Читать книгу Последний медведь. Две повести и рассказы - Ирина Васюченко - Страница 2

Автопортрет со зверем
1. Фонтан и туфли

Оглавление

– А кто это такой серьезный? Ну-ка, ну-ка, дай на тебя посмотреть! Большая, прямо невеста! Скоро замуж выдавать будем! Хочешь замуж, признавайся?

– Нет.

– Притворяешься! Невеста всегда замуж хочет, подтвердите, дамы!

– Не дразните ее, она же стесняется, сейчас заплачет, бедненькая!

– Я не заплачу.

– Ого, какая! Гордая, значит? А лет тебе сколько?

– Три года.

– Все знаешь, молодец. А вот скажи, что ты сегодня во сне видела?

– Фонтан и туфли.

Они аж взвыли от восторга, орда чужих, про которых бабушка успела сказать девочке, что все это ее дяди, тети, кузины и их друзья, которые приехали в гости. Почему они так орут? Куда подевалась бабушка? Ох, как же их много! Они кажутся огромными: душистые нарядные женщины, полуголые подвыпившие мужчины в пижамных штанах. Без малого полвека спустя они стоят передо мной, как живые, разве что угол зрения странный, снизу – от этого в глаза лезут все больше подбородки, бюсты, животы. А девочки не вижу. Ее я знаю только по фотографии: лобастый наголо стриженый карапуз смотрит оттуда с упрямой задумчивостью. Но поскольку этим карапузом была я сама, должна засвидетельствовать, что видимость обманчива. Мыслей не было. Их еще долго не будет. Но ощущения… Они так сильны и ярки, что языком детства их не перескажешь. К тому же ребенок, растущий, подобно мне, в окружении взрослых, и не знает никакого детского языка. Важная, старомодная бабушкина речь для меня на четвертом году жизни так же естественна, как для питомцев яслей их "нетушки" и "фигушки".

Итак, я оглянулась, ища, куда бы улизнуть. Между роскошной перезрелой блондинкой в пестром халате до пят и пузатым весельчаком, который приставал ко мне больше всех, такой просвет имелся. Сквозь него я увидела садовую дорожку, усыпанную желтым песком, угол большого белого дома в резных завитушках, цветущий куст жасмина. Внезапно из-под куста величественно выплыло нечто золотое, сказочно сверкающее на солнце. Зверь пересек дорожку неторопливо, важно, словно и не было здесь этой галдящей взбудораженной компании. Кошка? Неужели это чудо – родная сестра обычных уличных мурок?

– Кто это?

– Пушка.

– Неправда! Пушка – то, из чего стреляют.

– Ха-ха-ха! Она и это знает! До чего ж умный ребенок, все-таки наша порода! Сперва, видишь ли, все подумали, что она кот, назвали Пушок, а котик нам котяток принес, вот и оказалось, что это Пушка. Пятерых выстрелила!

– Леня! Она же как-никак ребенок, ну зачем об этом?..

Стройная смуглянка, та самая, про которую бабушка говорит: "Алла – твоя кузина", сдавленно хихикает, потом кричит кому-то, смотрящему из окна:

– Вова! Липочка! Идите сюда, тут дяди Колина малышка такие вещи говорит! Как ты сказала, детка? Что тебе снилось?.. Но сначала поцелуй дядю Вову и тетю Липу, они тебе родня.

– Зачем мне их целовать? Я к ним совершенно равнодушна.

Лица вытягиваются, и шелестит над головой неприязненный шепоток:

– М-да… Однако… Воспитание…

Я не хотела их обидеть. Почему, стоит мне заговорить, чужие всегда или хохочут, или злятся? Ну, наконец отстали, разбрелись. Можно заняться делом, промедления не терпящим: отыскать Пушку. Проверить, не померещилась ли эта невиданная золотистость, эта плавность и независимость. Я обошла огромный сад, заглядывая под низко спускающиеся ветви голубых елей и раздвигая заросли высоких цветов, пробежала по березовой аллее – кошки нигде не было. Наверное, она в доме. Но дом полон гостей, они снова начнут…

– Эй, кнопка, поди-ка сюда! Иди-иди, не съем. Тут про тебя чудеса рассказывают. Выкладывай дяде Васе начистоту: ты во сне что видела?

– Фонтан и туфли.

– Гм, действительно… Ну ладно, гуляй, выдумщица. Свободна.

Значит, они считают, что я придумала свой сон, и это им смешно. А мне и в самом деле приснился фонтан. Он был сух, безжизнен: огромная серая тарелка с железной трубкой в середине и плоским пыльным ободком, на котором стояли ветхие стоптанные домашние туфли. Из-за этих людей придется помнить сие унылое видение до конца дней. Позднее я соображу, что, вероятно, нечто похожее попалось мне на глаза в Харькове, в той покинутой жизни, из которой память не удержала почти ничего. Мерещились, как в сумерках, смутные очертания чего-то большого, угловатого – домов, что ли? А еще было стихотворение Надсона, которое мама, не умевшая петь, монотонно декламировала, усыпляя свое, как ей представлялось, совсем еще бессмысленное чадо:

 На полдень от нашего скудного края,

 Под небом цветущей страны,

 Где…


Нет, даже потом, когда подрасту, стану сходить с ума от стихов и научусь запоминать их километрами, эти строчки, как заколдованные, будут ускользать, хотя в душе поныне что-то отзывается на их баюкающий размер. Но было там дальше про скалы, "прибой средиземной волны", а потом еще какие-то фонтаны, и уже помня, что на самом деле стихи называются "Могила Герцена", я просила сквозь дремоту:

– Мама, про фонтан…

Впрочем, догадавшись – что было бы чудом – о связи между своей давнишней колыбельной и сновидением, имевшим такой негаданный успех, я все равно ничего не стала бы им объяснять. Не хотелось. И все тут.

Где же Пушка? Она такая… такая…

Встав под жасминовый куст и оттуда, по известному человечьему обычаю начиная танец "от печки", я попробовала пройтись по дорожке так же величаво и грациозно, как это недавно сделала кошка. Но сразу почувствовала: пытаться подражать совершенству нелепо. Вряд ли я точно понимала тогда это слово, хотя в бабушкином лексиконе оно, безусловно, присутствовало. А впечатление было именно таким – совершенным. Что до меня, кроме свежих и поразительных, я ведала уже кое-какие привычные ощущения, и среди последних успело надежно закрепиться ощущение собственной неуклюжести. Где уж тут с Пушкой тягаться… Ох, да вон же она!

Золотой зверь восседал на глухом высоченном заборе. О том, чтобы дотянуться, притронуться, погладить нечего было и думать. Я стояла внизу и, задрав голову, глазела на Пушку, пока шея не затекла. Вид забора меня не удивил. В Харькове мы жили на улице, где не было деревянных заборов, и я думала, что им положено быть такими. Только потом, начав выходить за пределы этого неуютного земного рая, где среди резвящихся гостей и цветущих клумб почему-то было так скучно, я заметила, что в поселке неподалеку заборы совсем другие. А этот монстр – он претендовал не больше не меньше как на сходство с кремлевской стеной! Обнеся им свою дачу, мой дядюшка, крупный ответработник, кроме свойственного ему дурного вкуса, проявил прискорбную непредусмотрительность.  Сооружение это вместо ожидаемого трепета внушало местным жителям предположения игривые и непочтительные. Поговаривали, будто такой забор понадобился потому, что тетка, неистовая блондинка со следами былой неотразимости, помешана и, выбегая в сад нагишом, беснуется там. Слухи эти, возможно, не без умысла, косвенно поддерживала домработница Дуся, хитрая и наглая деревенская старуха. Надо было слышать, каким сложным тоном она говорила, к примеру, совхозному пастуху:

– Отгони-ка стадо подальше. Барыне воняет.

Тут все было: и насмешка над вздорной "барыней", и что-то заговорщицкое, намекающее: "Мы-де с тобой, малый, одного поля ягода", и тут же кичливый вызов: "ан гляди, какой между нами заборище!" Если здешние хозяева и их столь же привилегированные гости казались скорее дико самодовольными, чем злыми, то эта женщина была создана из злобы, ставшей плотью. Тетка, чувствуя это, да и зная, что Евдокия ее обворовывает, временами гнала "дрянь неблагодарную" вон, но вскоре принимала обратно, ибо никто, кроме Дуси, ее обхождения вытерпеть не мог. Злые языки врали лишь наполовину: она и в самом деле частенько бесновалась, но одетая, вся в голубых либо розовых рюшах. В гневе она вопила так, что подвески на люстре звенели, а когда однажды повздорила с моим отцом, дуэт брата и сестры (его баритон стоил ее сопрано) едва не обрушил стены. Домработниц разъяренная тетка, не чинясь, хлестала по щекам. Но тут же отходила, начинала распространяться о том, что, в сущности, она тоже совсем простая баба, "а ты, Дусенька, мне как родная… поди-ка налей нам по рюмочке, и давай поцелуемся. А что, скажи, ведь есть у меня КОП на голове? Как подумаешь, чего добилась! – тут она обводила комнату широким победительным жестом. – Стоило жить, чтобы умереть в таких палатах!"

Зная жгучий темперамент сестры, равно как и особые свойства "копа на голове", отец очень не хотел жить с ней рядом. Мама желала этого соседства и того меньше. Но родичи настаивали. С тех пор, как появилась дача, из Москвы понеслись письма с неправдоподобно бурными изъявлениями сестринских чувств, а маме еще и сулили работу по специальности в системе, где царил дядюшка. Проматывая громадные суммы на приемы, обстановку, наряды, эта чета в иных случаях страдала отчаянным скупердяйством. Им претило тратиться на сторожа. Да и как доверить столько добра постороннему пьяному деревенщине? Оставлять хоромы на всю зиму без присмотра тем паче не с руки. Иное дело родня: тут и надежно, и бесплатно, и есть повод похвалиться благодеянием.

– А в этой сторожке, – говаривала тетка, стоя с гостями на балконе второго этажа и картинно указуя вниз, на низенькую дощатую хибарку, – будут жить Коля и Марина. Уж такой я человек: мне для своих ничего не жалко! Душа у меня русская, широкая, я щедрость люблю! – Эту сцену на теткиных поминках, лет без малого сорок спустя, с ядовитым умилением заклятой подруги вспомнила одна из приятельниц покойной.

Привычная к победам, тетушка и на сей раз добилась своего. Помог ей в этом мой рахит. Подвальная комнатка, где мы жили в Харькове, была сырой и холодной. Я стала чахнуть, а переезд сулил чистый воздух и полтора гектара чудного сада, где дитя сразу оживет.

Скрепя сердце, родители решились. И вот я слоняюсь по саду, высматривая повсюду сияющий хвост Пушки. Она не желает меня знать. Она вообще презирает род людской и, пресыщенная, даже покормить себя позволяет лишь в виде особого одолжения. Правда, есть еще Пальма, серая, мелкая беспородная собачонка, странно похожая на домработницу Дусю. Пальма примечательна тем, что любит, подкравшись на брюхе, неожиданно вонзить зубы в чью-нибудь беды не ждущую пятку. Что самое поразительное, ей ни разу не случилось ошибиться в выборе. Среди множества пяток она облюбовывала те, чьи владельцы были мелкой сошкой, случайно затесавшейся среди вельможных гостей. Не станет же шофер, парикмахер или приглашенная из милости застенчивая подруга чьего-нибудь детства поднимать шум из-за какого-то укуса!

Да, Пальме сходило с рук, то бишь с лап, все, кроме гроз. Тетушка панически боялась молнии и свято верила, что мокрая собачья шерсть притягивает ее. Поэтому при первых громовых раскатах, прежде чем рухнуть в постель и, постанывая от ужаса, замереть среди огромных, как холмы, подушек, она хватала визжащую Пальму, запихивала в будку, предусмотрительно установленную не у большого дома, а подле нашей "сторожки", и заваливала вход кирпичами. Однажды я, не выдержав Пальминых стонов, выбежала под дождь и попыталась отвалить кирпичи. Сил не хватило, но тетке кто-то донес. Визг поднялся страшный:

– Она же под дом пойдет! Нас молнией спалит!

– А ты предпочитаешь, чтобы спалило нас? – саркастически проронил отец.

При всей своей простоте тетка слегка опешила, и меня оставили в покое. Пальма с той поры немножко ко мне подобрела. А Пушка так и не снизошла. Она была исключительно своевольна даже для кошки. Мой первый зверь не стал моим, да, похоже, и вообще не считал, что кому-то принадлежит.

К осени Пушка исчезла. То ли украли, то ли погибла. Кроме меня, это никого не опечалило, тем более, что обитателям большого дома стало не до кошек. Все вдруг изменилось. Гостей как ветром сдуло. Мне это было безразлично: я их уже давно отвадила. Видно, кое-чему надменная Пушка меня таки научила. Всем, кто в ожидании новых оригинальных сюжетов подкатывался ко мне с вопросом насчет сновидений, я тупо, холодно отвечала:

– Фонтан и туфли.

На самом деле мне ничего не снилось. Раньше и потом – да, а в то странное лето, когда меня без конца об этом спрашивали, словно отшибло.

Как выяснилось впоследствии, дядю постигла катастрофа, по тем временам банальная. Впал в немилость приближенный Сталина, чьей поддержке он, субъект столь же невежественный, сколь бесстыдный, был обязан своим возвышением. Дядя слонялся по дому сам не свой; если в поле, среди которого стояла дача, появлялся автомобиль, он положительно терял рассудок и в панике забивался куда ни попадя. Однажды, в погоне за Пушкой вбежав в теткину спальню, я увидела его под кроватью:

– Ты играешь? В прятки? С кем?

– Уйди! – зашипел он. – И никому…

Я не узнала его голоса: он был страшен. Потом мама рассказала мне, уже совсем взрослой, что он совал родителям револьвер, моля и требуя, чтобы они отстреливались, если за ним придут. Напрасно отец твердил, что это бессмысленно, что они отказываются. Дядя, по обычаю иных негодяев имевший преувеличенные понятия о самоотверженности порядочных людей, всучил-таки им револьвер. Сам-то он, как человек разумный и достойный житейского успеха, оставил без помощи семью репрессированного брата, а заодно и собственную мать, хотя они чуть ли не с голоду умирали. Так оно было надежнее. Но таким недотепам-идеалистам, как Марина и Коля, прозябающим в бедности, лишь бы не вступать в партию – а он предлагал, уговаривал, обещал сделать папу директором завода – таким, по его мнению, подобало сложить головы, чтобы дать ему возможность лишние пять минут подрожать под кроватью… За участком был пруд, и револьвер навек упокоился на его илистом дне: родители опасались обыска.

– А жалко было, – признавалась впоследствии мама. – Хорошее оружие, я бы и теперь не прочь его иметь.

Последний медведь. Две повести и рассказы

Подняться наверх