Читать книгу Исчезнут, как птицы - Виктор Николаевич Никитин - Страница 7

Часть первая
Глава шестая
Полусекретное оружие

Оглавление

Перед ним снова вымеренное не раз глазами пространство до самого треста: земля уже без луж, ряд крыш, покрытых шифером, толем и жестью, гаражи, мастерские, постройки из красного кирпича, серых, ноздреватых шлакоблоков, металлических листов, выкрашенных в красно-коричневый цвет, и совсем рядом, внизу, знакомый сорняк, буйный друг скорого лета. Гостев снова стоял у окна в коридоре. Кто-то приоткрыл одну створку, и в небольшую щель тянуло слабым ветерком. Пусто было и тихо, ни звука не доносилось с противоположной стороны здания, там, где была площадка под щебень.

Но вот ржаво скрипнула железная дверь, и из ближней мастерской (на её крыше рос упорный сорняк) вышел во двор Ага, рабочий на подхвате, вечно слонявшийся по территории треста и получивший свою кличку на вполне оправданном основании. «Слышь, пойдёшь с нами?» – «Ага». – «Не видал, пиво в магазине есть?» – «Ага». – «Ты почему краску не принёс, едрёна палка, тебе же говорили?» – «Ага». Как-то так выходило у него, что в его ответах на все вопросы и вообще в его речи основным словом и оно же всё связующим было: «ага». Бывал он подчас и совсем краток и невообразим, любой на его месте, пусть даже самый что ни на есть обделённый словарным запасом и обиженный умом, сказал бы намного связней и больше, чем он. Он же: «ага» в лучшем случае, а так – тык-мык и ни слова более. Сколько ему было лет – неизвестно. Кто-то говорил однажды, что у него жена была. (Это у такого-то? – удивился тогда Гостев.) Но то ли «ага» довело её до развода, то ли ещё что-то бывшее в семье и скрытое в этом откровенно белом, без морщин, ненатруженном мыслью и годами лбу, вернее же, полное отсутствие ещё чего-нибудь, кроме «ага», – этого никто точно сказать не мог. Что тут было говорить? Только удивляться. Итак, берет на его голове, выцветший, из синего ставший болезненно фиолетовым, сидел немного назад, открывая совершенно белый, без морщин, даже неприятно как-то белый, подразумевая всё же его какой-то возраст – должны же быть в самом деле у него года! – лоб. Вытянутый, полуудивлённый взгляд, глаза мелкие, полуоткрытый всегда рот. Он ходил вразвалку, то ли мешало ему что-то, как следствие болезни, то ли это он так прогуливался. Шаг левой ногой – тело влево, шаг правой – и тело вправо. Дети так с усердием проверяют скрипучесть пола. Им нравится, они улыбаются, а ему – что улыбаться понапрасну? Спецовка грязная, синяя, белёсая, затёртая – что-то невыносимое. В левой руке рукавицы, большие, белые, прямо-таки белоснежные, ладонь к ладони, палец к пальцу пришит – самое чистое у него, на отлёте держит. Правой – семечки из кармана достаёт, сплёвывает под ноги. Чёрные круглые ботинки. Штаны широкие и короткие.

К нему подошёл Шестигранник. (Гостев так его про себя называл, имени не знал. Однажды, проходя мимо слесарной, он стал свидетелем разговора, в котором одному не в меру ретивому товарищу, добивавшемуся каких-то деталей, были сказаны следующие слова: «Отстань, говорю тебе! Чего прилепился? Сейчас вот возьму шестигранник – быстро у меня отсюда вылетишь!») Они пожали друг другу руки. Шестигранник спросил: «Уже?» – «Ага», – разумеется. «Ну ты и проныра!» Они оглянулись по сторонам, как две досконально обнюхавшие друг друга собаки. «Где?» Что спрашивать – «ага». Шестигранник оглянулся на открытую дверь, за которой в тёмной глубине послышалась какая-то возня. На пороге показался Швеллер Яков Борисович в прилипших к глазам очках, сказал строго, но и дружелюбно: «Двёрку-то прикрывать надо». Исчез с бережным звуком. Ага указательным пальцем под носом провёл, шмыгнул. Шестигранник толкнул его в бок: «Дай семенка». Ага полез в карман. Карман высоко у него был пришит, и когда он доставал свой маленький зажатый кулак, то плечо его приподнялось, и он сгорбился. Отсыпал горстку. «Да не жлобись!» – «Ага…» Оба сплюнули, снова оглянулись и разошлись. Ага – лениво, широко ставя ноги и раздвигая руки, за угол свернул. Шестигранник – скорым шагом, руки в карманах, к тресту направился, только светлый затылок подпрыгивал. И всё – снова безлюдно. По земле легко прошуршала бумажка. В мастерской у Якова Борисовича Швеллера слышались какие-то позвякивания.

Гостев вернулся в отдел. И там никого. Куда же они подевались? Он сел за стол. Читать пока что не хотелось. Бездеятельная мысль избегала неудачных повторений, переходящих в вытоптанные места, и в данный момент искала повода для труда и общения. Он вспомнил Ларису Медникову. Некоторый неясный привкус общения у него остался, тут можно было потрудиться и над собой, и над её отношением к нему, ко времени, в котором теперь им обоим находиться вместе. Они будут видеться каждый день. В столовой. О чём-то с ней надо будет разговаривать. Но не так, как сегодня. Сегодня он наговорил много ненужных слов. Некоторых слов вообще не существует, он их придумал не для себя, для неё, чтобы обозначить те сомнения, которые в нём роют яму его ясности и твёрдости. Он вяло думает. Ему всегда жарко, он лежит в гамаке, сплетённом из лишних мыслей. Он толстый. Надо будет сбросить несколько килограммов. Но сначала надо взвеситься, чтобы узнать – сколько. Она сказала: «соня». Она сказала: «зевун». На сколько это потянет? Килограммы иронии и дружеской оценки. Нет, друзьями они не были. В институте им мало приходилось общаться. Впрочем, улыбки тогда были, хотя как у всех и – для всех.

Если честно, он ей рад. Хоть что-то из недавнего прошлого. Она мало говорит. Это несомненно. От себя она ни слова не сказала – отвечала на предложенное им. Он обладает силой убеждения? Кто знает… Когда тихой готовности убеждать по любому поводу подходит любое же время, то это скорее всего означает, что безразличие хочет стать разумной привычкой. Он хочет оказывать влияние. Спокойное сознание небольшой, но уверенно занятой высотки. Сверху вниз: «Понимаешь ли, детка…» Умудрённый вздох над хрупким плечом… Выражением её лица правят воздушные образы, иногда заслоняемые тенью. Тогда она морщит лоб. Она немного отстранена. Почему? Что там, на её стороне?

Он вспомнил её руки, ознакомительный взгляд, скользящий по поверхности новой обстановки. Пустынный берег. Мухи-перебежчицы на сгибах клеёнки. Дымок тонущего в борще парохода. Папки. Пыль. Слабые касания пока, робкие. И для него нет ясности.

Да, ему не хватает ясности и твёрдости. Рябоконь сказал, что он даром теряет время. Он каждый день разбивает маленькие юношеские часики – ведь они так дёшево стоят. Потом в дело пойдут часы побольше. Потом он начнет расшвыривать будильники. А кончится всё огромными пристенными часами – в полный рост об пол ахнут.

Он посмотрел на часы. Его «Командирские» показывали без двадцати пять. Можно было идти домой. Никто уже не вернётся в отдел; срочное время, время, которое поджимает, без остатка заглатывает тех, кого к концу дня настигают «распоряжения».

До автобусной остановки Гостев мог добраться обычным путём по тропинке, бегущей вдоль границы треста, той самой стены, сложенной из бетонных плит. Но для этого надо было выйти во двор – вот уже тревожные секунды нахождения в запретной зоне, потому как окна, окна! – и ещё открыть калитку, сваренную из уголков, которая обязательно норовила, подлая, как-нибудь коряво и вычурно скрипнуть на прощание. Оставалось два «или». Впрочем, первое не просто рискованное и неудачное, а откровенно наплевательское, даже не «или», а всё-таки «ни в коем случае»: та же калитка (к чёрту душераздирающий скрип!), поворот налево, за угол шараги, и расстреливаемое возможными взглядами в спину пространство между мастерскими и складом до самого треста. Оставалось второе. Это «или» было закоулочное, спрятанное внутренним двором; выход из шараги сразу в пристроенный гараж, мимо автобусов и другой техники – наружу, а дальше под навесами, по стеночке, с другой стороны мастерской, в которой обитает Швеллер Яков Борисович, старый токарь, – и прямо на дорогу.

Гостев выбрал второе. Безлюдная лестница вниз, железная дверь, полумрак гаража, снова дверь-близнец, солнце в лицо, голоса в уши, запах бензина в нос, двор, а там – майна-вира, давай-давай, что ж мы, не мужики что ли? Берись, братва, поддай чуток, газуй, стойте, черти, глуши мотор, взяли-подняли, зацепили крючьями и опустили на ЗиЛ с откинутыми бортами токарный станок.

Гостев глазам своим не поверил – людей полно, не пройти. Отступать было поздно. Он только пакет, в который «Девонширскую изменницу» положил, за спину спрятал. Его увидели. Все тут: Кирюков, Вероника Алексеевна, Лида, Шкловский, разумеется, а также Шестигранник, Ага и ещё трое неизвестных. С подножки машины шофёр спрыгнул, мужчина лет пятидесяти, Витюшкой его звали. Все его так называли. Бывало кликнут его по делу какому-нибудь: «Витюшка!» – а он ладонью от себя встряхнёт упредительно, «ща» скажет, блеснёт железными зубами, только его и видели, пыль из-под колёс; гонять он любил. Из тё-мной мастерской на свет вышел Швеллер Яков Борисович с тряпкой в руках, в очках с треснувшим стеклом в одном кружке, жёлто-коричневые дужки связаны между собой через седой затылок резинкой.

– Ну что, Борисыч, порядок?

Во рту у Витюшки отчаянно блестело. Белые блики плавились на новой голубой поверхности кабины. Станок выглядел одиноким грязным пятном, выставленным на всеобщее обозрение. Вот и объяснение распоряжений, таинственных попаданий в цель, «яблочко» на колёсах, на открытой платформе, подумал Гостев и посмотрел в сторону Шкловского. Тот на него не смотрел. Про Гостева забыли. Он был совершенно случайной фигурой, по собственной ошибке оказавшейся на этой нервной и хлопотной церемонии водружения станка.

– Посмотрим-посмотрим…

Яков Борисович оскалился слёзно – в левом глазу дым, в углу красногубого рта «Беломорина» зажата. К нему прислушивались, часто обращались по разным вопросам, опыт его почитали. С чертежами или с деталью какой-нибудь подойдут: «Яков Борисович, как тут обработать?» – и услышат туманное, седое: «Посмотрим-посмотрим…» Обстоятельным движением он найдёт на лице место очкам. Секунда, другая – уже смотрит, шевелит губами, яснее становится, уже рассеивается понемногу туман, мурлычит старый токарь про себя песню. Готово. Говорит мало – лишнего лыка в строку не вставит, «здесь легонько пройдёшься, тут са-мую капочку снимешь…» Несколько слов – зёрен внимания и проникновения в самую суть. Вопрошавшему остаётся только проращивать их.

Он неторопливо приблизился, прищурился, поглядел, присел, выпрямился и спросил:

– А выдержит?

– Вот! – выпалил Шестигранник. – Точно! Золотые слова!.. Жму руку, Борисыч!

Он кинулся к старому токарю и сунул ему в тряпку ладонь.

– Ну так, вот так! Ага! – встряхнулся разболтанный весь, шмыгающий носом Ага.

– Какие слова? – спросил Кирюков.

– Золотые, – подсказал Шкловский.

– Яков Борисович сомневается в крепости платформы, – это трое неизвестных Гостеву, но известных руководству пояснили; все трое тёмные, промасленные, кепчатые.

Гостев подошёл поближе и тихо спросил у женщин, кивнув в сторону вызывающей сомнения конструкции:

– Что это?

– Символика, – ответила Лида.

– Нет, – поправила её Вероника Алексеевна, – атрибутика.

– А-а, – протянул Гостев и вытянул из нетасованной колоды, которая называется памятью, единицу красной масти. Карта была обязательная, мелькавшая прежде в чужих руках. Многое ему становилось понятным. Но что на эту карту ставили? Он снова взглянул на Шкловского, а тот на него словно с некоторым недопониманием происходящего глянул: каково мол вам всё это? – единственного здравомыслящего здесь человека почему-то признавал в Гостеве. Почему его? Потом глаза отвёл в сторону, а там, в стороне той, не только глаза прятались, там какой-то умысел был, причина его присутствия во дворе в роли терпеливого переводчика и… заинтересованного наблюдателя. Или это мне кажется? – подумал Гостев.

– Не выдержит? – спросил Кирюков.

– Владимир Алексеевич интересуется, когда можно будет украсить машину, – перевёл Шкловский.

– Не, толку не будет, – сказал Шестигранник.

– Так подложили же под него… – встрял простодушный Витюшка.

– Свинью.

– Какую свинью?

– Хрюшку, Витюшка, хрюшку.

– Да ладно! Укрепить можно. Там же петли монтажные есть.

– Ох и поедут эти петли, запоют тебе «хрю-хрю»… Не… не то.

Трое неизвестных Гостеву, но известных руководству сказали Кирюкову:

– Потянет.

– Как?

– Всё будет нормально, – скользнул ему в ухо близкий Шкловский.

– Не, – повторил Шестигранник.

– Мы вам больше не нужны, Владимир Алексеевич? – спросили женщины и благоразумно удалились.

– Значить, не выдержит?

– Тут уголки можно приварить.

– Не. Какие утолки, голова твоя садовая?

– Точно. Сварка нужна.

Один кепчатый, из неизвестных Гостеву, но известных руководству, спросил:

– Что вы так всколготились?

– А иначе завалится всё, – сказал Витюшка, косясь на нежную голубизну нового ЗиЛа.

– Значить, неизвестно?

– Владимир Алексеевич спрашивает, что думает по этому поводу Яков Борисович?

Старого токаря не было.

– А этот… – поморщился Кирюков. – Где?

– Да, этот самый? – Шкловский, оглядываясь, защёлкал в воздухе пальцами.

– Куда Ага подевался? – спросили трое кепчатых.

А вот и он – «туточки я» – выскочил готовым из тёмной мастерской, как чертёнок из табакерки выпрыгнул: лицо красное, глаза виноватые; белыми рукавицами взмахнул.

– Ну так… Бу сде… Ага.

– Он говорит, что к 1 Мая успеют.

– Двёрку-то прикрой.

– Яков Борисович, станок почистить бы надо, а? А то как-то неловко – машина у меня новая… – Витюшка улыбнулся, взял ведро в руки.

– Давай сполосну.

– Я тебе сполосну, чумазый! Морду свою ветошью протри.

– Ты сам уже на ветошь похож, Борисыч.

– Чего ждём? – спросили трое кепчатых.

– Значить?

– Договорились?

– Здравствуйте!

– Погодь-ка… Не, не то.

– Ну!.. Гы… Как этот… Вот.

– Или платики тут можно приварить.

– Что?!

– Платики.

– К баранке твоей если. Не то.

– Какие такие платики?

– Такие… Вот ведь… Ага. …Ну?

– Уберите его отсюда!

– Ты этого… Вот… Сам давай… Ага!

– Ну всё что ли? – спросили трое кепчатых, нетерпеливых, трое нудных, всем уже надоевших.

– Не, а стоять он где будет? Место ему есть?

– Кто?

– Борисыч-то наш. А, наука?

– Сам ты «наука». Варить надо, – убеждённо сказал Витюшка; он стоял широко расставив ноги, тяжело глядя вниз.

– Ага! Тут не эта… Вот как! – потрясал белыми рукавицами Ага.

– Да уберите вы его отсюда, в конце-то концов!!

– Так значить…

– Вы хотите сказать, что всё напрасно?

– По домам что ли?

– Идите вы знаете куда!..

– Ага! Во-во… Оно самое. Гы!

– Платики, только платики!

– Здравствуйте!!

– Мы же не идиоты?!

– А вы кепки на глаза надвиньте поглубже – в самый раз будете.

– Что?!

– И всё же, что вы предлагаете?

Голубые округлости ЗиЛа, старческая угловатость станка… Ага, вот и рукавицы белые мелькают, неношенные. Узкое пространство двора в производственных потёках, окурках, во! Не, тут Гостеву места мало, чтобы развернуться для смеха. Здесь он будет подсмеиваться, прыгая на одной ноге. Ну? Тесный смех, значить, будет, зажатый. Смешок. Гы!

– Тут надо… – сказал Гостев; ёкнуло в нём одно забористое словечко, один активный глагол, который никогда не иссякает, будучи повторяем каждую секунду миллионами людей. Стыдно ему не было. Шкловский в переводчики не потребовался.


Исчезнут, как птицы

Подняться наверх