Читать книгу Последний медведь. Две повести и рассказы - Ирина Васюченко - Страница 6

Автопортрет со зверем
5. Рыцарский роман

Оглавление

Когда слышу опостылевшие дамские сетования, что-де женщине нужна опора, да вот настоящие мужики перевелись, как ни смешно, я вспоминаю его. Юрку. Мне шел седьмой год, ему – восьмой. Он был первым сверстником, с которым мне довелось близко столкнуться: до его появления вокруг были одни взрослые. Бабушка, правда, говорила, что в харьковском дворе у меня была закадычная подруга Вита, и я много раз пыталась вспомнить ее. При этих усилиях в сумерках прошлого начинал маячить оранжевый капор, но ни головы, на которую он был надет, ни чего-либо еще разглядеть не удавалось.

А тут родители, задумав облегчить участь бабушки, как-никак мало приспособленной к ведению домашнего хозяйства, да еще в настолько неудобных условиях, наняли приходящую домработницу. Поселок не в первый и тем паче не в последний раз зашелся от возмущения: "Как? При их-то нищете? Им побираться впору, а они…"

Местные кумушки преувеличивали нашу бедность. Да, мы жили в хибарке. Мы ходили в лучшем случае в заплатах, в худшем почти в лохмотьях – тоже верно. Мама, высоко ценимый специалист, и та являлась в свою проектную контору, будто колхозница на пашню. Иногда рассказывала, посмеиваясь:

– Вчера Серафима Ивановна, думая меня уколоть, спрашивает: "Как это вы, интеллигентная женщина, носите простые чулки?" – "А я, – говорю, – надеюсь, что моя интеллигентность заключается не в чулках". Так эта несчастная корова не нашла ничего умнее, как обидеться!

Принцип состоял в том, что раз на все нужное не хватает, экономить следует в первую очередь на одежде. Чем подголадывать и принуждать бабушку выбиваться из последних сил, но заслужить своим видом одобрение Серафимы Ивановны, имя которой – легион, лучше навлечь на себя ее осуждение, но есть досыта и нанять прислугу.

И вот домработница явилась. Загорелая женщина с грубым, но не злым лицом, неопределенного возраста, в платье скучном, но новом, без заплат. Рядом с той же миной утрированно скромного достоинства шел мальчик:

– А это Юра, сынок мой. Можно он во дворике у вас побудет, покуда я управлюсь?

– Во дворике нельзя, там злая собака. Вы тоже туда одна не выходите, это опасно. А почему бы Юре вместе с Сашей не погулять в поле?..

Так и повелось. Прасковья Ивановна приходила дважды в неделю, а мы с Юркой отправлялись летом собирать цветы и ловить бабочек, осенью искать грибы, зимой кататься на санках с ближних горок, весной… впрочем, нет. Домработница у нас появилась летом пятьдесят второго, а к весне пятьдесят третьего между мной и моим верным рыцарем пробежал черный, сугубо идеологический кот.

Рыцарем впервые назвала Юрку мама, когда однажды в воскресенье он к нам зашел и она посмотрела, как он со мной обращается:

– Раньше я предполагала, что рыцари перевелись, потому что мало лошадей, – усмехнулась она. – Но посмотрев на твоего приятеля, поняла, что рыцарь может и пешком.

Юрка с первого же дня взялся меня опекать. Не скажу, чтобы мне это понравилось, но известные резоны у него были. Прежде всего громадный жизненный опыт – он уже перешел во второй класс, мне же только предстояло пойти в первый. Но одним старшинством меня, привыкшую ко взрослому окружению, он бы не пронял. Обезоруживала заботливость. Этакая суровая, даже ворчливая, но до того неусыпная, что и бабушка не могла бы с ним тягаться.

Он про все знал, как надо. И что нечего стаскивать с шеи шарф и прятать его в карман, раз мать тебе этот шарф намотала. И что грибы не срывают по-глупому, а срезают ножичком: "Вот я тебе и ножичек принес, если у тебя нет". И что букеты собирать надо цветок к цветку, "чтоб ровно было, как у меня, видала? А твой лохматый весь, это букет неправильный".

Спорить с ним я не умела: терялась перед его вдохновенной убежденностью. Мне-то казалось, что неправильное иной раз лучше правильного, а мой "лохматый" букет красивее аккуратного, стиснутого, сверху плоского, как сиденье табуретки, юркиного. Но если бы я даже сумела найти слова, чтобы выразить это невнятное ощущение, Юрка воспринял бы их как легкомысленный лепет. Он вообще не принимал моих суждений всерьез. А при этом никогда на меня не злился, лишая возможности обозлиться в ответ. Если забота отца, как уверяла бабушка, любившего меня, смахивала на ненависть, презрение, гадливость, то юркина преданность была безусловна и неколебима, как все, что от него исходило.

При этом его "так надо" в иных случаях было весьма сомнительно. Он, к примеру, вбил себе в голову, что когда мы катаемся на санках, обратно в гору он должен меня везти. По-видимому, хотел быть и рыцарем, и лошадью зараз.

– Садись! – требовал он и, впрягшись в санки, волок их вверх по склону. При этом он отчаянно пыхтел, его непоправимо серьезная физиономия человека, верного долгу, багровела и покрывалась потом. Не стерпев зрелища его страданий, я спрыгивала с санок. Но Юрка кричал:

– Садись обратно! Я справлюсь! – и я чувствовала, что отказаться значило бы нарушить какой-то чуждый мне, но очень важный для него порядок вещей. Единственное, что мне удавалось, это исподтишка отталкиваться от земли пяткой. Однако стоило Юрке это заметить, и он не на шутку обижался:

– Ногу убери! Ну что такое? Сказал – справлюсь!

Кстати, о шутках: их Юрка, увы, не понимал. И не одобрял – очевидно, в его глазах они относились к разряду неправильного. А в нашем семействе при всех его подспудных тягостных свойствах смех значил много и многое разрешал. Юркина глухота к смешному обескураживала меня так же, как его уверенность. Но все это было как бы и не беда: у того, кого везут, никаких забот, а с ним я не только на санках, но и всегда чувствовала себя драгоценным оберегаемым грузом.

– У вас собаки перебесились, я знаю, дядя Гриша Пахомов их пострелял. Ты, поди, плакала?

– Я никогда не плачу.

Это было некоторое преувеличение, но не столь уж большое. Мама, сама получившая спартанское воспитание (дед готовил ее в хирурги, преемницей себе), непритворно презирала плакс, и я, усвоив это чуть ли не в ее утробе, никогда не рассчитывала кого-нибудь пронять слезами, расхлюпавшись, добиться своего. Плакать в нашем доме было бесполезно, а притом еще считалось делом стыдным. Я так привыкла обходиться без этого, что тут уже не требовалось особой выдержки.

Подумав, Юрка изрек:

– Это неправильно. Девчонка все-таки.

Я пожала плечами, не соглашаясь признать себя "слабым полом". Но Юркины заботливые мысли уже приняли другое направление:


– Без собаки нельзя. Воры заберутся. Ты вот что, подожди малость. Наша Сильва ощенится скоро, я тебе тогда щенка подарю. Мать-то как, позволит?

– Ей все равно, ее же дома никогда нет. А отец… может и не позволить.

Обдумав возникшее препятствие, Юрка решил, что будет надежнее, если щенка подарит как бы не он, а сама Прасковья Ивановна. Это была "правильная" идея, и два месяца спустя мы с отцом явились к домработнице в гости, на собачьи смотрины. Отцу хотелось иметь не какую-нибудь шавку, а внушительного сторожевого пса. Сильва в этом смысле выглядела многообещающе: крупная, крепкая овчарка-полукровка, при виде чужих яростно рвущая цепь.

Под ее басовитый лай мы с Юркой и отец с Прасковьей, стоя посреди двора, обсуждали, когда лучше отнять щенка от матери и кого нам надо, кобеля или сучку, как вдруг Сильва, оборвав цепь, ринулась на нас. Испугаться я не успела. С ужасающим, поистине нечеловеческим ревом отец сам бросился ей навстречу. От неожиданности Сильва пискнула и, попятившись, юркнула в будку.

Одновременно уязвленный позором своей собаки и восхищенный папиной лихостью, мой Ланселот некоторое время пребывал во власти противоречивых чувств. Затем, шмыгнув носом, решительно подытожил:

– Правильно. Ты всех ближе стояла. Она бы тебя тяпнула.

Так в начале зимы у нас появился Бутон. Это было неуклюжее лопоухое существо, названное в честь какой-то из собак, живших еще до революции в доме бабушки. Впоследствии, когда он вырос и оказался безобиднее божьей коровки, мама говорила:

– Это мы именем его испортили. Не пес, а цветочек.

– Не цветочек, а бурьян, – брюзжал отец. – Ни красоты, ни толку.

Бутон в самом деле имел наружность незавидную: весь расхлябанный, глуповато унылый. Похоже, Сильва допустила крупный мезальянс – от овчарки в ее отпрыске не осталось ничего, кроме потускневшей серости.

Но пока он был маленьким, разобрать, что из него выйдет, было трудно, и Юрка, полагая себя ответственным за то, чтобы у меня выросла правильная собака, принялся муштровать щенка. От круговорота кнута и пряника бедняга вконец ополоумел.

– Оставь его в покое! – просила я. – Он не хочет, неужели ты не видишь?

– Собаку надо учить, – ответствовал неумолимый Юрка.

На Бутона он тоже не сердился. Был терпелив и не желал признать тщету своих усилий. Кто знает, может быть, в конце концов он бы чего-то и достиг. Но тут произошло событие, разом положившее конец мукам Бутона.

Мы катались с горки, начинавшейся шагах в десяти от нашего порога. Уже смеркалось, подувал ветер, но "кремлевский" забор над склоном оврага и сам этот склон хорошо нас защищали. Было не холодно, и домой не хотелось. Только Юрка уж очень запыхался, снова и снова затаскивая в гору санки, отягощенные моей по его силам достаточно увесистой персоной.

В очередной раз впрягаясь в них, самозваный коняга приостановился, по-видимому, внезапно сообразив, что в моем воспитании, которым он с таким рвением занимался, может статься, зияет недопустимый пробел.

– Ты любишь Сталина?

О существовании названного лица я, конечно, знала. Родители никогда не говорили при мне о политике, но отец слушал «Последние известия», часто один и тот же выпуск по нескольку раз, и рычал, если кто-то в это время осмеливался издать хотя бы звук. Поэтому радио я ненавидела и утешалась мечтой, что когда вырасту, заведу свой дом, там и духу его не будет (как бы не так: мой муж включает приемник немногим реже, чем некогда отец, и хотя он-то слушает «Свободу» или «Эхо Москвы» и не рычит, в иные минуты я не без грусти вспоминаю те несбывшиеся надежды). Однако вопрос меня удивил:

– Как я могу любить человека, которого никогда не видела?

Юрка выпустил из рук веревку санок, и она шлепнулась в снег. Было почти слышно, как у него в мозгу сработал встроенный механизм. Скрипнули шестеренки, и он отчеканил:

– Если ты не любишь Сталина, значит, ты изменила родине!

И тут выяснилось, что проклятое радио недаром бубнило у меня над ухом: механизм успел завестись и в моем черепе. Понятия не имея, что значит изменить родине, я, оказывается, уже обзавелась положенной реакцией на это роковое словосочетание. Я вскочила на ноги:

– Уходи! Знать тебя не хочу!

И он ушел. Прасковья Ивановна какое-то время еще ходила к нам, потом тоже исчезла. Историческая фигура, сыгравшая столь решающую роль в нашей с Юркой судьбе, отправилась в преисподнюю через несколько дней после нашей размолвки. Бутон так и остался неучем. Мне казалось, что он, уж верно, доволен, ведь Юрка буквально изводил его.

А я? Мне бы, кажется, загрустить, затосковать. И природная привязчивость, и одиночество, и редкие юркины достоинства – все должно было обернуться против меня и заставить оплакивать потерю. Но этого не случилось. Было даже что-то похожее на облегчение. Чудесный, верный, трогательный Юрка доконал меня своими покровительственными замашками. Зато благодаря ему я, еще не достигнув семилетнего возраста, раз и навсегда убедилась, что моя душа, люто жаждущая дружбы,  руководства и опеки не терпит. Поняла, до какой степени не хочу, чтобы кто-то, будь он хоть лучший из смертных, за меня думал, решал, ходил. Даже когда делать все это самой бывало нестерпимо тяжко, я ни разу не усомнилась, что так – "правильно".

Что до Юрки, мы учились потом в одной школе, но в разных классах. И никогда больше ни единого слова не сказали друг другу. Только один раз, когда мне было уже лет двенадцать, компания поселковых ребят, направлявшаяся в лес мимо нашего дома, вдруг принялась кричать:

– Шурка Гирник, пошли за земляникой!

Это было непривычно. В школе я популярностью не пользовалась. Моя взрослая речь, украинский акцент, чудовищные наряды и нелепый характер мало способствовали народной любви. Авторитет эрудитки и яркой личности еще только предстояло завоевать – в таких делах требуется доля мошенничества, а я в ту пору еще не созрела для понимания сей прозаической истины. Поэтому меня обычно никто никуда не приглашал.

Стараясь соблюсти достойную неторопливость, но с тайной радостью я вышла к ним. Вдруг следом за мной пулей вылетел Бутон и запрыгал, ликуя, вокруг Юрки – только теперь я заметила, что он был среди этих мальчишек и девчонок.

Мы зашагали к лесу. А Бутон никак не мог угомониться. Было похоже, будто все эти шесть лет он только и ждал встречи со своим назойливым дрессировщиком. Вдруг какой-то зловредный шкет, скверно хихикнув, заявил:

– Слышь, Шур, это Юрка нам сказал тебя позвать. Он в тебя втрескался!

Подобные слова, сообразно школьному неписаному кодексу, были оскорблением, причем весьма коварным. На него полагалось непременно ответить, но в драку не лезть, ибо это можно расценить как признание справедливости гнусного навета. Тут нужно было парировать словесно, как можно находчивей и хладнокровнее. Но требовалось все это в первую очередь не от меня, а от Юрки, ведь вызов брошен ему. Возмущенная, полная сочувствия, я ждала его реплики, чтобы потом (потом – можно) прийти ему на помощь, добив негодяя насмешкой.

– А ты не в свое дело не лезь, – хмуро буркнул Юрка.

Кошмар! Это было уж так не по правилам, что опешила даже я, при моей-то хваленой независимости. И всем стало не по себе, никто даже засмеяться не смог. Что же это творится, он, стало быть… не отрицает?!

И я спасовала. Пройдя десяток шагов, объявила, что подвернула ногу, и кое-как распрощавшись, двинулась в обратный путь. Тут же пожалела, сообразив, что это бегство может задеть Юрку. Но ничего изменить уже было нельзя. Я шла через поле, притворно хромая. Мои спутники удалялись в противоположном направлении, приближаясь к опушке. А Бутон все носился взад-вперед, то налетая на меня, то со всех лап устремляясь к Юрке. Он даже скулил, пытаясь нас уговорить не разрывать ему сердце. Какое-то время мне казалось, что он выберет Юрку. Но в конце концов пес все-таки вернулся. Хвост, нос, уши – все висело и бессильно болталось, изображая неутешную скорбь. Я оглянулась. Компания уже скрылась среди берез. Можно было больше не хромать.

Последний медведь. Две повести и рассказы

Подняться наверх