Читать книгу Последний медведь. Две повести и рассказы - Ирина Васюченко - Страница 13

Автопортрет со зверем
12. Пастораль

Оглавление

– Эй, выходи!

– Как вы нетерпеливы! Подождите часика три-четыре.

– Выходи, хуже будет!

– Куда еще хуже? Вы и так мне ужасно надоели.

Я сидела, с комфортом расположившись на перевернутом ящике в деревянном сарае, наскоро сколоченном в углу школьного двора. Сарай еще пах смолой и был щеляст: сквозь щели в него радостно вонзались косые пыльные лучи сентябрьского солнышка. Вдоль стен сарая стояли клетки с кроликами – затея школьной администрации. Это был очередной верноподданный отклик на кампанию так называемого укрепления связи школы с жизнью. Весь позапрошлый год корявый старец, непрестанно кричавший о "тр-р-рудовой дисциплине" и на редкость бестолковый, обучал нас строгать доски рубанком. Потом его сменил бойкий розовощекий малый не то с токарным, не то со сверлильным станком, к которому приходилось подолгу стоять в очереди: нас было десятка три, а станок один. И вот теперь дошло до кроликов. Ухаживать за ними было предложено не всем, а только желающим. Таковых оказалось не много. Но для меня выбор между осточертевшим станком и симпатягами-кроликами, при том, что к ним не выстраивается хвост и они не издают противного железного лязга, был предрешен заранее.

Итак, мне предстоит продежурить на школьной ферме еще два часа. Кролики уже накормлены, им, собственно, ничего от меня не нужно. Зато мальчишкам, сгрудившимся по ту сторону запертой на засов двери, настоятельно требуется со мной подраться. Меня же этот вариант совсем не устраивает. Во-первых, их пятеро. Во-вторых, в последнее время драки мне заметно приелись. Я и раньше их не любила, но как-то больше верила в их необходимость.

В дверь ломятся:

– Открывай! Все равно достанем!

– Я уже открыла. Книгу, – на коленях у меня в самом деле лежит роман Густава Эмара. Мне весело. Им до меня не добраться, а в словесной дуэли я не то что пятерых, а и пятьдесят таких противников одолею без труда.

– Вы-хо-ди! Убьем!

– Это, конечно, заманчиво. Но вас маловато. Вы бы еще человек десять позвали, а то не справитесь.

– Ну, дает! Эх, как бы ее выкурить оттуда?

Пусть мучаются. Погалдят и разойдутся. Это не настоящие враги, так, дурачье. Вряд ли они дождутся конца моего дежурства. А если и так, тем хуже для них: за мной сюда зайдет наша словесница, милая молодая женщина, сторонница либеральных методов преподавания. Вопреки всем моим достаточно обременительным для нее анархическим выходкам Наталья Антоновна умудряется хорошо ко мне относиться. Она из тех, кого позднее назовут шестидесятниками. Поощряет в меру свободные дискуссии о внутриклассных конфликтах и проблемах бытия, отраженных в томительно плоских современных повестушках (втайне хмыкаю, но участвую и даже, распалясь, преглупо петушусь). Задушевный облик, который  она тщится придать школе, оставив ее при всем том безусловно советской, импонирует в нашем классе, кажется, всем. У меня от этого рода задушевности сводит скулы, но придираться грех. Ведь по сравнению с казенным рылом, каковое Наталья Антоновна пытается облагородить, это, конечно, может сойти за человеческое лицо. Но главное, у нее самой лицо уж точно человеческое: я, как правило, вижу его с удовольствием. А сегодня, если ее появление разгонит этих болванов, и подавно.

Отпустив еще пару ехидных реплик в адрес осаждающих, я возвращаюсь к Эмару. И вдруг – ликующий вопль:

– А-а-а! Вон идет ее сестра с бантОм! Поймаем сестру, небось, тогда выйдет!

Я пропала. Еще можно было бы надеяться, что они блефуют, но "с бантОм" – это точно Вера. Ее бант едва ли не больше своей владелицы. Тетушка подарила ей широченную ленту цвета бордо, и когда она, нацепив на темя это украшение, важно шествует по тропинке через поле ржи, ее не видно, бант сам по себе плывет по желтым волнам…

Делать нечего. Кладу книгу на одну из верхних клеток – если останусь в живых, потом заберу – и, сделав глубокий вдох, распахиваю дверь. Как можно резче. Я столько успела им сказать! Потасовка будет жуткая.

Вперед! Прямо на нападающих. Они расступаются. Молча. Невероятно! Миную их и, стараясь не ускорять шага, иду навстречу Вере. Беру ее за руку. Сестренка вскрикивает:

– Ой, ты что!

– Больно? Извини…

Уходим, и нас никто не преследует. Только когда мы уже далеко, один из мальчишек выкрикивает что-то. С трудом разбираю:

– Буржуи! Два мотоцикла!

Ну да, все тот же лозунг, под которым начиналась осада кроличьего сарая. Новая сенсация, связанная с нашим семейством, будоражит местные умы. Мотоциклы не мотоциклы, но пару недорогих венгерских мопедов родители действительно купили. В поселке, кажется, только об этом и судачат:

– Совсем спятили! Добро бы мужик, но чтобы баба на мотоцикле гоняла! Голова уж седеет, а туда же! Сядет на него и прям несется по улице! Пыль столбом, хвост трубой! Людей бы постыдились! Во психи-то!

У них светлая полоса: новая игрушка на время умиротворила отца. Когда они с мамой, склонившись над разложенными на столе техническими паспортами, вникают в чудовищно невразумительный перевод с венгерского, толкаясь лбами, хохоча, споря, можно подумать, будто… Нет, не надо. Довольно самообманов.

– Девки ходят, как уродки какие, а они на ветер деньги бросают! На платьишко девкам, на пальтецо не хватает, а мать с отцом дурью маются! – стонет поселок.

Спасибо поселку. Его назойливый суд и тупые насмешки помогли мне понять, что тут родители правы. Я раз и навсегда признала, что они вольны отодвигать наши детские интересы на второй и третий план, "жить для себя".

Вере труднее. То, что Гирники – притча во языцех, тяготит ее тем больше, что она, в отличие не только от мамы, но и от меня, такой участи не выбирала. Ей, младшей, весь этот нонконформизм навязали, не спросив. Сестра потихоньку бунтует, отсюда выбор подруг – самых недалеких, судьбой и природой обделенных девочек. Она по горло сыта и моим умственным превосходством, обеспеченным пятилетней форой, и насмешливыми ужимками других куколок-отличниц, которые, даром что от горшка два вершка, уже видят в ней соперницу и не упускают случая уколоть – за жалкую, трижды перелицованную форму, за "странность" нашего семейства. Существо очень гордое и столь же уязвимое, Вера нуждается в бережном обращении, а ждать его не от кого – ни дома, ни в школе. Потому-то, слывя светочем своего второго "б", она предпочитает общество его отверженных, тех, для кого ее авторитет неоспорим, а блеск ослепителен. Особенно привязалась к Вере одна – Наташка Козлова, нескладное, утомительное созданье с янтарными очами феи и деревянным смехом идиотки. С некоторых пор она торчит в доме постоянно, по всякому поводу разражаясь резким внезапным гоготом:

– Ха-ха-ха! Голая!

Оглядываюсь в досаде. Наташка тычет пальцем в иллюстрацию из "Нивы". Толстенную ветхую подшивку дореволюционного журнала нам дали почитать соседи Гороховы. Это сущая прелесть, чего там только нет, особенно до тринадцатого года. Дальше начинается что-то знакомое, военно-патриотическое, только вместо партии все долдонят про Господа и Государя. Но Вера с Наташкой, не будь дуры, листают другие, более завлекательные номера. На картинке – какая-то псевдоантичная статуя, это она приводит Наташку в такой раж:

– Да посмотри же! Совсем голая!

Выдержав впечатляющую паузу, Вера роняет:

– Голая будешь ты, если разденешься. Она – обнаженная. Это искусство.

Ага! "Сестра с бантОм"  начинает  что-то соображать. Жаль, что мы так часто ссоримся. В последнее время из-за мопедов. Сценарий обычно один – Вера пытается роптать, я сердито обрываю:

– Кто работает, они или мы? Кто с утра до вечера в конторе и в котельной, пока мы тут слоняемся и придумываем, чем бы себя занять?

– Взрослые все работают, – сестрица надувала губы. – А мопедов никто себе не покупает. Люди стараются, чтобы все детям. Когда у меня будут дети, я не стану покупать мопеды, а буду следить, чтобы мои дочки выглядели не хуже других!

– Тебе вредно гостить у тетки. Глупость заразительна. Ты от нее приезжаешь такая же, как все!

Я кипятилась не оттого, что была образцовой дочерью, любившей папу и маму больше самой себя и готовой всем для них пожертвовать. Просто моя корысть была иного рода, чем ребяческие претензии сестры. Когда родители седлали мопеды и с треском уносились в даль, я торжествовала. Под ложечкой, где, похоже, и квартирует душа, становилось жарко и весело. С ними и за них я тихо праздновала победу, пусть краткую, над чем-то давно ненавистным. Сбрасывая ярмо повседневности, они в эти минуты доказывали, что жизнь и за пятьдесят может чего-то стоить. А то я уже начинала подозревать, что ей и на втором десятке грош цена…

Однако ничто не совершенно. Была во всем этом сторона чрезвычайно обременительная. Козы! В отсутствие родителей ответственность за них целиком ложилась на меня. Из-за этого я почти физически ощущала, как упомянутое выше ярмо с их плеч валится на мои собственные.

Сказать, что я не жаловала коз, значило бы не сказать ничего. Мне, ревностной любительнице живой природы, в козах претило все. Их вздорный нрав, тупые, упрямые морды и пронзительное блеяние злили меня неописуемо. Это было то  предельное раздражение, о каком бабушка говорила: "Аж под ногтями колет!"

К козлятам я относилась терпимо: резвые созданья, почти неразличимые, но славные. Да и непреложный факт, что скоро козочек продадут, а козликов зарежут, вызывал легкую грусть. Очень легкую: можно ли жалеть козлят всерьез, зная, что из них вырастет?

Взрослых коз было две, Зорька и Белка. Под ногтями особенно кололо от Белки: она была безрогой, в случае нападения даже не за что ухватиться. Склонные к вульгарному юмору, козы норовили, улучив минуту, хорошенько поддать мне под зад. Но если Зорьку еще удавалось в последний момент поймать за рога, то Белка была неуязвима и, похоже, догадывалась об этом. Опыт велел не поворачиваться к ней тылом, однако и то не всегда помогало – Белке случалось атаковать и в лоб. Не желая себе в этом признаться, я ее побаивалась, что, естественно, не прибавляло симпатии. Что до лохматого, с кудрявым чубом и налитыми кровью буркалами козла Петрония, наш древний римлянин бодался редко, но так сопел и вонял и так прочно врастал в землю вовсе не там, куда я его вела, а где ему заблагорассудится, что хотелось разорвать его на куски.

Пасти эту ораву было мученьем, хотя со стороны картина выглядела, наверное, идиллически. Маленькое стадо, белеющее на зеленом фоне, под сосной – загорелая пастушка с длинными косами, с книгой в руках… Как же! Стоило пастушке погрузиться в чтение – а она туда ухала с головой, глубоко и надолго, – как стадо, дробясь, начинало белеть все дальше и дальше. Загнать его потом в сарай оказывалось делом почти неосуществимым. Когда же их привязывали, особенно так неумело, как это делала я, козы исхитрялись за час-полтора вытаскивать колья из земли и разбредаться кто куда, волоча за собой веревки. Если наступало время их доить, а мама все еще на пару с отцом обгоняла ветер где-то на подмосковных шоссе, приходилось заставлять Веру держать подлых тварей за задние ноги, чтобы не брыкались: очевидно, доила я плохо. Да и за мою неприязнь козы справедливо платили той же монетой.

Когда мнишь себя романтической героиней, а приходится дергать за козье вымя, терпеть белкины пинки, носиться, обливаясь потом, по полям за мекающими и бекающими мерзавками или, надуваясь, как бурлак, тянуть с места упершегося Петрония, контраст между мечтой и действительностью из печального становится оскорбительным. По моему тогдашнему убеждению, бедность обихода и даже грубость среды еще можно сносить с достоинством, но с достоинством иметь коз не смог бы никто!

А между тем когда я была младше и мне поручали пасти одних козлят, это было даже интересно. Случались занятные встречи. Однажды пожилой пузатый дачник в белой панаме подошел полюбоваться на моих подопечных. Меня он приветствовал чрезвычайно учтиво:

– Если это не слишком большая дерзость, позвольте, сударыня, осведомиться, как вас величать.

– Саша.

– О, я бы не позволил себе называть вас так фамильярно. Как ваше отчество?

– Николаевна.

– Рад знакомству, Александра Николаевна. Разрешите представиться и мне: Павел  Семенович. Я гений и юноша.

Увы, я была слишком мала, чтобы оценить такую шутку, если то была шутка, или испугаться этого бреда, если в наше поле забрел сумасшедший. В том, что он сказал, я не усмотрела ничего сомнительного.

– Я спою вам, хотите?

И тут же во все горло затянул балладу про Ермака, который "сидел, объятый думой, среди раскинутых шатров". Я слушала, немного приуныв: гением Павел  Семенович был явно не в области вокала, и баллада показалась мне слишком длинной. Покончив с ней, певец удалился. Когда я рассказала о нем дома, меня надолго перестали пускать в поле одну. Так им не понравился мой новый знакомец. И зря: я поныне уверена, что он был совершенно безобиден.

В другой раз, когда я прогуливала козлят, взору моему представилось ослепительное виденье. Посреди поля перед мольбертом стоял некто, весь в голубом. Незнакомец был строен, как сказочный принц. Его золотистые кудри спускались до плеч. О стилягах я уже слышала, и карикатуры в папиных газетах видела. Нет, ничего похожего! Я была так изумлена, что даже позабыла обычную застенчивость. Подошла ближе. Подкравшись на цыпочках, издали посмотрела, что он делает. На крошечной, размером с два спичечных коробка картонке, прикрепленной к мольбертику, златокудрый запечатлевал вид больничной усадьбы: "кремлевский" забор, высокие тополя над ним, старую березу и пару сосен на переднем плане.

Боясь, как бы лазоревый принц не растаял в воздухе прежде, чем я покажу это чудо бабушке, я помчалась домой. Стоя над керогазом, бабушка помешивала какое-то варево и мурлыкала:

      ГлядЯ на луч пурпурного заката,

     Стояли мы на берегу Невы…


– Пойдем со мной! Скорее! – завопила я.

– Сейчас не могу, молоко убежит.

– Пусть! Там… ты не понимаешь… там такой…

Нервничая оттого, что не умею словами передать все великолепие увиденного, я попыталась объяснить бабушке, насколько ничтожно какое-то молоко в сравнении с тем, что она рискует проворонить. Нимало не взволнованная, бабушка пожала плечами:

– Есть люди, которые готовы на все, только бы обратить на себя внимание. Это суетное желание, Шура. Когда станешь старше, ты сама убедишься, что в натурах этого склада, как правило, нет ничего по-настоящему примечательного. Они это сами чувствуют, вот и отращивают длинные волосы, завиваются, рядятся, как павлины, чтобы похвастаться хотя бы наружностью. Видимо, тебе встретился один из этих бедных людей. Ты говоришь, он художник? Но что ты сказала о его картине? Что она прекрасна? Нет, что очень мала. Только и всего. И ты хочешь, чтобы ради этого несчастного глупца в голубом я переварила кашу? А тебе, кстати, пора вернуться к твоим козлятам.

Кажется, именно тогда я впервые испытала приступ неприязни к пастушескому образу жизни. Бабушка не убедила, а только обидела меня. Даже не захотела взглянуть! А если бы посмотрела, небось, по-другому бы рассуждала… Разве так уж важно, насколько хороша картинка? Главное, есть на свете такие легкие, высокомерные, таинственные люди. Они ни на кого не похожи и никогда – так вещала моя интуиция – никогда не пасут коз.

Но то было давно, теперь же, когда я выросла, галантные гении и загадочные красавцы словно повымерли. Зато на мое поле зачастили дядьки с мутными, как у Петрония, глазами и заторможенной речью. Они были так похожи друг на друга и до того неприятны, что я не запоминала их физиономий и даже местных от дачников с трудом отличала, хотя обычно это получалось само собой. Судя по невзрачности и неотесанности, по большей части дядьки были местными. Мы ведь, живя замкнуто, мало кого из поселковых помнили по имени и в лицо. Зато нас все знали: поле, где стоял, прилепившись к углу больничного участка, наш домишко, открывалось перед поселком, как сцена перед зрительным залом.

Пожалуй, дядек не стоило судить так уж строго. Вид, в каком я красовалась на этой сцене, был чистой воды провокацией. Той весной тридцатилетняя кузина Алла, женщина столь редкостной прелести, что и меня бы пленила, если бы природа позаботилась лишить ее языка, самодовольно изрекающего пошлости, отдала маме для меня шелковое гранатового цвета платье, достойное светской львицы. Рукава, слегка обтрепавшиеся, бабушка укоротила, размер же к немалой ее радости и моей печали подошел точь-в-точь. Для своих лет и при высоком стане Алла казалась истинной сильфидой, но мои низкорослые тринадцать рановато вписались в  рельефный лиф с глубоким дамским вырезом, заниженной талией и игривым мыском спереди. Длинная юбка, скроенная по косой, струясь волнами, довершала прельстительный силуэт. Все это, надо полагать, отлично смотрелось на званых вечерах, в кругу преуспевших мира сего. Но на поляне у окраины убогого полудачного-полупролетарского поселка гранатовое платье дразнило, как красный фонарь. Выглядела я в нем на все шестнадцать, да еще странноватые, чего доброго, развращенные шестнадцать.

Книжная манера выражаться и до безвкусности горделивые ужимки, которыми я отвечала на заигрыванья докучных петрониев, окончательно сбивали их с толку. Мне бы притвориться пай-девочкой, а я изображала необъезженную лошадку, плела с досады небылицы, называла себя какими-то несусветными именами – более чем остроумный способ отвадить ухажеров! По поселку поползли щекочущие слухи о моем распутстве. Где-то в окрестностях имелись военные казармы, так молва утверждала даже, что я, гонимая неутоленными страстями, бегаю туда. В школе этот слух имел немалое хождение. Нет худших сплетников, чем подростки, воспитанные в ханжеских понятиях. Толкуя о чужом разврате, воображая его и ужасаясь, они получают удовольствие слишком острое, чтобы можно было отказаться от него из почтения к истине. Даже в моем классе, где меня как-никак знали, нашлись пылкие сторонники этих легенд. К репутации интеллектуалки прибавилась слава казарменной Мессалины. Она продержалась годы. Позже, узнав об этом, я умышленно спровоцировала класс на очередной, уже не первый упрек в пренебрежении к коллективу, чтобы отвести душу, сказать им всем сразу:

– Мне известно, какую сплетню обо мне вы смакуете. Вы отлично понимаете, что это вранье, но оно вам по вкусу. Если бы я уважала вас, мне бы оставалось только удавиться. Но на свое счастье я знаю вам цену. А теперь посмейте сказать, что я ее занижаю!

– Шура, что это значит? – наша словесница, которая вела то историческое классное собрание, изменилась в лице. – О чем ты? Объясни!

– Извините, Наталья Антоновна, но я не возьмусь. Мои товарищи, претендующие на уважение, приписывают мне нечто такое, для чего приличных слов не подберешь.

– Хоть намекни, я же должна понять…

– Нет, не смогу, увольте. Однако Лошакова честно объявила мне в глаза, что ей трудно не верить тому, о чем говорят все. Так, может быть, кто-нибудь из этих всех и намекнет? Ну, давайте, вам же не привыкать! Мила, а ты что же? Ты ведь мне так понятно все растолковала!

Народ, естественно, безмолвствовал. Милка Лошакова, неплохая девчонка, с которой мы до и, что любопытно, после этой истории вполне нормально ладили, рыдала, уронив на парту светловолосую пушистую голову. При этом зрелище мне стало не по себе, как щедринскому медведю, который «чижика съел». А бедная Наталья Антоновна, как она расстроилась, испугалась, как смутилась! Я почти пожалела о своей мстительной эскападе. Бедная наша классная, столько сил положившая на создание во вверенном коллективе доброй, нравственной атмосферы, не заслужила такого удара, а мне, в ту пору уже семнадцатилетней, эта мелкая расплата была не слишком нужна. Я тогда носилась с гамлетовским вопросом – он достаточно тяжел, чтобы перевесить любую болтовню, даже такую скабрезную.

Но это будет потом, а пока я пасу коз и бешусь от несносных визитов. Причины явления мне непонятны. Разумеется, я не прочь от успеха. Но не такого же! Однако другого, поэтичного и лестного, нет и в помине. Или он вообще не для меня, и мой удел – петронии? Проклятье! Конечно, можно пожаловаться родителям, и меня тотчас перестанут отправлять на луга и пастбища. Но это бы значило сократить их мопедные путешествия, нарушить хрупкое веселое перемирие, установившееся в доме. Из-за дядек? Еще чего не хватало!

– Здравствуй, Эсмеральда.

О, мои Леоноры, Клотильды, Инезильи! Как было не принять их за кокетство? Откуда взялась эта идиотская выдумка? Должно быть, оттуда же, откуда берутся иные авторские псевдонимы: из потребности отстраниться от происходящего, поставить между ним и собой слово-ширму, пестрота которого, по-дурацки кричащая, служит дополнительной защитой. А может, и кокетство все же было. Волнение рано проснувшейся женственности, не признанное разумом ("Если что-нибудь такое почувствую, сразу покончу с собой!"), в своей бессознательности могло проявляться тем глупее.

– Ты меня ждала.

Он не спрашивал, а утверждал. И не ошибался: я уже в прошлый его приход поняла, что от этого отвязаться будет потрудней, чем от прочих. Отталкивающ он был не менее, но отчего-то еще и пугал. Грузный, с квадратными плечами и большим серым лицом, он не улыбался даже той дрянной нагло заискивающей улыбкой, что была мне так хорошо знакома. Вот и теперь он угрюмо взирал на меня сверху: я сидела на траве, а он нечистой глыбой громоздился на фоне голубого неба.

Я пожала плечами. Может, если совсем ничего не отвечать, отстанет?

– Ты, наверное, соврала. Признавайся: тебя зовут не Эсмеральдой.

Молчание.

– А я тебе врать не буду. Смотри, вот мой документ.

Он сунул мне под нос засаленную книжечку-пропуск с фотографией. Мелькнуло: "Иванов", "старший инженер", и я поспешно отвернулась. Голосом таким же безжизненным и серым, как его лицо, старший инженер Иванов продолжал:

– Настоящий мужчина, Эсмеральда, всегда добивается своего. Ты в этом скоро убедишься. Все будет, как захочу я.

Это было чересчур, и я уже открыла рот для негодующего восклицания, как вдруг за спиной собеседника увидела нечто такое, отчего моя физиономия расплылась в блаженной ухмылке. Приняв ее, должно быть, за предвестие своей победы, настоящий мужчина наклонился вперед – и тут Белка, лихо разогнавшись, врезала ему своей безрогой башкой пониже спины. Даже для такой мастерицы пинков в зад, какой являлась моя милая козочка, это был шедевр. От неожиданности инженер Иванов упал на четвереньки, а я, насилу успев отскочить, пустилась наутек.

В тот день у меня зародилось подозрение, что козы, может быть, не такие дуры, как я привыкла полагать.

Последний медведь. Две повести и рассказы

Подняться наверх