Читать книгу Гафур. Роман. Книга 1. Фантастика - Владимир Муляров - Страница 7
Часть 1. В песках
Глава 5. Финка
ОглавлениеУтро. Обычное июльское утро в обычной деревне в Центральной полосе России. Слышится кукарекание неугомонного и очень клевачего петуха Маровых, мычание коров где-то вдалеке, на поле, и стрекот кузнечиков прямо под окном деревенской трехоконки, которое завешено грязной марлей. Возле моей головы жужжит назойливая муха, и где то совсем рядом тихий голос говорит: «Зайчик, вставай! А то проспишь всё Царство Небесное!»
Конечно, это бабуля уже испекла пироги. Потому что этот аромат… Ах!
Я легок, как мотылек. Я вскакиваю с соломенного матрасика, лежащего на простом дощатом некрашеном полу, и замечаю, что у меня, почему—то, ничего не болит. У меня не ноет и легко гнется во все стороны моя спина. Не ноют вечно больные ноги, и – о, Боже! – У меня во рту еще все зубы. Хотя нет, не все. Многих по—просту еще нет, потому, что они у меня еще не вылезли.
Сейчас мне десять лет.
Сон мгновенно сменяется на активный мой ритм, и я совсем не ощущаю этого перехода. Так бывает только в детстве, когда у тебя нет хронической депрессии и кучи прочих атрибутов бытия, свойственного тому возрасту, в котором детство уже вспоминается, как невосполнимая утрата. Как где—то позабытое счастье.
Я перепрыгиваю через рыжего хозяйского кота, который по наглости своего характера всегда лежит вдоль порога двери, ведущей прямо из комнаты через коридор избы в хлев. А там, в хлеву, где живут куры и гуси, есть то, что заменяет жителям деревни туалет. Там есть жердочка.
Бабуля извлекает из русской печки открытый пирог с черникой, которая собрана утром в сухом хвойном лесу совсем невдалеке от избы, где мы снимаем комнату у простой русской тетки по имени Мария.
Тётя Маша Марова. Идет июль одна тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года от Рождества Христова. Вернее, Новой Эры, как принято было говорить в те годы.
Муж Марии, Василий Маров, только что вернулся из очередной отсидки, и поэтому храпит пьяный в соседней комнате. А мы в этом году в деревне только вдвоём с бабулей. Потому что мама всего полгода назад, в середине февраля, родила моего младшего брата и поэтому, конечно, оставалась в городе.
Я хватаю набегу кусочек бабулькиного пирога и ничем его не запивая, мчусь босиком вместе с деревенскими мальчишками в колхозный сеновал. Там уже собрано под огромным навесом достаточно свежего июльского сена первого покоса, и мы ныряем в него, как в воду, и принимаемся рыть в этом огромном ароматном миру норы и ходы нисколько не хуже мышей, которых тут также достаточно.
Мы живем в этом сене почти до самого вечера. А вечером также дружно идем с самодельными луками на колхозные пруды стрелять лягушек, у которых к этому времени уже вовсю начинаются песни.
Тогда в России не было движения «Зеленых», как впрочем, и никаких иных «цветных» движений. Никто из нас, тогдашних десятилеток, насколько я помню, не стал ни живодером, ни извращенцем. Да и лягушек в пруду не стало меньше.
Из всех нас я один бегал домой на обед.
Я подхожу неслышной легонькой походкой к дому, где мы с бабулькой отдыхаем, и останавливаюсь возле открытого настежь окна послушать разговор двух взрослых. Они такие разные – моя бабулька и дядька Вася Маров. Бабулька была младшей дочерью в семье православного священника, в Солигаличе, и воспитывалась с пеленок у сестер тамошнего женского монастыря, где её отец и мой прадед, протоиерей Алексей Голубев, окормлял насельниц. Ещё до революции…
– Я тебе говорю, Василий, – слышу я голос бабули, который теперь содержит в себе незнакомые мне жесткие нотки, – Я говорю тебе, оставь мальчишку в покое.-
Слышно звякание посуды. Должно быть, они пьют чай.
– Да что ты, Алексеевна, – слышу я теперь грубоватый и спокойный баритон Василия Марова, – я ведь к нему по—отцовски! Вот пойдем завтра за солониной с ним. Отпустишь? —
– Отпущу. – Говорит моя бабуля, – Но с условием, чтобы от тебя он не нахватался никаких твоих привычек… —
Голос её твёрд, но при этом совершенно спокоен.
– Я знаю, – продолжает бабуля, – что ты заслуженный человек, фронтовик. Да и мужик ты неплохой, несмотря на то, что сидишь постоянно. Но… Смотри мне! Никакого мата, и никаких разговоров о вашем воровском мире. Я не для того тебя в госпитале спасала, чтобы потом ты мне из внука блатного сделал! —
– Дак … – начал-было Василий фразу, и так ее и не закончив, сказал: – Конечно, Алексеевна, конечно … —
Мне неловко стоять и подслушивать разговор двух взрослых людей, потому, что мне с пеленок объясняли, что это нехорошо. Но речь ведь идет обо мне, и моё любопытство пересиливает.
Ничего, однако, более не происходит. И я, выждав секунду-другую, влетаю в дом для того, чтобы, быстренько перекусив, умчаться обратно к мальчишкам, которые дразнят меня «городским», совершенно не намереваясь при этом как—то обидеть.
Следующий день начинается для меня в четыре часа утра. Как раз тогда, когда становится светло. Дядя Вася, одетый, уже нетерпеливо курит, сидя на крылечке, и дымок махорки врывается в избу вместе с утренним туманом. На нём высокие болотные сапоги, старые, выцветшие армейские брюки – галифе, зашитые уже во многих местах, и легкая ветровка поверх какой—то немыслимо пестрой рубахи, не застегнутой ни на одну пуговицу.
– Алексеевна! – Ворчит Василий, – Что вы там копаетесь. Щас городские нахлынут с поезда, вытопчут лес, как кони Буденного. Только и видали тогда грибов! —
Бабуля наскоро меня обувает в детские резиновые сапожки и одевает на меня сверху болоньевый плащик, купленный по чистой случайности в Москве в «Детском Мире». Я выбегаю на улицу к Василию, а она, высунувшись в окно, крестит нас «частым крестом».
Прохладно. Роса. Легкий туман. На улице, по которой мы идём, старая соседка выгоняет свою корову, чтобы та весь день была в колхозном стаде.
– Вася! – Негромко говорит нам вслед моя бабушка. – Вася, помни, о чём мы говорили! —
– Лана – отвечает Вася сквозь набитый пирогом рот. И тут же, вступив, как водится, в коровий блин, выдает несколько слов, которые я не могу говорить вслух, потому что я еще мал.
Он шагает своими огромными шагами, а я бегу за ним, чтобы просто не отстать. Потом, уже за деревней, до него доходит, что я торможу весь процесс сбора грибов, и он сажает меня к себе на шею, а моё маленькое лукошечко суёт в свою бельевую корзину. Теперь он чувствует себя свободным, и прибавляет ходу. Ну, а я? А мне только того и надо! Я сижу на шее у Василия Марова на высоте двух метров над землей и руками кручу воображаемый руль, стараясь сообщить своему транспорту направление движения.
Я всегда знал, что у Василия и Марии было двое взрослых сыновей – Николай и Толик. Старший, Николай, утонул, переходя по льду Волгу. А младшего, Анатолия, в том же году съели волки, когда он шел домой из лесного техникума, где учился с восьмого класса. Он решил срезать дорогу, пройдя лесом. Народ в деревне говорил, что это в наказание за то, что Василий беспутный мужик, вор. А бабуля моя отговаривала злоязычников от, как она выражалась, напрасного осуждения, и даже поругалась с соседкой Тонькой-медичкой до такой степени, что они обе таскали друг дружку за волосы, пока их не разлили водой подоспевшие на шум мужики.
Бабуля любила Василия. Она видела в нем что—то, чего не видел больше никто. Любила его и Мария. И ждала каждый раз, когда его сажали за очередную кражу колхозного имущества. Конечно, как я понимаю теперь, Василий Маров был больным человеком, хронически воровавшим всё, что плохо лежало. Но, с другой стороны, он прошагал всю войну от звонка до звонка в роте фронтовой разведки. И иногда, будучи в изрядном подпитии, он вспоминал фронтовые дни. И даже тут самым излюбленным его рассказом был момент, когда он с товарищами ушел «за языком» и, забравшись к немцам в избу, первым делом упёр у них все ценности.
Он смеялся, когда это рассказывал.
Он относился к воровству чужого добра, как к стилю жизни. Такому же, как, например, увлечение филателией, не видя в воровстве абсолютно ничего предосудительного.
Вот и лес.
Дядя Вася снимает меня со своей шеи и вынимает из своей корзины моё лукошечко.
– Теперя сам. – Говорит он мне. – Да смотри, не теряй меня из виду. Я по лесу не гулять хожу, а бегаю бегом. Потому что волка ноги кормят. Если только перестанешь меня видеть, сразу кричи. —
– А что кричать? – Серьёзно спрашиваю я. Он улыбается и говорит
– Просто позови меня. —
Я никогда не видел грибы в лесу. Я всегда удивлялся тому, как человек может в крошечной кочке, практически незаметной для глаза, и заваленной сверху толстым слоем хвои и прелых прошлогодних листьев, разглядеть гриб?
Через полтора часа очень быстрой ходьбы по лесу у Василия было всё, что нужно для того, чтобы с полной победой вернуться домой. Ну, а у меня в лукошечке не оказалось ничего. Потому что я бежал строго за дядей Васей. А после него в лесу грибов не оставалось.
Наконец, он остановился у большой поваленной сосны, поставил свою корзину, вынув из неё предварительно какой—то свёрток, и мне сказал.
– Щас мы сбегаем с тобой на болото. Свою корзинку клади сюда – и указал ногой под сосну. Сам же он свою корзину, практически полную грибами, тоже засунул под упавшую сосну и заложил со всех сторон ветками, которые почему-то тоже очень кстати тут оказались. И мы налегке двинулись в сторону жуткого болота, имя которому Патрина топь. Там люди пропадали постоянно. Разумеется те, кто по своему слабоумию рисковал туда соваться.
Я понимал, что ходить на Патрино болото – это ровно то, что бабуля мне категорически запрещала. Да я бы и сам не посмел, потому что рассказы деревенских мальчишек об этом гиблом месте въелись в мою душу нестерпимыми ужасами. Но, что я мог сказать взрослому дядьке, который вырос в этих краях? Да он бы и не оставил меня в лесу караулить наши корзинки. Потому что в краях этих водилась и рысь, и мишки, и прочая лесная живность.
Быстро, молниеносным движением Василий смахнул с дерева длинный и увесистый сук. Затем взял меня в охапку и вновь водворил себе на шею, и сказал
– Сиди тихонько. На трясине не бойся и никак меня не отвлекай. —
– Ладно. – шепотом говорю я, и мы идём. Но уже не так, как раньше, бегом. Куда делся тот дядя Вася, который ломится по лесу, словно лось. Теперь он напоминает мне рысь, движущуюся медленно и очень аккуратно, выверяя каждый свой шаг. Палкой тычет впереди себя, проверяя прочность трясины. А трясина колышется под нашим совокупным весом, как палуба рыбацкого баркаса в сильный шторм, и мне страшно.
Даже сидя на шее у дяди Васи, мне страшно смотреть в черноту провалов топи, в те дыры в трясине, каждая из которых стоила кому-то жизни. Их лесники забрасывают ветками. Но новые дыры образуются снова и снова.
– Вот тут лось давеча завалился – вполголоса говорит дядя Вася даже не мне, а, скорее, самому себе. И я, повернув голову направо, с ужасом смотрю в черную дыру продолговатой формы, которую мы огибаем по большой дуге, и почти физически ощущаю боль, ужас, панику огромного и сильного зверя, сгинувшего накануне в хлюпкой бездне. Потому что я вспоминаю тот страшный, душераздирающий рёв, который был слышен третьего дня вечером.
Патрина топь…
Кто бы осмелился жить на болоте, если даже местный, ушлый и очень осторожный мужик, сумевший выжить в Великой Войне, заметно боится этого жуткого места?
Ну, разумеется, только тот, кто еще круче, чем Василий Маров, и чей шалаш внезапно возникает перед нами. Из этого шалаша струится едва заметный дымок, а меня снимают с шеи, и мои затекшие ноги моментально начинает колоть тысяча иголок.
– Стой здесь, Вовка. – Говорит мне дядька Вася. – Стой, и никуда не двигайся. А то сам знаешь! А я друга проведаю. —
С этими словами он тихонько свистит, как птица, и на его свист из шалаша выглядывает лицо человека неопределенного возраста. Выглянувший мужик настолько страшен, что не будь он человеком, я бы подумал, что это и есть тот самый леший, которым меня всегда пугали местные мальчишки.
Возможно, они были недалеки от истины, потому что Василий, протянув руку болотному жителю, сказал
– Привет, Леший. – И сказал он это очень тихо.
– Привет, Колесо. – Также тихо ответил ему Леший, и я узнал, что дядя Вася имеет еще одно имя.
– Вот, – говорит Василий Лешему, протягивая ему сверток, – я тут собрал всё, как ты просил.
– Это кто? – немного резко спрашивает его Леший, кивая в мою сторону.
– Вовка, внук Алексеевны. – Отвечает Василий, и я замечаю на физиономии Лешего неподдельное уважение.
Они оба удаляются внутрь шалаша. Но, перед тем, как скрыться, Василий оборачивается ко мне и говорит шепотом
– Смотри, никуда! – И подумав секунду, добавляет – А то Леший тебя съест. – И говорит он это так серьезно, что я понимаю, что это так и есть.
Так я стою и кормлю собою полчища комаров, которые, как по команде собираются, наверное, со всего леса, специально для того, чтобы позавтракать тут мною. Мне себя до слез жалко, потому что я такой еще маленький, а эти комары такие здоровенные…. Но уйти некуда, и мне ничего не остается делать, как только ждать, когда Василий – он же Колесо, – обсудит со своим другом все их проблемы.
Наконец, что—то жуя, Василий показывается из этого крошечного шалашика, в котором непонятно каким образом смогли уместиться двое огромных мужиков. Я чувствую острый запах самогонки, которую Мария Марова гнала время от времени частично на продажу, частично, для себя и мужа Васи. Вслед за ним из шалашика выбирается и Леший, уже изрядно захмелевший. Они обмениваются легким рукопожатием. Молча. Затем Леший наклоняется всем корпусом ко мне и говорит так тихо, что я едва слышу его слова. Он говорит
– Никому не сказывай, Вовка, о том, что ты здесь видел. —
И потом также молча, мы следуем с дядькой Василием обратным путем к поваленной сосне через всю Патрину топь. Причем теперь я иду своими ногами немного впереди дяди Васи. Там, у поваленной сосны, Василий изымает из-под ствола свою корзину и, бегло в нее взглянув, говорит сквозь зубы
– С—сволочь, ворьё! Барсук порылся. – И выдаёт еще пару совсем нелитературных слов.
Я также смотрю в его огромную корзину, однако, ничего не вижу в ней особенного. Грибы, как грибы. Где-то недалеко от нас лесной воришка барсук, наверное, потирает ладошки и посмеивается над нами.
Василий нагибается за чем-то вниз, потом выпрямляется и говорит мне
– Вынимай своё лукошко и айда домой. —
Я нагибаюсь, заглядывая под зеленый ото мха ствол палой сосны, чтобы забрать своё лукошко там, куда его положил дядя Вася, и замечаю совсем рядом с ним нечто блестящее, красивое. Я это беру в руку и, извлекши на свет Божий, вдруг обнаруживаю, что это финский нож.
Восторгу моему нет предела, потому что нож настоящий, с красивой наборной ручкой из оргстекла. Я протягиваю нож дяде Васе и говорю
– Вот, нож. —
– Теперя он твой. – Говорит мне Василий. -Ты же его нашел. —
Так-то оно так, да не так! Потому что нож этот совсем не мой, а забытый кем-то. И этот кто-то наверняка теперь плачет о том, что потерял такой красивый финский нож. Поэтому, наклоняясь, я кладу финку обратно под ствол дерева. Мне нестерпимо это расставание с тем, о чём тайно мечтает каждый мальчишка. Но! Нельзя. Нельзя брать чужие вещи.
– Ну, ну, ну! – Восклицает дядя Вася, глядя на то, как я, скрепя сердце, пытаюсь положить нож обратно под ствол упавшей сосны.
– Эт, брат, никак нельзя делать! – Добавляет он, и изымает нож обратно. – Ты ведь его нашел, так? – спрашивает он меня
Я молча киваю головой. Потому что нож этот нашел я.
– Вот теперя послушай, – говорит мне дядя Вася. – Нож этот теперя твой. По жизни. Потому что ты нашел то, что ненужно никому. И ты теперя этой ненужной никому вещи найдешь применение. Нож – это вещь! – Продолжает дядя Вася. – А ты взял то, что всё равно никому не нужно, и пропадет тут без дела. —
– Как же, нож никому не нужен? – Пытаюсь я вставить своё слово. Тогда дядя Вася Маров, присевши на корточки, смотрит мне прямо в глаза, и я выдерживаю этот его взгляд. Его глаза чисты, как небо, и то, что он мне говорит, настолько неоспоримо, настолько логично и настолько убедительно, что противостоять этим его словам никак у меня не получается.
– Запомни, Вовка, – говорит мне дядя Вася, глядя мне прямо в глаза и делая акцент на каждом слове,
– Нужные. Вещи. Не. Теряют. —
Он тянет паузу, чтобы до меня дошло, и продолжает. – Я вот, к примеру, не теряю же свою махорку, не теряю свои ножи и я не теряю ничего из тех вещей, без которых не могу обойтись. А ты, Вовка, никогда не потеряешь ладанку, которую тайком носишь, чтоб никто не видел, потому, что в Бога верить нехорошо. Ты её поэтому носишь тайком. И не потеряешь никогда. А если случится тебе её потерять, то ты тут же бросишься её искать везде. И будешь искать, пока не найдёшь. Ведь так, Вовка? – Спрашивает меня дядя Вася, и я киваю головой. Потому что ладанка, которую мне зашила бабуля под воротничок рубахи, мне и в самом деле почему-то дорога.
– Во-о-от. – Говорит он. – Поэтому, если вещь долго валяется, и за ней до сих пор никто не пришел, то это значит, что она никому больше не нужна. И именно поэтому ты сделаешь доброе дело, если снова дашь этой вещи поработать. Теперя для тебя. Так? – Спрашивает он меня.
Я не знаю, что мне ответить дядьке Василию, который ждет от меня ответа и который мне безгранично нравится. А в небе тем временем начинает погромыхивать гром, который, впрочем, еще очень слаб, чтобы застать нас врасплох.
Дядя Вася продолжает, сидя на корточках, смотреть мне прямо в глаза, ожидая, когда же до меня, наконец, дойдут столь простые и очевидные истины. А меня, как назло, заклинило. Так же, как недавно на уроке ритмики, когда я забыл все движения вальса, которым нас учили, и стоял, как вкопанный, рядом с покрасневшей от стыда девочкой из нашего класса. Мне вот и сейчас почему-то стыдно. Я всё думаю про то, что было бы совсем даже неплохо иметь у себя такой вот нож. И при случае можно им похвастаться перед мальчишками, которые откроют от изумления рты, как только увидят у меня такой нож. Я бы даже приврал немножко. Совсем чуточку бы приврал, когда сказал бы, что нож этот мне подарил Леший в самой середине Патрина болота, куда мы ходили с дядей Василием. Я вижу, как деревенские мальчишки стоят, полные уважения ко мне, городскому. Дядя Вася тем временем снова говорит мне, почему-то переходя на шепот. Совсем как тогда, у шалаша Лешего.
– Пойми, Вовка, – говорит мне дядя Вася Маров, – что всему своё время. А каждой вещи – своё место. Это, брат, Ленин сказал! Вот, этот нож сделал кто-то, старался. И долго пользовался этим ножом. А посля то ли надоел он ему, то ли человек просто небрежный оказался, разява, что не любит свои вещи, и он пошел в лес по грибы и этот ножик забыл тут-от. И что этот фраер сделал после того, как хватился, что у него ножа-то больше нету? – Дядя Вася снова делает паузу, давая мне осмыслить сказанное им. И тут я замечаю, что вокруг нас становится как-то темно. Наверное, и впрямь, скоро будет дождик. Потому что и небо, и лес, и берёзы стали какими-то серыми, некрасочными и даже неприятными. И в лесу стало сразу же очень неуютно как-то.
– А ничего, Вовка, он не сделал. – Продолжает свой монолог дядя Вася. – Не пошел он обратно в лес найти свой нож. И плюнул на него. И уже забыл про него давным-давно. Поэтому я тебе и сказал, что нож теперя твой. Бери его смело и никого не слушай, кто тебе будет что-то там говорить про это дело. Потому что запомни, Вовка, – он снова смотрит мне прямо в глаза, и в них не отражается ничего, кроме посеревшего от туч неба. А в самых зрачках у дяди Васи качаются ветви берез, – запомни, что те, кто тебе будут говорить, что это нехорошо – брать утерянную кем-то вещь, – они тебе это говорят из зависти. Потому что сами берут прекрасно, токма не говорят никому, что берут. А после, как-нибудь, я научу тебя его метать. – Добавляет он. – Мало ли, в жизни пригодится. – И дядя Вася подмигивает мне вполне заговорщицки.
Вопрос с предстоящим метанием ножа решает, конечно, все дело, и я одобрительно киваю головой.
Дядя Вася суёт финку мне за голенище правого сапога – совсем так, как и сам носит ножи, – и я уже этому рад. Потом снова сажает меня на шею, и мы движемся прямиком к дому, срезая по косой дуге угол через колхозное поле, где коровы жуют свой сладкий клевер. Дело движется к полудню. Жарко. Парит, видимо, на грозу, и у меня начинают слипаться глаза от всех тех интересных приключений, которые выпало мне сегодня пережить. Я ходил с дядей Васей по трясине, познакомился на болоте с настоящим лешим и, под конец, нашел мечту всей своей жизни, настоящий финский нож, который теперь мой по всем законам. Потому что он перестал быть кому-то нужен и поэтому этот кто-то его потерял в лесу, и даже за ним не пришел. Какой-то человек со странным и очень редким именем Фраер.
И теперь этот нож мой по праву…
Мы с дядей Василием подходим к дому, из которого вышли за грибами в лес четыре часа назад, и устало входим в прохладу сеней. Василий так и идет в дом прямо в сапогах, чтобы сразу же сдать корзину моей бабуле для обработки. Потому что тетя Маша до позднего вечера будет на работе в поле. Сейчас время сенокоса, а грибы до вечера ждать, конечно, не будут. Я остаюсь снять сапоги и заодно спрятать куда-нибудь подальше от бабулиных глаз мой новый нож, и слышу, как в комнате дядя Вася спрашивает.
– Что случилось, Таня? —
И по тому тону, каким он это говорит, я понимаю, что что-то произошло, пока мы бегали по болоту. Сунув финку в свой тайничок, за отошедшую доску в стене сеней, я тоже вхожу в комнату и вижу, что за столом сидит моя бабуля и в руках у нее папироса. Она глубоко затягивается дымом, втягивая его частично через ноздри. И дым этот, струясь через лучи света, льющиеся в распахнутое окно, создаёт невообразимо феерические узоры в воздухе комнаты. Ничего хорошего это не предвещает. Потому, что после того, как у бабули снова открылась язва желудка, она всё время пыталась бросить курить, и курила очень редко. Только тогда, когда что-то происходило совсем плохое в жизни нашей страны или в жизни нашей семьи.
Последний раз я видел ее курящей такой же вот «Беломорканал» ранней весной этого, тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года, в тот день, когда погиб Юрий Гагарин. Бабуля в тот день не только курила, но и плакала. А сейчас она говорит совершенно ровным голосом
– Наталья умерла. —
Последняя ее сестра, которая жила в Москве вместе дядей Шурой Кирилловым, замминистра финансов в правительстве Хрущева, теперь умерла. И это значит, что наш отдых в деревне закончен.
Недолгие сборы вещей.
Пока мы собираемся, дядя Вася запрягает лошадь, которую вместе с телегой выпрашивает у соседа до вечера. Он уже сидит за вожжами, когда мы выходим из дома с чемоданом и двумя сумками, и тут я вспоминаю, что финский нож я забыл в сенях, за отошедшей доскою стены. Я вскакиваю с телеги и стремглав бросаюсь обратно в дом. Бабуля провожает меня глазами, полными слез, и не спрашивает меня ни о чем. Я же, вынув нож и быстренько сунув его себе под рубаху, бегу обратно, захлопнув калитку. Прыгаю в телегу, а дядя Вася, смотрящий зачем-то прямо под хвост соседской лошади, задает мне вопрос под новые раскаты грома, которые уже значительно ближе
– Вовка, все в порядке? —
– Да. – Говорю я, и он, громко чмокнув губами, трогает лошадь с места. Нам ехать целых девять километров по проселку через сосновый бор, а потом через поле, до того места, где нас смог бы подобрать пригородный автобус. И я еще не знаю, что мне больше никогда не побывать в этой деревне, да и Дядю Василия я тоже больше уже не увижу.
Через много лет от этого дня, когда мы все вместе едем в телеге, обычным днем в середине июля, я узнаю кое – что, от своей бабули, которая будет лежать при смерти, умирая от рака желудка. Тогда, умирая, она будет рассказывать мне многое из того, что долго очень лежало камнем у нее на сердце. Расскажет она и то, что буквально через месяц от этого дня, когда мы еще все вместе едем в телеге по проселку, дядю Васю Марова арестуют в последний раз за то, что он помогал укрыться на Патрином Болоте беглому зэку по кличке Леший, с которым он когда-то давно воевал. А потом его посадят на целых восемь лет, и из зоны он уже не вернется.
Много, очень много событий произойдет в это время, в промежутке между серединой июля одна тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года и до самой бабулиной смерти, спустя шестнадцать лет. Много и хорошего и плохого, разного. Как и бывает обычно в жизни. Я за это время успею окончить школу, отслужить в армии, поучиться в институте и жениться. И многое изменится и в жизни семьи, и в жизни страны. Но сейчас еще целых два с половиной часа мы будем вместе. Моя бабуля, которая любит меня и любит Васю Марова, видя в нем не вора, а заслуженного и очень несчастного человека. Василий, который любит меня, как сына, вместо тех своих сыновей, которых он со своей женой, простой русской женщиной Марьей, потерял. И любит мою бабулю за то, что она никогда не отказывалась помогать ему, рецидивисту, видя в нем человека. И я, который любит бабулю и очень уважает дядю Василия. Такого смелого, простого и сильного дядьку.
Мы едем в телеге, и нам хорошо всем вместе быть. И я еще не понимаю того, насколько сильно изменился мир вокруг меня.
Уже изменился.
Что в жизни моей уже никогда не случатся дни, настолько солнечные и настолько счастливые, как еще сегодня утром. Потому что финский нож, который, как я пойму много-премного лет спустя, принадлежал дяде Васе, и который он сам нарочно сунул под палое дерево в том самом месте, где я смог бы его легко найти. И сейчас этот нож торчит у меня за пазухой, и я этому по-мальчишески рад. Тогда я еще не понимал, что эта вот самая дорога окажется дорогой, по которой я сейчас уезжаю из детства. Уезжаю из солнечных, беспредельно счастливых моих дней, погружаясь постепенно в землю моего изгнания. Тогда я не знал, да и не мог знать, что каждый твой нравственный выбор, каждое решение твоей души, происшедшее под давлением извне, либо по собственной твоей прихоти, все это меняет мир вокруг тебя. И делает его таким, каким он должен быть для того, чтобы полностью соответствовать твоим внутренним этическим установкам. Лишь по прошествии огромного количества времени мне станет известно то, что мир вокруг тебя формируется исходя из твоих решений таким образом, чтобы максимально соответствовать твоей этике. И что в соответствии с этим Законом каждый живущий является творцом своего Рая или своего ада уже при жизни.
Мы едем под начавшийся крупный дождик, и моя бабуля говорит.
– Вася, давай споем. – Голос у нее очень хороший. Потому что она пела в церкви. А у дяди Васи нет голоса совсем. Да и слуха тоже. И поэтому то, что они творят с каким-то грустным романсом, не поддается никакому осмыслению. Но, видимо, не в том дело, что они поют не в лад. А в том, что в них есть единство, несмотря на очевидную разницу в уровне мастерства.
Мы едем в телеге, и голоса поющих вздрагивают на каждой кочке, потому что в русских телегах нет рессор. Но это ровным счетом ничего не значит. В силу того простого факта, что нам и горько, и хорошо всем вместе мокнуть под дождем в трясущейся телеге, в полдень обычного дня, в середине июля одна тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года от Рождества Христова. Или, Новой Эры, как принято было говорить в те годы.