гостев впервые от неё услышал. О значении многих он, уже подхватив её интонацию, сразу догадывался. Как-то раз после обеда она спросила его: «Ну как, курсачок подзаправил?» – и он понял, что речь идёт о его желудке. Когда же он взялся за веник, чтобы подмести пол (перед этим она сказала, обмахиваясь фартуком: «Фу ты, уморилась, так борща насадилась!»), ему бабушкой было замечено: «Ты под столом тоже посунься». – «Что, что?» – переспросил Гостев. – «Посунься». – «Да таких слов нет!» – «Как же… Телевизор есть. Всё смотрите, смотрите. Нет чтобы убраться по дому». – «Да тут мусора нет никакого!» – «Ну да, нет… А начнёшь месть – и есть».
Она блюла чистоту в доме. Для неё всякая неряшливость была, как она говорила, позором. Ещё до отъезда матери с отцом в Африку она сообщила ей, что у неё уже рук не хватает, чтобы прибирать в квартире, пока вы там по театрам шлындаете, – так непритворно она негодовала, у неё на первом и единственном месте для женщины был дом, а значит кухня, уборка, стирка… Но мать как раз с кухни вырвалась, редкий для неё был случай. «Театр ведь ленинградский!» – пыталась она возразить. – «А мне хоть ленинградский, хоть залихватский! – заявила бабушка. – Обросли по уши. Скоро ужи поползут». – «Кто?» – «А вот узнаете кто, когда грызть вас начнут!» Потом как-то клопа обнаружили. «Ну вот, – вздохнула бабушка, –теперь ещё жди чертей. Он небось уже целый выводок напоросил».
Она экономила электроэнергию. Сидя одна в кромешной темноте комнаты, она так объясняла вошедшим свои бережливые действия, указывая на вспыхнувшую затем лампочку: «Свет дюже видный – глаза ломит».
О чём бы она ни рассказывала, всё касалось прошлого. Оно не то что было когда-то и теперь оживало в её голове, оно и не умирало, оно просто было перед ней всегда в настоящем, как на ладони разворачивалось, в пространстве обжитом и удобном. Там можно было отведать пампушек с чесноком, которые приготовила одна заезжая хохлушка. Послушать, как поют вербовщики: «У Ельца, у Ельца мы подвыпили винца, а у Манютки у глухой закусили требухой!» – Виктор Иваныч у них главным был, шебутной такой, память вот по себе оставил. А для Гостева это была чужая память, правда не очень назойливая, такой лёгкий шелест, переливы колокольчиков и касания невидимых крыльев, ведь не знал он ни Федю Агапова, ни Арину Сапожок, ни тем более неведомо чем прославившегося Шкалика. Они бродили где-то рядом, лузгая подсолнухи, свободно перешагивая завалы бабушкиной памяти; расходились и распоясывались, так что не мешало бы иной раз и приструнить их. Он чувствовал это каждый день, когда встречался с бабушкой. Их видела она, не он. До поры до времени они прятались в её глазах, глядя в которые приятно всё же было сознавать Гостеву, что всё у них вдвоём с бабушкой складывается пока что неплохо, с голоду они не умирают, питаясь, как она выражалась, всеми возможностями, что они доверяют друг другу и нет нужды ей приглядывать за ним, это пусть товарищи жильцы приглядывают за жильцами, может быть, без этого никак нельзя обойтись, иначе в подъезде не будет чистоты и порядка, а у них никаких безобразий, никакой бесхозяйственности не наблюдается, да и вряд ли они возможны в обстановке такого согласия, и, даст Бог, так же чинно и славно пройдёт время до самого возвращения таких родных, таких далёких африканцев, которые с каждой полученной весточкой от них почему-то отодвигались всё дальше и дальше.