Читать книгу Исчезнут, как птицы - Виктор Николаевич Никитин - Страница 8
Часть первая
Глава седьмая
Градусы настроения
ОглавлениеСледующий после волнующей погрузки станка день был днём, подписанным в печать и сданным в набор ещё в апреле, но текст его набирался уже для мая. Утренняя производственная канитель, в которой Гостев по-прежнему оставался бездействующей фигурой, всё же не позволяла ему проникнуть в текст «Девонширской изменницы». Роман оставался лежать невостребованным в ящике стола. Начальник был рядом. Говорил, писал, ритмично покашливал. Двигались куда-то слова, продвигались и какие-то, судя по всему, важные дела. Уличное тепло нарастало, а в отделе так тем более, его объятия крепчали, и теперь разохотившийся апрель, заключённый в строгие календарные рамки тридцати тонких листочков, перекидываемых на столе Шкловского, ревниво поглядывал на близкий – всего два переворота – спешащий ему на смену под красными флагами май, а Гостев, находясь под известным натюрмортом фламандской школы, поглядывал на Ларису.
В обеденный перерыв снова сидели в столовой и говорили о предстоящем празднике, прихлёбывая борщ в четыре руки; основную мелодию выводили ложки, хлеб был вялым аккомпанементом; и снова мухи были.
– На демонстрацию пойдёшь? – спросил Гостев.
– Надо подумать, – ответила Лариса.
– А чего тут думать? Солнце. Тепло. Дождя не обещали… Занята чем-то? – осторожно спросил он и подумал: «Может быть и занята… кем-то…»
– Да нет вроде, – вспоминая что-то, одновременно утверждая и сомневаясь, ответила она.
– Прогуляться, – пояснил он.
– Хорошо, конечно, – согласилась она.
– Просто, – снизил он требования к праздничному дню.
– Понятно, – вздохнула она.
– А? – спросил он ненужно, не за себя, мол, прошу, за друга. Очень похоже было. Он поймал себя на этом сходстве и удивился: «Какого друга?»
Она отодвинула пустые тарелки, взялась за стакан с чаем.
Вроде бы договорились. Всё же Гостев отметил в ней что-то стороннее, нездешнее, не в том смысле, что не в столовой она находится, – нет-нет, как раз в столовой. А словно как бы и дальше где-то, глубже, но то ли направо надо идти, чтобы приблизиться к ней, то ли налево, Гостев не ведал. Какими градусами измерить её настроение, под каким углом на неё посмотреть, чтобы взять верный тон, чтобы не ошибиться? Договорились. И вдруг она повеселела. Засмеялась даже.
– Что ты? – спросил Гостев.
– Да так, – снова усмехнулась она.
– А всё же?
– Ты не знаешь.
– Конечно, не знаю.
Её смутный смех и предчувствие случая, которым с ним не хотят поделиться, – это его несколько задело. Разве не предлагал он ей заключить договор о смехе?
– Может, одолжишь всё-таки немного веселья?.. Смотри, стакан разобьёшь.
Она поставила стакан на стол и только начала было рассказывать пресекающимся от смеха голосом: «Сегодня… Утром…» – как подошедшая с подносом в руках женщина, та самая Нина Владимировна, которая «застукала» их в комнате, обладательница полных бёдер (как вёдра колышутся, не расплескать бы весь интерес), сладким голосом спросила: «Лариса, у вас свободно?» Лариса только головой кивнула, прыснув в пустой стакан. Нина Владимировна на всякий случай улыбнулась Гостеву, мол, понимаю, разговор у вас такой смешной, и он лишь потом, 1 Мая, услышал в вольном изложении Шестигранника, пересыпанном бойкими, как гвозди, словечками, историю о том, как одну женщину из треста напугала крыса. Случилось это в туалете. Крыса выскочила откуда-то сверху, из-за труб и – хотя в это трудно поверить – чуть ли не на шею той женщине упала, так что она пулей вылетела в коридор с кричащим, перекошенным ртом и не вполне, так сказать, одетая. «Да ты её знаешь… важная такая, – объяснял Шестигранник Ивану Петровичу и разводил руками, показывая непомерные объёмы. – Ходит, как вёдра носит». Они засмеялись. Гостев представил себе сладчайшую Нину Влади-мировну в ту роковую минуту и сокрушённо вздохнул.
1 Мая было воскресенье. Праздник требовал праздничного настроения. Одной красной единички в календаре для этого было мало. Сидели в отделе, пока было время до выхода на демонстрацию, и пили вино; ещё Витюшка был и кепчатый один.
– Да нет, спасибо, не буду, – отказался Гостев.
– Ты что – больной? – удивился Иван Петрович, протягивая чашку.
– Больной и мокрый, – сказал Шестигранник, откусывая бутерброд с колбасой.
Гостев наклонился и под стулом, на котором он сидел, увидел обширную лужу. Он пощупал сиденье, оно было сухим.
– Откуда это она взялась? – прожевал вопрос Витюшка, он стряхивал с брюк крошки.
– Известно откуда, – заметил Шестигранник.
– Эх ма! – очнулся кепчатый; он вскочил и по тонкому следу на полу вышел к сумке, поставленной в углу, у шкафа. В сумке стояла стеклянная банка из-под сока.
– Лопнула, что ль? – выдохнули все, кроме Гостева.
– Трещинка, – тихо сказал как-то сразу весь сморщившийся кепчатый.
– А в голове у тебя трещинки нет? – передразнил его Шестигранник.
– Тоже мне, додумался… На стол не мог поставить? Что мы, не люди что ли?
Покивали головами, повздыхали, зашуршали газетой, разрезая на ней стальной линейкой (ножа не было) сыр, хлеб и колбасу. Ну вытекла. Что же делать-то? Не умирать же теперь? Ещё есть. Наливай. Гостеву, чтобы не быть белой вороной, птицей больной и мокрой, пришлось тоже выпить.
– Ты сырком… сырком давай, – советовал ему Иван Петрович и в первый раз и во второй на закуску. Так оно вроде и хорошо пошло, не чуждо, по-людски стало.
– Ты к людям поближе будь.
– Я и так… близко.
Сплошные колени вокруг. Плотно так сидят. Ну ничего, всё по-людски вроде. Сыр, хлеб и колбаса. В самый раз. Линейка в крошках. Нормально. Колени и руки. Руки и запрокидывающиеся головы. Он перебрался за свой стол. Ничего. Вертел в руках чашку и разглядывал узоры. Всё в порядке. И с этой стороны цветы и с той. Как жарко! Эх, весна! На улицу бы! Хорошо, но мало, говорили вокруг, можно было бы ещё. Куда же ещё? Ещё идти. Куда идти? Здорово живёшь! Мужики, куда это он собрался? А так вроде бы ничего. Не, в самый раз. Ага, шмыгнул носом Гостев.
– Раньше, бывало, – вздыхал трезвый Витюшка, несколько грустный от того, что ему за рулём сидеть, Якова Борисовича везти, – когда я на погрузном работал, зайдёшь в перерыв в магазин… он напротив был… подойдёшь к девчатам знакомым и попросишь…
– Ящик, пожалуйста, – подсказал смешливый Шестигранник. Гостев за столом. А тут вот как: выйти уже не получится. Тут вроде неплохо. Самого себя вытащить за волосы Гостев не мог, и он продолжал сидеть, почему-то со сдвинутыми коленями, вспотевший, раскрасневшийся, словно его теснили. Снова шмыгнул носом. Один в поле не воин, один и у каши загинет, одной рукой и узла не завяжешь. Но, впрочем, и одна речь ещё не пословица. Это он у своей бабушки набрался. А тут другого набрался. Ближе надо быть. Сошлись потоки. Хотя немного выпил. Чашка в руках. За волосы, мокрые волосы. А как же ты хотел? Не ожидал? В самый раз, для настроения. Снова цветы и цветы. Целый розарий. И так тебе пожалуйста, и так.
– … А потом на стройку зашли. Вот… Огляделись. Всё вроде ничего вокруг, тихо. И только я бутылку из куртки достаю – тут орлы в фуражках как поналетели!..
– С автоматами…
– Я же не шутки рассказываю, – обиделся Витюшка.
– Как начали всех крошить, – сообщал хладнокровный Шестигранник.
И так, и этак. Да, за столом. 6-40 и 7-32. Книга в ящике стола. И вот сидит он за столом и уже слушает тайный голос внутри себя, более сильный, более звучный, чем те голоса, что давились вокруг него в споре, падали, оскорблённые, и снова вставали, бежали скороговоркой, спотыкаясь о стул, или протяжно ныли на одной беспомощной ноте, не в силах двигаться дальше. Тайный голос одному ему был слышен, он пел в тайной же октаве. А-а-а… У-у-у… Ага. Вспоминать. Вспоминать, как говорят. Как думают. Как он говорил с ней. О чём. Тогда ему показалось, что в разговоре с ней слова должны иметь другую ценность, отличную, скажем, от его разговора в отделе. С ней была совершенно иная ситуация, и потому его «нет» или «да» – самые простейшие выражения, а ещё «может быть», «конечно» – всё же несли на себе отпечаток той обычной его незаинтересованности и тем самым наводили на него уныние, с которым он в силах был справиться только если бы заговорил вдруг на японском или каком-нибудь другом языке, чем немало бы удивил не подозревавшую о таких его сомнениях Ларису. Хорошо ещё, что он не говорил «ага» вместо «да». Вот так. Словно он вынужден употреблять те же слова, что мог ляпнуть и Ага ни к селу, ни к городу. Сравнялись. Теперь и он говорит «ага». Но что будет с ними дальше? И придёт ли она на демонстрацию?
– Да ладно, мужики, успокойтесь!
– Ты же меня оскорбил! – вспыхнул Витюшка.
– Я? – удивился Шестигранник.
– Ты же насмехался надо мной!
– Вот ещё… За стул зачем-то схватился.
– Я?
– Начал размахивать.
– Так ты же мне!..
– Я тебе про стул ничего не говорил, – тихо заметил Шестигранник.
Вдруг дёрнулась дверь, в отдел вошёл Шкловский, и тут всё стихло. Гостев очнулся и увидел вот что: кепчатый с Иваном Петровичем застыли, удерживая Витюшку перед Шестигранником, причём все повернули головы в сторону двери: сцена была завязана, развёрнута, – борьба и бегство, немного присев, скучившись, пригнувшись, глазами наверх, с опаской, с вывернутой шеей, так что на память сразу приходила картина «Последний день Помпеи» с исходящим от неё ощущением близкой опасности и тревоги. Но небеса не разверзлись.
– Вы что тут? – спросил Шкловский, быстро оглядывая комнату. – Пора выходить. Колонна уже поехала.
Его скользкое зрение зацепило краем и Гостева, хотя на него он не посмотрел; быстро сообразив что-то про себя, он в своей голове заложил закладку с именем Гостева и потому не сказал тех слов, которые очень хотелось бы ему сказать дружной компании, чтобы влиться в только что бежавшую по отделу праздничную реку, – ему бы только немного в неё окунуться для настроения, и Гостев это почувствовал. И потом, когда он вышел вслед за всеми в коридор, он подумал: «Что-то тут не так. Он за мной наблюдает. Но почему?»
Он спустился в туалет, а там тоже праздник: зеркало на электрополотенце установили, теперь можно было, повёртывая под тёплой струёй воздуха сохнущие ладони, рассматривать своё лицо, а оно у него было красное, уже тяжёлое, тут он, что называется, хватил лишку, и было озабоченным чем-то, словно он, Гостев, был раздвоен в мыслях, а то и разтроен, и, следовательно, расстроен. Чего-то ему явно не хватало. Может быть, ему надо было увидеть её лицо? Может быть.
Он вышел во двор и услышал, что трест уже на площади, наверное, там и символика их шараги и атрибутика, там и Борисыч и Кирюков, только они вот тут пасутся, а чего ждут? «Давайте живо на остановку, на автобусе до центра доедете», – заключил Шкловский и сел в зелёный «москвич»-пикап.
Побрели на остановку. Ждали недолго. Втискивались на заднюю площадку. Салон был битком набит; воздушные шарики, маленькие флажки в руках у детей, взрослые уже навеселе, слегка выпивши по случаю, в меру принявшие, но они такие пьяные были, когда втиснулись наконец-то в двери, что все просто ахнули. «Ах!» – крякнул весь автобус и, загудев, боком стал подниматься в гору.
Гостева спиной прижали к заднему стеклу, а когда чей-то бойкий локоть, потыркавшись с его левого бока и с правого, наконец упёрся ему в живот, он понял, что в действительности означают слова «мякоть» и «нож»… Всё же вырвался, сумел выставить свой нож ли, локоть и немного развернуться. Стоял и слушал, как осевший автобус через равные промежутки времени шкрябает по асфальту. Липкий, толстый шарик елозил по уху – ни прогнать его, ни стряхнуть, как муху. В невыносимой духоте салона кто-то очень старательно, не отдыхая, жарко кашлял в спину Гостева. Рядом, пониже, Шестигранник, то ли по принуждению, то ли уже подружившись, обнялся с Витюшкой и рассказывал ему о своём друге: «Мы же с ним по корешам были… Вот был мужик!» Гостев теперь в окно смотрел – нашёл узкую полоску для зрения. Вдоль дороги тянулись заборы, на которых висели плакаты. Гостев не мог разобрать, что написано на плакатах. «Ыр… Ур… Ар» – прыгало в его глазах. Да что там, ему букварь сейчас поднеси, он в таком состоянии «мама мыла раму» не прочитал бы. «Мир. Труд. Май» – было написано на плакатах. «Мир. Труд. Май» – пролетали мимо красные полосы. Но он никак не мог разобрать, что написано на плакатах. Да что там… Тут Шестигранник сказал: «А потом в Николаев, говорят, уехал… Только вот не знаю я, город это такой или страна…» Гостев дёрнулся – автобус, что ли, затормозил? – глаза его увлажнились, в горле что-то дрогнуло. Он захотел обнять Шестигранника за плечи и сказать ему, глядя в его, точно такие же, как у самого Гостева, одинаково мутные глаза: «Дорогой мой, милый Ше-стигранник…» – но тут автобус действительно остановился, и водитель объявил, что дальше движение перекрыто, и сказать ничего не получилось, и, наоборот, потом, на улице, когда их всех с шариками, флажками, смехом, детским плачем и нехорошими словами, в которых самым цельным и мягким было выражение: «Куда прёшь, морда!», неровной волной вынесло из дверей, Гостев так даже и устыдился своего сентиментального порыва, но сообразив всё как насмешливую рассеянность, он стряхнул его головой, как наваждение, как случайный плод с ветки от совершенно другого, весьма нежного дерева. Да что там, в самом-то деле…
А через минуту он обнаружил себя в одиночестве, размашисто шагающим куда-то, так что когда он всё же остановился и оглянулся назад, то спутников своих не увидел. Медленная толпа обтекала его с разных сторон, и Гостев хмурился и улыбался одновременно, соображая, где находится площадь и как туда ему пробраться. Ничьих лиц он сейчас не видел и не смог бы разобрать, если бы вдруг захотел. Было какое-то безостановочное движение, течение. Он находился в безличном состоянии, поддержанном гудящей толпой. Он не слышал ничего, что говорили вокруг, в него только входило бесконечное и ритмичное, совершенно бессмысленное: «ай-яй-яй-яй…» – в такт чему можно было размахивать руками, чтобы как-то признать, что ты ещё не потерялся. Но доказать этим ничего нельзя было. Гостев, даже ощупав себя, сильно засомневался в том, что он существует. Что угодно он сейчас закричи – никто бы не обратил на него внимания. Голос его не имел никакого выражения. А есть ли выражение у его лица, подумал он. Паспорт, справка на худой конец имеют силу доказательства, потому что в них что-то сообщено, написано, а на лице человека – что там написано? – поди разбери. У лица нет никаких доказательств, его выражение вызывает подозрение. Но самое нелепое, что может быть, – это подозревать себя, с недоверием относиться к тому ощущению, что у тебя нет собственного лица, – у тебя лицо праздничной толпы, которая в едином, несокрушимом порыве, с яростным энтузиазмом сама себя воспринимает. Впору было испугаться. Гостев вдруг почувствовал, как кто-то невидимый медленно, но непреклонно выдавливает его из тюбика, словно пасту; ещё в автобусе это началось. Тогда он сделал последнюю попытку, что-бы вырваться из уличной одури, и отчаянно улыбнулся. Вот за улыбку его и вытянули к ограде парка – парень какой-то за руку схватил. «Ты что, не узнал меня?» Я уже не пьян, подумал Гостев, но парня не узнал. Лицо у него было такое же, как у всех. А как же он Гостева узнал? «Ну как оно?» – спросил парень. – «Да ничего», – ответил Гостев. – «Ты звони, не забывай!» – «Конечно», – пообещал Гостев. Ещё пару раз его останавливали опознанные и неопознанные знакомцы, спрашивали: «Ну как?» Наконец это ему надоело, и он ответил: «Тридцать три» – «Что «тридцать три»?» – удивились ему. – «А что «ну как»?» – в свою очередь спросил он, оставив позади себя разинутые рты.
Солнце разгоралось в силу ветра, полоскавшего флаги. Туда, где их было больше и где глухо бухал медью оркестр, и двинулся Гостев. Он не ошибся. Там выстраивались колонны, и люди топтались на месте в ожидании движения, курили, посмеивались, рассказывали анекдоты, кое-где пели. Гостев никак не мог найти свою колонну. Он, конечно, знал, что трест №5 и «шарага» рядом должны быть. Но тут столько было всевозможных организаций, спрятанных за ряды цифр и буквенных сокращений, состоящих из одних только согласных, что язык спотыкался и упирался в зубы, бессильный вымолвить название, а уж тем более расшифровать то, что стоит за ним. Хотя бы одна гласная среди этого «клмнпрст № такой-то» уже была вздохом облегчения, а несколько – так даже попыткой сказать что-то, произнести небольшую речь, сообщить какие-то данные или выразить идею. Гостев так и ходил и вглядывался, морща лоб ещё и мыслью, что всё теперь, не успел он, прошли уже дальше, по площади уже идут, мимо трибун, там и Лариса должна быть, пройдут и разойдутся, не увидеться ему с ней, – до тех пор, пока его не остановил внезапно выросший перед ним из толпы Шестигранник. «Стой! Куда ты?» – спросил он удивлённого его неожиданной трезвостью Гостева и сунул ему в руку транспарант. Стоять недолго пришлось. Чей-то голос – сухой и резкий, совсем не майский, бог знает в каком месяце можно таким голосом разговаривать, – скомандовал: «Вперёд! Не отставать!» Гостев узнал – чей, лицо увидел, повёрнутое к ним, худое и чёрное лицо Кирюкова. Шестигранник толкнул Гостева в бок: «Разворачивай». – «Что?» – рассеянно спросил Гостев, оглядываясь назад, – где-то там Лариса должна была идти. «Как что?» – удивился Шестигранник; двигаясь вперёд, он одновременно начал отходить влево от Гостева. Разворачивать. Гостеву неловко было держать обеими руками полое металлическое древко, на котором натягивалось ветром развёрнутое, там буквы были, а ещё выше небо – рыхлая лыжня, след от реактивного самолёта на ярко-голубом и связка разноцветных шаров, резво поднимающихся вверх. Гостев чихнул от солнечных лучей, попавших в ноздри. Снова оглянулся. Головы. Улыбки. Голоса. Случайная песня «на закате» обрывком «ходит парень» над головами, заглушённая бодрым голосом репродуктора, приветствием, призывом, борьбой «возле дома моего», увеличением, пожеланием, славой, честью, дисциплиной, заботой, совестью, умом, эпохой, легендарной, овеянной, «и кто его знает», прогрессом, ещё большим, ещё лучшим, «чего он вздыхает», чтобы усилить, достигнуть, закрепить, овладеть, воплотить, «два загадочных письма», трудовой рапорт, коллективный разум, «в каждой точке только строчки», увеличить на три и семь, снизить до двух и трёх десятых, «на что намекает» грядущий, не имеющий аналогов, непреходящий, беспрецедентный, уникальный «только сердце почему-то» с четырёх и шести десятых процентов, тонн, миллионов штук, тысяч метров, единиц оборудования к пяти и восьми, в общем, 6-40, 7-32, «сладко таяло в груди», так что УРРРРРРРРРРРРРРРА, ТОВАРИЩЩЩЩЩЩИ-!!! «Ура!» – закричал Гостев, но голоса своего не услышал. Металлическое древко, выскальзывая из рук, клонилось в сторону, транспарант заваливался, и Шестигранник подёргивал иногда Гостева, как за поводок. «Да-да, – думал тогда Гостев, – я стараюсь» и сжимал руку потвёрже. Снова вверх, снова прямо. Рядом Иван Петрович толкал перед собой какой-то велосипед; нет, не велосипед, тележка такая с закрепленным на ней плакатом в лампочках: итоги, достижения, кривая роста на графике – тоже вверх. Потом Иван Петрович куда-то исчез, и Гостев увидел большую букву «А» и другие буквы, тоже большие, нестройный алфавит, из-за которого ему улыбнулась Лида, и муж её, высокий жизнерадостный мужчина в чёрном берете с пипкой, улыбнулся. Теперь он толкал тележку. За ним машина, голубые округлости ЗиЛа, а что дальше – не видно из-за другого плаката, на котором белый голубь доклёвывал расколотую пополам чёрную бомбу.
Вдруг свернули и вылились на широкий проспект. Тюбик выжался до отказа. Уже видна площадь, трибуны. Кирюков, с праздничной лентой через плечо, придерживал рядом идущих, выравнивал фронт, – надо держать дистанцию с предыдущей колонной. Вперёд, в свободное пространство выехал ЗиЛ, за рулем которого очень ответственно сидел Витюшка, а за кабиной, на платформе на широко расставленных ногах стоял Яков Борисович Швеллер, старый токарь, склонившись над токарным же станком. Солнце поймало блеск его очков, водружённых на носу, скромную, по случаю, улыбку и взгляд поверх очков, – какой-то хитроватый, подумал удивлённый неожиданной картиной Гостев, знай, мол, наших! «Ого!» – так подпрыгнуло, застряв у него в горле. Поразился не только он. Это было полной неожиданностью для всех. Вращалась закреплённая в патроне деталь; Яков Борисович крутил маховичок, подгоняя резец. Началась обработка, и пошла завёртываться в кольца стружка. «Ура!» – рвануло возбуждённый майский воздух широким возгласом над головами демонстрантов, и люди повернули головы от выглядевшего сюрпризом станка («Вот оно, секретное оружие», – подумал Гостев) в сторону высокой трибуны из рифлёного железа, с которой наконец-то поравнялись, а там стояло руководство. По всей длине трибуны, украшенной цветами и какой-то зеленью, напоминающей траву, то тут, то там поднимались руки – одна, две, три одновременно и вяло покачивались над плечами одними ладонями на манер фарфорового китайского божка. Половина стоявших была в очках, а те, кто был без очков, так напряжённо щурились, что глаз совсем не было видно – только разрезы под полями серых, низко надвинутых шляп. Странно, подумал Гостев, такая жара, он вот в рубашке одной, а они в шляпах стоят, плащах. Может быть им известен другой прогноз погоды на сегодня? Будет холодный дождь, град? Или выпадет снег? А в толпе демонстрантов каждый спрашивал себя и соседа своего, толкая в бок: кто из стоящих на трибуне главный? Где он? Гостев пытался найти его посередине; отсчитал слева восемь человек и справа тоже восемь. Итого шест-надцать. Двое в середине. Кто же из них? Гостев хотел в лицо ему посмотреть, но они были какие-то одинаковые. На портретах, которые несли люди, они выглядели значительнее как-то и разнообразнее, даже живее их живых. Пока народ гадал, кто же да где же, одна из двух центральных фигур в очках склонилась к соседней, прищуренной и, указывая пальцем в сторону Якова Борисовича, усердно нарезающего резьбу (ах, как бешено вращалась деталь!) спросил: «Кто это? Какая организация?» – «Сейчас узнаем», – ответил прищуренный и обратился к стоящей позади третьей фигуре, в очках и прищуренной одновременно. «Молод-цы!» – сказала центральная и судя по всему главная, фигура на трибуне, выслушав сведения; поднялась ладонь и сделала несколько дольше обычного покачивающих движений над застывшим плечом, – посылала привет текущей внизу разноцветной, говорливой реке, огороженной для порядка, для того, чтобы не выйти ей из берегов, бакенами, поплавками, фуражками, в которой то тонули, хватая ртом воздух, то снова выныривали лица людей, похожие на блестящие капли. Лицо Гостева было каплей, переполнившей чашу его собственного терпения; когда транспарант выпадал из его рук, тут же дёргался поводок. «Да держу, держу», – говорил про себя Гостев и думал, спохватываясь: «А где же Лариса?»
Наконец площадь осталась позади. Колонна вздохнула, расслабилась, и хотя продолжали идти все вместе по улице, начала рассыпаться на отдельные группы – по возрасту, по интересам, по необходимости совместно двигаться в одну и ту же сторону. У Гостева был прежний интерес, но напрасно он оглядывался, ища в смеющихся девушках, обгоняющих его, знакомое лицо. «Давайте с нами!» – кричали ему. – «Куда?» – спрашивал он. – «Туда», – говорили ему, кивая вперёд, а там где-то уже позванивала гитара, баян расстраивался не вполне трезвыми, раздольными аккордами, на позицию девушка провожала бойца, цвели сады, не подшиты, стареньки, о будущем загадывал, о свадьбе думал ты, и Гостева обдавало горячим дыханием их рвущегося наружу хорошего настроения. «Я своих ищу», – запоздало отвечал он, но каких «своих», не уточнил; то ли девушек, таких же, как эти, что они, наверное, и поняли, то ли других, более симпатичных, хотя и эти «ничего» были… А потом ему попросту предложили выпить. Рука незнакомого парня протянула ему бутылку. Он сказал, что не пьёт. Ему очень удивились. Спросили с ехидцей: а, может, и не куришь? Ну да, ответил он, не курю. А они ему тогда сказали… Но что они ему сказали, Гостев не расслышал, его оттеснила стайка новых симпатичных, новых «ничего», которая унесла вместе с собой предложенное и дальнейшие расспросы. Вот так: только что всё смеялось, махало руками, бухало приподнятыми нотами и вдруг размываться начало, расползаться по переулкам. Гостев стоял и вертел по сторонам головой, словно он ещё что-то нужное ему мог увидеть. Тяжёлая голова, лёгкие ноги. Легко было ими куда-то пойти и стать неожиданно беззаботным. Выйти на берег вместе с Катюшей или посидеть, поокать. А и хорошо! Но лучше пойти домой, туда, куда не долетит сегодня птица счастья завтрашнего дня. Она вылетела только что из динамиков, установленных в медленно проехавшем агитационном автобусе. Перегруженная, неправильная голова. Стеклянный взгляд. Он застыл. Словно что-то ему надо решить. Происходит смещение центра равновесия. В нём, в мире. Какая-то неправильная, ставшая шире обычного улица. Неуправляемая улица, но людской поток в одну сторону. Всё уже и уже становится его хвост. Нелепое желание ухватиться за него и вытянуть те принципы, по которым происходит и развивается движение, понять, что мешает влиться в него. Иной раз покажется, что уже ухватил, потянул на себя, но он выскальзывает из рук (как бутылка?) или выпускает его он, Гостев, растерявшись от неожиданности приобретения. Понятия, такие же сложные для понимания, как «коллективный разум». Вот почему такое смутное чувство опустошения. И вдруг неожиданное, лёгкое головокружение и нарастающее ощущение свободы. Откуда? Как – откуда? А куда бы он с ней пошёл, даже если бы они встретились? Он не знал. У него не было плана – в этом честно надо было себе признаться. Только намётки, которые сейчас превращались в вырванную страницу из неудавшегося черновика, и потому легко было ему, Гостеву, представить себя толстым и несколько неуклюжим, но всё же чинно вышагивающим с Ларисой под руку, вдыхающим воздух, наполненный чистотой их банального разговора, птичьим щебетанием, шелестом солнечного дня, под духовой оркестр, который в городском саду играет и нет свободных мест, так что вход им туда заказан, как и повсюду, куда не сунься, потому что есть ребята не толстые, сухие, поджарые, выносливые, быстрые, которые успели занять все места и сидят со своими девушками за столиками и уминают целые пирамиды мороженого, сложенные из белых шариков, политых тёмным сиропом. И тут, конечно, дирижёр опускает свою волшебную палочку, и в переставшей гудеть медной трубе отражается кривая усмешка Гостева. Виновен. У всех людей есть планы, пускай не на жизнь, на день. А у него и этого нет. Что у него есть? Транспарант в руке. Он продолжал сжимать его. Привык. Чтобы играть во что-то, надо знать правила игры. Она бы ушла домой. А там её мама. Как-то однажды в разговоре с Ларисой по какому-то пустячному поводу он сказал ей с улыбкой: «Да тебе мать твоя то же скажет!» На что она заметила строго: «Не мать, а мама», – сказала очень быстро, сразу поставив его слово в нехороший на слух, запрещённый ряд. Поправка к тому же резкая, словно тронул он что-то нежное, без перчаток. Несомненно, нежное и близкое для неё, но… Гостев растерялся. Неужели, когда он говорит, ему надо надевать перчатки? «Мать» – не «мать твою», как составная часть ругательства, и не роман Горького. Так как же? Ни разу что ли не говорил он до этого «мать»? А «отец», например? Можно говорить «отец», а не «папа»? Как он своих родителей называет? Теперь уже не было возможности проверить. Старый отец и боль-ная мать, ради которых ему ну никак нельзя было выехать в район по распределению, три месяца как находились в Африке, где они занимались не омолаживанием и лечением, а разведкой и добычей полезных ископаемых для недавно освободившейся от колониального гнёта дружественной республики, большей частью своей располагавшейся в знойных песках. Да ладно, подумал о Ларисе Гостев, хватит. Он понял тогда, что, разговаривая с ней, он обязательно будет говорить ещё и с её мамой. Хотя нет, с матерью у него вышел бы совсем другой разговор.
Долго бы ещё он так стоял посередине улицы, подчиняясь праздной случайности, если бы не чья-то ладонь, слегка приобнявшая его сзади, и сказанное почти в самое ухо: «Привет!» Он успел подумать: «О господи, очередной знакомый!» Обернулся и увидел: холод-ное окно, обледенелая лестница, а по ней знакомая фигура, стряхивая снег, поднимается к двери. Сразу узнал, передёрнув плечами, в бородатом, длинном парне в черно-белом свитере, с подвижным, худым лицом своего зимнего «друга», бывшего собеседника в обеденный перерыв. Почему-то зуб заныл, слабо так, тонкой ниткой протягивая боль с левого верхнего ряда через всю щёку.
– Сторожишь? – поинтересовался неожиданно встреченный «друг».
– Кого? – удивился Гостев; он ещё не мог до конца сообразить эту встречу, ему мешал снег.
– Вот эту штуку.
– А… – понял Гостев, скосив глаза в сторону обмотанного красным полотнищем древка, и разжал пальцы; как это он про него забыл?
– Да вот надо сдать, – пояснил он.
– А я в гости спешу. Совсем сегодня замотался. Туда зовут, сюда… Такая вот жизнь…
«Жизнь», – зацепился Гостев и словно сбоку откуда-то выхватив, не своим голосом спросил:
– Ну как она?
– Да ничего, нормально, – ответил «друг». – А у тебя?
– Тоже, – сказал совершенно пустой Гостев, только сейчас он ощутил в себе неуютную пустоту, и ещё зубная боль тихонько сучила пряжу.
В глазах «друга» было веселье, хороший тонус. С такими глазами легко было задавать вопросы, слегка приобняв собеседника ладонью.
– Работаешь там же?
«Богатая мимика», – вспомнил Гостев.
– Куда деваться…
– Надо искать.
«Богатые возможности».
Гостев не спросил, что же он для себя нашёл.
– Я слышал, там, где-то рядом с тобой Лариса Медникова работает?
– Да… А откуда ты знаешь?
– Слышал.
Они помолчали.
«Зуб и ещё что-то».
– Ну ты вообще, как?
«Осторожно спросил, с надеждой, только вот на что?» Гостев вздохнул – тогда был снег, было холодно, были ожидаемые разговоры в привычном месте, что было, то было, а теперь, или вообще, или всё же сегодня только, в этот день им не о чем говорить, и это было странно для обоих. Хотя… Это всё же как снег на голову, без подготовки. А как же: «Ба! Сколько лет, сколько зим!» – и руки раскинуть навстречу радостной улыбке? Нет, не выходит. Не выйдет. И Гостев сказал:
– Да. Послушай, хотел тебя спросить: у тебя об Англии восемнадцатого века ничего нет почитать?
– Об Англии?
– Да.
– Восемнадцатого века?
– Ну да.
– Не знаю… Посмотреть надо. Кажется, об искусстве что-то…
– Вот-вот, мне это пригодится.
– Для чего?
– Для чего… – повторил Гостев. – Кабы я знал, для чего… Да нет, – спохватился он, – конечно же знаю для чего. Ты об Августине Гильермо Рохасе ничего не слышал?
– Нет, – признался удивлённый «друг». – А что?
– Писатель такой, южноамериканский. «Девонширская изменница». Роман.
– Ты читаешь книги с такими названиями?
– Читаю. Очень занимательная книга.
– Правда?
– Конечно, правда, – твердо сказал Гостев и сжал древко транспаранта. Весёлых глаз у «друга» не было. Были какие-то другие, но какие – Гостев не стал над этим думать, вспомнил, что ему нужно сдать эту… как её?.. символику, атрибутику.
– Ну ладно, мне пора.
– Уже идёшь? – обрадовался «друг».
– Ага, – сказал Гостев.
– Ты позвони как-нибудь. Встретимся. Поподробнее поговорим. «Конечно, – подумал Гостев и облизнул сухие губы. Почему-то одному ему было жарко, даже в рубашке. Вот свитер черно-белый, а те, на трибуне, дождя ждали в плащах и шляпах. Где же дождь? И ещё он подумал, что оказался не готов к весне, словно в берлоге какой-то лежит его душа, и никак не распрямится она, не сбросит старые покровы, чтобы стать им лицом к лицу и говорить, говорить, как прежде… Но они уже спиной друг к другу. А спины не разговаривают – спины расходятся в противоположные стороны. Снег растаял…
В соседнем переулке Гостев обнаружил ЗиЛ. Рядом со станком, покрытым брезентом, сидел Яков Борисович Швеллер и протирал тряпкой руки. Поглядывая из кабины на прохожих, курил Витюшка. Мелькнуло скорое, почему-то мелкое лицо Шкловского, и снова на нём отразилось внимание к Гостеву – глаза впились и моментально отпрыгнули куда-то в сторону. Только что был Шкловский у открытого борта машины – и уже его нет. Из магазина напротив вышел Шестигранник, за ним Иван Петрович с цветастой авоськой, весьма тяжёлой по виду. Витюшка швырнул окурок на асфальт и удивлённо присвистнул: «Неужели взяли?» – «А зачем же мы ходим, по-твоему?» – строго спросил его Шестигранник. – «Так воскресенье же, праздник!» – «Вот-вот… Праздник… А что ж ты болтал «девчата знакомые»?.. Эх, – вздохнул Шестигранник, – что бы вы без меня делали? – и потом обернулся к стоявшему сзади Гостеву, у которого сразу, как только в авоське Ивана Петровича стеклянно звякнуло (задел за дверцу), почему-то потемнело в глазах, и спросил: – Где тебя носит?» – «Я…» – начал было Гостев, но темнота наложила печать и на его язык, он оскудел; к тому же Шестигранник принялся складывать к ногам равнодушно сидящего Якова Борисовича (тряпка в его руках была как большая жевательная резинка) вырезанные из фанеры буквы, те самые, которые сотрудники пронесли по площади, прижав их к животам и обхватив руками. Гостев запомнил выражение лица Ивана Петровича, похожее на камень в каплях, просунувшего голову в букву «А», как в окошко, побелевшие костяшки пальцев по краям неудобной, огромной фанеры, – так, придерживая её на шее, легче было ему идти, учитывая его невысокий рост. Все буквы бы-ли почему-то синими, а не красными. Потом оказалось, как обычно, что спешка виновата. Кто-то проглядел. И то хорошо, что хоть что-то в руках несли. А сделал эти буквы невозмутимый Яков Борисович Швеллер, который оказался не только старым токарем, а ещё и неплохим столяром, к тому же надо добавить (вдруг пригодится) и вполне сносным слесарем, и кто знает, что ещё он смог бы выполнить в случае крайней надобности.
Вот за букву «А» Гостев и взялся, сказав Шестиграннику: «Давайте помогу». Он, как-то неловко подняв руки, потянул на себя мешавший ему ящик, и сначала на него просыпались какие-то свёртки, а потом уже сложенные сверху буквы. Первая «М», потом «И», «Р». Буква «0» проглотила его своим открытым ртом. Шестигранник поморщился и, не глядя на него, сказал: «Не надо помогать… Я видел, как ты транспарант держал». Не мой день, подумал Гостев, чужой во всех отношениях.
Подошли кепчатые и ещё какие-то неизвестные со стёртыми, виноватыми внешностями. Оглядывались. Пытались заглянуть в кабину. Витюшка лениво отмахивался: «Ну чего припёрлись? Мёдом что ли, здесь намазано? Давайте отсюда, мужики!»
У Гостева болела голова и зрение раскалывалось на маленькие, бегающие эпизоды. Вот кадры! – темнота. Темно было не только зрению. Яков Борисович перестал протирать, перестал жевать, отложил тряпку в сторону. Нет, всё-таки снова взял её в руки и протёр ею большой китайский термос с ручкой, весь в ярких цветах и птицах, который он вытащил из зажатого между ног пакета, припрятанного до этой минуты за спиной. Оттуда же появился шуршащий свёрток. В нём были бутерброды. Яков Борисович отвинтил крышку и налил в неё чай. Начал жевать. Тряпка лежала на станке.
Он был сегодня героем. О нём говорили внизу: «Борисыч-то наш каков, а?» – «Да, – гудели мужики, – постарались! Утёрли нос! Знай, мол, наших!»
Чего я жду? – подумал Гостев. Он не смог себе ответить, и это ему не понравилось. Ну не «понра» так не «понра» – что делать? Слов не хватало. Их не хватало даже для внутреннего разговора. Темно было говорить, темно было читать собственные мысли. И вдруг снова лицо Шкловского – тарелка, блеснувшая на солнце, направленная в сторону Гостева. Да, у зелёного пикапа. Или ему показалось? Болит голова. Язык тыркается в стиснутые губы. Зубная боль слабая, но с обещанием на дальнейшую разрушительную работу – это уж непременно. Свивает себе гнездо. Головокружение. Тошнота. Круговорот идей в народе. Они снова куда-то собираются. Только бы не звякнули! И тут начали выяснять, кто балабол и пустобрёх, а кто задрыга… Витюшка: «Куда ехать?» Шестигранник: «Известно куда». Иван Петрович: «Обратно можно». Кепчатый: «Можно к Палычу». Один из неизвестных: «К Палычу нельзя». Шестигранник: «Кто такой Палыч и кто ты?» Один Яков Борисович молчит, дует в крышку; горячо. Наконец Шестигранник запихивает транспарант, и Гостев говорит: «Ну я пошёл».
Уже заработал городской транспорт, улица зарастала троллейбусами и автобусами, которые выстраивались друг за другом и покорно ждали, когда в их внутренности набьются желающие уехать. Стадо разъезжалось, трубя в воздух, собиралось новое, а Гостев шёл по трамвайной линии; трамваев почему-то не попадалось на его пути, попадались обрывки бумажных цветов, сморщенные воздушные шарики, фантики от конфет, шелуха семечек, абонементные талоны и обрывки газет.
Он вдруг подумал, что книга – лучший подарок судьбе, которая распоряжается нами самым случайным образом. Да-да, именно ей. Ей листать страницы – ему их читать.