Читать книгу Исчезнут, как птицы - Виктор Николаевич Никитин - Страница 4
Часть первая
Глава третья
Пыльный натюрморт и борщ в океане
ОглавлениеВ столовой было людно. Пахло уставшим жариться и откровенно горелым. На раздаче дымились кастрюли и котлы. За клубами дыма призраками сновали поварихи. Звяканье ножей, вилок, ложек; пуск пара – напряженный, почти паровозный гудок; обеденные, отбрасываемые подносами, стенами и столиками голоса. Лариса Медникова одна за столом, в углу (над её головой висел пыльный натюрморт с дичью, что-то от фламандцев); склонившись над тарелкой, она черпала борщ.
– У вас свободно? – спросил Гостев.
Она вздрогнула, задержав ложку, взглянула вверх большими глазами.
– А-а, Юра! Как ты меня напугал!
– Ну, извини. – Он сел напротив, поинтересовался: – Как пища?
– Терпимо.
Он ложкой показал на «фламандцев» и сказал:
– Такого, как у них, тут не подадут.
– Я думаю… – неопределенно протянула она.
Она ела неторопливо; чуткими губами вытягивала с ложки бурую жидкость с капустой, делала маленькие глотки; скупо откусывала хлеб и, выпрямившись, разглядывала новых для себя людей. Гостев сидел спиной к залу. Глядя то на «битую дичь», то на мух, лесенкой взбирающихся по сгибу клеёнки, ссорящихся из-за крошек хлеба, он думал, что бы ещё ей сказать? Вспомнил:
– Тут работал… – Он назвал фамилию «друга».
– А-а, помню… И куда же он подевался?
– Не знаю, вот оставил меня в одиночестве.
– Почему в одиночестве? Сколько народу вокруг. Завёл бы себе нового друга.
– Легко сказать… Заводят собак, а друзей… – Он огляделся по сторонам. – Здесь только болезни можно себе завести.
– Какие болезни?
– Всякие. Например, вот от этого каждодневного борща.
– Ерунда.
Она отодвинула от себя пустую тарелку, принялась за второе.
– Да, ерунды тут много, – заметил Гостев. Он говорил просто так, несколько даже удивляясь, как складывается разговор; язык выставлял словам случайные отметки. Он был более свободен, привычен для самого себя в этой обстановке; новой для него была одна Лариса. Для неё же всё было наоборот. Ему приходилось цепляться за её слова, чтобы сказать что-то самому. А ей – в основном заниматься едой, в данный момент курицей. И выходило для них обоих, словно они занимались вялой, послеобеденной (у них обеденной) разминкой в теннис, чем-то вроде обмена ленивыми, чуть ли не застревающими в воздухе подачами. Гостев принял и повторил, как набил ещё раз, – неловко, необязательно:
– Много тут всякого.
– В каком смысле?
– В том смысле, что закончили мы институт, считая его временным мостиком к чему-то основному, перешли на другой берег и теперь основного этого не видим. Ты разве видишь? – Он не дождался её ответа. – Словно на чужой территории. Стоим и оглядываемся – не прогонят ли? Примут ли за своих? Даже если это и основным является, то уж во всяком случае каким-то насильным и необязательным, – сказав всё это, он успел подумать, что выдал слишком большую порцию, – такого продукта ей не съесть, он ей неизвестен, к тому же надпись на этикетке неразборчива.
– Ты хочешь сказать, что трудиться не хочешь? – Надпись на этикетке она разобрала, и Гостев почему-то подумал, что если бы она сказала «работать», у него было больше доверия к её вопросу.
– Да нет, я не об этом. Знаешь, – он прищурился, – иной раз посмотришь вперёд, нет ли там где очередного мостика или всё уже? («Давай, давай, – подстегнул он себя, – громозди мосты».)
– Почему всё? – С курицей было покончено, можно было расслабиться. – Женишься, будет семья… дети. – Она отпила компот. Компот был пресным.
– Всё понятно. Только как же с мостиком быть? Сжечь его что ли?
– Его уже нет, – сказала она. Компот был очень пресным.
– Да нет, – подумал он вслух, – есть… Ты институт помнишь?
– Конечно. – В следующий раз она возьмёт чай.
– Неплохое ведь было время?
– Да, весёлое, – согласилась она.
– А вот на этом берегу… – Он обвёл взглядом зал и словно увидел праздных отдыхающих, довольных тем, что они на берегу; без шезлонгов, правда, но ничего, сойдёт и так, можно даже сказать, что им удобно. Они компот не пьют, знают, что это такое, у них чай на столах, чайки над головой. Слышны голоса – крики чаек, ровный, убаюкивающий шум прибоя, колёсного парохода, кипение котла, шкворчание яичницы. Дым из трубы и ещё сразу несколько дымов и дымков из приоткрытых крышек на плитах. Душно, как перед штормом. Склонились над столом, перегнулись через борт – женщины, дамы, в левой руке кошелёк, правой кидая в пенный след за кормой (кормёжка) крошки хлеба, стаканы с компотом, куриные ножки, тарелки с борщом. Без духового оркестра, но в рабочий полдень.
Гостев узнал Лиду и Веронику Алексеевну. Лида смотрела на него, а Вероника Алексеевна – непонятно было: смотрит или нет, очки хорошо её прятали, ее никогда не было видно, но едва заметное напряжение в фигуре (в плечах, что ли?) всё же выдавало умеренный интерес к собеседнице Гостева, к тому, что Гостев не один. «Нашёл себе, значит, – подумал он и тут же спохватился: – Постой! О ком это? Кто нашёл? Я, что ли?» Они на этом же берегу, что и он, а словно на другом, и не сидят, а стоят и машут ему ободряющими платочками – неофициальные представительницы женской солидарности и женского же любопытства. Чего больше? Нечем взвесить, да и незачем. Лариса. Она была по-прежнему экономной в движениях, во всем, не более того, что ей было позволено – кем-то или чем-то. Он очнулся – не крик чайки, а её вопрос:
– Да ты меня слушаешь?
– Слушаю. – Пропал дымок за горизонтом, исчез пляж.
– Я хотела тебе… – Она раскрыла рот, чтобы еще что-то сказать, как вдруг рядом с ними оказался странный человек: он неожиданно опустил голову, – так низко, что казалось, хотел её протиснуть между ними или даже проползти по столику к стене, и спросил он так же, как-то ползуче, одной мокрой растянутой улыбкой: «Соль можно будет у вас взять?» Глаза испуганные и оскорблённые – так увидел Гостев. Ларисе показалось – колючие и настороженные. Его движение вызвало невольное содрогание у обоих. Ещё Гостеву бросились в глаза его милицейские брюки, в которых он стоял, склонившись над ними (пиджак на нём был, правда, цивильный, серый), просунув к середине столика большую, круглую, почти лишённую волос голову и вместе с ней руку – длинную, худую, едва не пощёлкивающую пальцами от нетерпения, похожую на дрожащий пинцет или неожиданную просьбу, такую: «У вас стол забрать можно?»
– Пожалуйста, – непонятно каким голосом сказала Лариса. Он схватил солонку и быстро ушёл. С минуту, наверное, они сидели молча, потом она неуверенно заметила:
– Какой неприятный тип, правда?
– Правда, – согласился Гостев.
– Ну что, пойдём? – Она уже пришла в себя, встала и стряхнула крошки с зелёного платья.
По лестнице он поднимался немного сзади неё, думал. Зелёное платье ей не шло, оно стягивало и старило её, дразнило его; казалось, можно было, вполне легко – убрать его, стянуть, как кожу, чтобы обнажить её сущность, показать ту, какая она есть на самом деле, была. («Ого! – подумал Гостев. – Это в каком же смысле?»)
– Посмотришь комнату, где я сижу?
– Хорошо, – ответил он.
Красный цвет для быка, зелёный – для него; болото, сказка, царевна-лягушка, чья-то стрела в её лапках, не его.
– Тебе опоздать можно? Тут как – строго или?..
– Или, – ответил он.
Она всегда была девочкой. Гостев хорошо представляет её себе школьницей. С косичками, разумеется. Как они общались раньше? Он не мог вспомнить ни одного развёрнутого примера. Только её улыбки. А он – он тогда улыбался?
– Что ты зеваешь?
– Я не зеваю.
– Вижу-вижу. Ночью надо спать.
– А я и ночью сплю и днём.
– Соня. Растолстеешь.
Уже в комнате, когда она сказала «ну вот мои апартаменты», он снова зевнул – запоздало как-то, словно пытаясь растерявшимися зубами вцепиться в невидимую палку и повиснуть на ней. К «соне» тогда от неё был прибавлен «зевун».
– Тут пыльно очень. Я еще ничего не разбирала. Так что садись сюда, – сказала она и освободила стул без спинки от ветхих, замученных завязками и многими мусолившими их руками папок.
Он присел, мысленно сняв шапку (откуда-то она взялась, сама упала в руки), в гостях все-таки, нет, на приёме – у кого? – у неё; она за столом напротив, он перед ней, как на табуретке, не на стуле (спинки же нет), посередине комнаты, кабинета, правда, не голого, все стены плакатами заклеены – длинные последовательности выполнения каких-то серьёзных операций, всё коричнево-зелёное, пыльное, старое, еще с пятидесятых годов наверное, тот стиль, те кепки, пиджаки, штаны, платья, платки, лица – лица строгие, военные, это техника безопасности, это гражданская оборона, противогазы, руки по швам, руки – треугольники, согнутые в локтях, – невидимая гипотенуза стянула катеты в гантели, «не стой…», «не ходи…», «что нужно знать, чтобы…» Что? – спросил себя Гостев; сидел и мял свою шапку неизвестности, она становилась все больше, она уже не помещалась в руках, и их некуда было девать. Как на допросе, подумал он, и в точку – вопрос ее заинтересованный, выросший из сложенных на столе её рук.
– Ну, рассказывай.
– Что?
– Какая тут обстановка. Я же новый здесь человек.
– А вот такая, как на плакатах, – ответил он.
– Это как?
– Такие же призывы и предостережения. Та же проверенная до тебя последовательность, – сказал он; потом спросил:
– Ты уже разучила свои обязанности?
– В каком смысле?
«Она ищет смысла. Как я?» – подумал Гостев.
– Ну, знаешь, как пьесу на пианино, гамму… Скорее всего это будет каждодневной нудной гаммой. Ты будешь начинать с «до» и заканчивать «до».
– А ты?
– Я? Я читаю.
Он заметно оживился, сел свободнее, насколько это было возможно на таком стуле, – придумал себе сзади спинку, отшвырнув ногой неудачно придуманный табурет.
– И что же ты читаешь?
– «Девонширскую изменницу» Августина Гильермо Рохаса. Авантюрная вещь. Слышала?
– Нет.
Глядя на её лицо, нельзя было сказать, что это она какую-то минуту назад так опрометчиво, с беспечной весёлостью говорила: «Ну, рассказывай».
– А как же работа? – спросила она.
«Трудиться».. – вспомнил Гостев. – Эх, милая…»
– Скоро ты увидишь, насколько всё тут смешно. Оттого и грустно бывает… и неприлично, – добавил он, усмехнувшись; вспомнил потрясённого бумажным обманом Кирюкова, а потом ещё – потемнее, посолёнее – математическую надпись какого-то пошлого таланта в туалете на облупившейся синей двери: πDрас.
– Странно ты говоришь, интересно, – сказала она. Любопытство в её глазах приобрело устойчивый, полезный для объяснений Гостева оттенок. «Вперед», – подумал он.
– Ну так! – В пожатии его плеч была снисходительная гордость. – Раньше у нас не было возможности пообщаться, а теперь такая возможность имеется. Времени тут предостаточно… Ты ещё зевать научишься, – зачем-то сказал он и, сглаживая («Что? – подумал Гостев. – Что сглаживая?»), улыбнулся.
– Неужели весь трест зевает? – скептически спросила она.
– И вы тоже, – ответил Гостев.
– Кто – «вы»? – удивилась Лариса.
– Вы – трест, мы – «шарага». Это то место, где я читаю.
– А начальник треста?
– О-о! – протянул Гостев нить крепкую, почти молитвенную по отношению к внушительному и неведомому предмету вопроса, берущую начало в кабинете на четвертом этаже того же здания, где они находились, – словно самую длинную нить самого, должно быть, затяжного зевка, обладателем которого была фигура таинственная… – Фигура с расплывчатыми очертаниями. Местный фольклор. Уже легенда.
– Почему? – не переставала удивляться Лариса.
– Потому что его, может быть, и нет вовсе.
– Как же такое может быть?
– А вот так, – весомо сказал Гостев. – Я, например, его ни разу не видел, сколько здесь нахожусь. – «Работаю» он не смог сказать.
– Ну это еще ни о чем не говорит, – не согласилась она.
«Э-э, брат», – хотел вздохнуть Гостев, но вспомнил, что это «она» перед ним, Лариса, не брат и не сестра вовсе.
– Конечно, конечно… – Он закивал головой. – Да и другие, впрочем, его не видели ни разу, – продолжил он ещё весомее, а теперь даже и с некоторой неожиданной печалью. – Разумеется, на доске объявлений вывешиваются приказы за его подписью. Немногим довелось услышать по телефону голос, вроде бы принадлежащий ему. Но чтобы увидеть самого…
Она сказала:
– Всё это несерьёзно.
– А что значит «серьёзно»? Что вообще значит «быть серьёзным»? – Ему зевнуть сразу захотелось, а он спрашивал, хотел неожиданным воодушевлением отогнать подлую привычку. – Никто не знает, что это такое… Не одни же сдвинутые брови? – прибавил он, поддавшись наглядной инерции: Лариса пометила свой лоб двумя продольными морщинами.
– Быть серьёзным, – объяснил он, – значит покоряться обстоятельствам. («Где это я вычитал?»)
– А ты, выходит, смеёшься? – Лариса смотрела на него взглядом, в котором время их разговора растягивалось до бесконечно ответственной величины, – она заглядывала в будущее. Так и есть, спросила: – И надолго так?
– Единственно возможный способ существования тут, – ответил он и подумал: «Ну да, зелёное платье – это серьёзно, это строго, это – как навсегда».
– Значит, жизнь тебя еще не коснулась.
Будущее стояло в глазах у Ларисы, будущее с зелёным оттенком, навсегда, – оно и выносило вердикты.
– А тебя коснулась? – спросил Гостев. – Тогда ты объясни мне, что это за прикосновения такие, что вся жизнь должна меняться? Я, например, вот не знаю, что тут вообще может быть серьезным.
Она убрала руки под стол – слова Гостева были холодными; но ему-то как жарко было, напрасно он так тепло оделся: под байковой рубашкой еще и майка. Он чувствовал под мышками тёмные круги, весенние разводы; очень жарко, хотя апрель всё-таки, не лето, по утрам пока прохладно, лето ещё будет, а под мышками у него тропики, там всегда лето, там очень серьёзное положение. Кто-то так уже сидел, изнемогая от жары (Гостев видел тусклый от мути, пустой графин на столе Ларисы; кажется, даже трещину он разглядел на ребристом стекле) и от вопросов, вот он рядом с ним, за ним – с такими же вынужденными кругами: лейтенант Эдвард Гордон, Индия, лагерь под Мадрасом, разорванный ворот, связанные руки; одна из случайно выхваченных страниц романа, по которому Гостев рыскал в поисках интересных мест, способных его увлечь, он тогда прочитал всю сцену и запомнил её; «Заскорузлое молчание» – называлась глава.
– Ладно, – сказала Лариса. (Гостев хотел пожать Эдварду руку.) Её голос звучал как из-за преграды – может быть из-за того, что она была значительно ниже его ростом, хотя сейчас, когда оба сидели, можно было говорить, что они на одном уровне. Может быть, преграда в нём самом, в Гостеве?
– Хорошо, – сказала она. Поднялась с места, и Гостев почувствовал (Эдварда уводили два рослых стражника), что преграда существует, рост тут ни при чём, а вот спинки у стула действительно нет, очень она была зыбкая и самоуверенная, – ему снова предлагают пересесть на табурет.
– Тогда назови что-нибудь, что является для тебя серьёзным.
Неужели идёт спор? О чем у них разговор? Мостик, вспомнил Гостев, теперь они вдвоём на пустынном берегу, пыльном берегу, усеянном папками, плакатами: «Не заплывайте далеко. Не купайтесь в незнакомом месте». Уже заплыли. Место незнакомое – слова серьёзные, зелёные.
– Хоть что-нибудь… – повторил Гостев и выпустил темное, неопознанное, самому до конца непонятное: – Смерть близкого человека.
«Справится?»
– Ещё.
– Этого недостаточно для того, чтобы быть серьёзным?
Может быть, он показался ей недостаточно зелёным. Она помолчала. И снова:
– А смерть незнакомого человека?
– Ну-у, – тут он улыбнулся, это его даже развеселило. – Положа руку на сердце – мимо же проходим… Ожидаем, когда закончится ритуал, потому что себя же до конца закапывать не хочется. Ну присыпал чуть голову пеплом, ну кинул горсть земли. Но чтобы с головой, целиком?.. Ведь собственным слезам не поверишь.
– Что же, смеяться, что ли? – недовольно проговорила Лариса, а голоса у неё словно не было, так – папки волновались по поводу… «Ах, почему же все так нелепо?» – спросил кого-то Гостев.
– Да нет. Это так, чтобы справиться… – смутился он; раз такого наговорил, жди теперь знаков, можно даже побольше их набрать. Вот так:
– Я тебе предлагаю заключить договор о смехе, раз уж мы здесь находимся.
– О чём?
«Не спеши удивляться, послушай. Может быть, я тоже, слушая себя, разберусь».
– О смехе.
– Зачем?
«Законный вопрос».
– Чтобы предохранить себя от серьёзных последствий, которые могут здесь случиться.
– Каких?
Глаза её теперь постоянно будут что-то спрашивать у него, и две продольные морщинки – навсегда, – это её может испортить.
– Каких… До пенсии люди не доживают.
– А что мы будем делать?
«Напрасно, напрасно ты иронизируешь».
И вдруг часы. Певучий «Маяк» по громкому радио, за соседней стеной, сыграл им начало нового часа, подскакивающим пиканьем отсчитал бодрые секунды, и оборвалось всё, не стали они закапывать себя в случайном разговоре, случайных темах. Лишних полчаса он уже здесь и никаких «или». Он встал. Она ему не ответила, и он ей ничего не объяснил – да и что?
Она сказала своё:
– Да, кстати, помоги мне – достань вон те плакаты со шкафа.
Только сейчас он заметил в углу бывший когда-то рыжим (до конца не скрыться), не угодивший, наверное, цветом (теперь просто тёмный) шкаф, разжалованный в рядовую, забытую мебель. Плакаты его совсем зачеркнули, ведь он ни к чему не призывал, ни от чего не предостерегал, – стоял обыденно и скучно, как под застывшим дождём бумаг, пригнутый к полу всё теми же папками, зелёными и синими, обязательно толстыми, безнадёжно беременными – вот-вот на сносях уже несколько лет, свёрнутыми в холодные, чёрные трубы-дыры плакатами, в слежавшееся нутро которых, повёрнутых к окну, не пробивались солнечные лучи из-за щели зелёных, очень серьёзных штор.
Он подошёл к шкафу. Жарко. Там, где очень серьёзно, уже липко. Там – Индия. Сейчас он поднимет руки вверх, Гостев – «соня», «зевун», толстый Гостев. Она стоит сзади. Она почувствует, а потом увидит эти тяжёлые разводы, эти обессилевшие лужи, и он так и замрёт с поднятыми руками: сдаюсь, я не виноват.
Но вот раздаётся стук в дверь, она оказывается запертой на ключ – «зачем? кто? Лариса?» – оттуда не могут её открыть. Лариса открывает. В проеме появляется женщина – «я к вам, Лариса» – это выручает Гостева. Он успевает, как только дёрнулась дверь и Лариса обернулась, поспешным движением достать со шкафа.... папки. Он уже отряхивает брюки от пыли. «Я сейчас, Нина Владимировна», – говорит Лариса. – «Вот…» – говорит женщина, но дальше не продолжает и не заканчивает, вот она внимательным и радостно-цепким взглядом окидывает и Гостева (брюки он отряхивает, брюки) и Ларису, приравнивая их к понятию комнаты с закрытой на ключ дверью – «зачем всё же? случайность?» – за которой…
«Нет, – подумал Гостев, – не то. Не то вам кажется».
И теперь Гостеву действительно пора – он выходит. Неловко. Он сдувается, как шарик. Он даже разговор – ни начать не может, ни закончить, сразу середина, известная ему одному.
Она устала. Как он её утомил… Он хотел чем-то щегольнуть, удивить её? Нет. Он просто учился разговаривать.
Слишком многое накопилось в нём, слишком долго он молчал…
«Читать надо», – подумал Гостев.
А чертежи для Кирюкова он принёс, не забыл, – на этот раз то, что нужно.