Читать книгу Повести огненных лет - Вячеслав Викторович Сукачев - Страница 15
Военная
Глава четырнадцатая
Оглавление– Никита, ты ордена не взял?
– Нет, Сима, планки только прицепил. Да и нет их у меня, орденов-то, пацанва растаскала, а там в школьный музей попросили, в районную Комнату славы, я и отдал. А чего ты хотела?
– Так ты тогда костюм с планками надень.
– Надену.
– Осип тоже наденет. Я ему говорила.
– А зачем, Сима?
– Похороны сегодня, Никита. Мужа моего хоронят. Он хоть и не воевал, а от войны тоже дай бог вынес, вот мы его по-фронтовому и почтим. Ты уж прости меня, Никита, но сегодня с нами сходишь, а?
– Конечно, Сима, чего я один-то буду делать?
– Отдыхать приехал, в отпуск, а тут…
– Брось, Серафима, – недовольно перебил Никита, – а то ведь у меня и наряд схлопочешь… И вообще, чего это ты со мной как с чужим обходишься, или и правда чужой?
– Ладно, Никита, не буду больше.
Серафима, достав из чемодана военную форму, разложила ее на коленях и глубоко задумалась, не замечая, как чутко и торопливо ощупывают пальцы сукно, проверяют штопки, пуговицы и еще какие-то, ей лишь одной известные, мелочи.
– Сохранила? – удивился Никита. Он сидел за кухонным столом и направлял утюг, развалив его до последнего винтика.
– Сохранила, – вздохнула Серафима и погладила сукно руками. – Я от войны, Никита, все сохранила.
Задернув легонькую шторку на дверях, она медленно переоделась и долго стояла у комода, перебирая безделушки, которые в разные годы и по разным причинам покупала в магазине, и все никак не решалась подойти к зеркалу. Потом взяла гребень, тщательно расчесала все еще густые черные волосы, собрала их в узел на затылке и, закалывая шпильки, опять задумалась, так и оставшись с поднятыми к голове руками. Никита что-то говорил – она не слышала. С неприятно поразившим ее удивлением, Серафима поймала себя на том, что с тоскою думает о войне. Нахмурившись, она решительно подошла к зеркалу на стене и увидела, что помолодела до неприличия. И это опять неприятно удивило ее.
Она села на кровать и закурила. Пилотка лежала на комоде, ее она так и не решилась надеть. Сильно заболело сердце. Память упорно стучалась к ней, а она так же упорно гнала эту память от себя, боясь не осилить, не справиться с ней.
– Сима! – весело окликнул Никита, – покажись-ка.
И она очнулась, на ходу прихватила пилотку, точным, крепко заученным движением (словно и не было тридцати лет после войны) надела ее чуть набок и на два пальца над бровями. Отдернув шторку, вышла к Никите.
– Симка! – вытаращил Никита глаза. – Сгинь, Симка!
Она смутилась и, невольно подтягиваясь, прошла по кухне.
– Вот это фокус! – пристально и удивленно разглядывал Серафиму Никита. – Да неужто и я бы так помолодел в форме-то? Ну и ну. Тебя, Сима, впору под венец вести… А ну, повернись-ка еще разок. Н-да… А ремень-то есть?
– Есть.
– Надень.
Серафима перетянулась ремнем и, тоже привычно, расправила под ним гимнастерку, согнала морщины.
– Вот ведь как помолодела, – загрустил вдруг Никита. – Тебе форма идет.
– Увидел, – усмехнулась Серафима.
– Так пойдешь?
– Хотела, да не знаю…
– А чего тут знать. Иди так.
– Нет, Никита, гимнастерку я сниму, кофту надену.
– А ордена?
– Перецеплю. Долго ли.
Она ушла в горенку и еще раз глянула в зеркало и только теперь приметила, что у нее были старые глаза. Форма омолодила только ее фигуру, глаза же ничем нельзя было омолодить, потому что все, что они увидели за пятьдесят с лишним лет, – осталось в них. А видели они много страшного, чего человек видеть не должен. И особенно если этот человек – женщина.
Серафима, сразу уставшая и тихая, сняла гимнастерку, подержала ее в руках и принялась отвинчивать ордена и медали. Когда она сделала эту работу и награды, холодно звякая, с трудом уместились в ее руке, гимнастерка как-то разом осиротела, стала до неузнаваемости серой и обыденной. И Серафима долго, с удивлением смотрела на нее.
– Куда, куда прешься-то, идол? – зашикали, завозмущались старухи на Кольку Кадочкина, который, нарушив порядок, показался в дверях с обитой красным сатином крышкой гроба.
– А чего нести-то? – недовольно нахмурился Колька.
– Венки, как чего, поди не знаешь?
– Господи, помрешь, и схоронить-то ладом не смогут!
– Ничего к ним не пристает, все как от стенки отскакивает. Хоть бы это уж запомнили.
– А зачем? В городах, слышь, жечь наловчились. Вот им и без разницы.
– Они-то как хотят, а мы христиане, и пусть хоронят нас по-христиански.
– Они схоронят! Еще вперед головушкой выпрут, ума хватит.
Но дальше все пошло по правилам, и старухи примолкли, поджимая сухие губы.
Не переставая с самой ночи, продолжал моросить мелкий, по-осеннему холодный дождь. Он сыпал и сыпал из низких сплошных туч, которые медленно сползали с хребтов и вяло тянулись над Амуром в низовья. За этой тоскливой мутью едва проглядывали сопки на левой стороне реки, и все в мире как бы сузилось и потеряло свои размеры и очертания. Земля раскисла и, уже не в силах принимать влагу, покрывалась мелкими лужицами, в которых одиноко плавали первые опавшие листья. По этим лужицам и по листьям, по сырой, раскисшей земле медленно продвигались десятка три людей в сторону кладбища, что было расположено у подножия небольшой сопочки и густо поросло кустами боярышника да березами. Ярко рдеющие горьковато-сладкие ягоды боярышника источали крепкий запах селедочного рассола, и даже дождь не мог смыть этот запах, и поэтому когда люди подошли к кладбищу, вобрали этот запах в себя, многие удивились – откуда он здесь, словно раньше никогда не замечали его…
Все, кто шел сегодня хоронить Матвея Лукьянова, были в чем-то похожи друг на друга: почти у всех были одинаковые плащи, косынки и кепки, и даже старухи в своих черных плюшевых жакетках не нарушали общего впечатления и лишь один-единственный, неожиданно яркий (красный, с голубыми цветочками) зонтик сильно выделялся из толпы. Он медленно и празднично, весело отметая дождь, плыл над головами, и на него было как-то странно и тяжело смотреть. Словно бы этот зонт, помимо воли его хозяина, надсмехался над людьми, холодным дождем, далекими сопками и даже над самим покойником… Давно бы не выдержали старухи, строго укорили хозяина, да шла под этим зонтиком Ольга. И Серафима, чувствуя неловкость и огорчение, мысленно умоляла Ольгу, чтобы та убрала зонт хотя бы до той поры, пока не опустят Матвея в могилу. Но дочь, как и всегда, не услышала её…