Читать книгу Колебания - Анастасия Романовна Алейникова - Страница 11
Часть первая
Глава 3
ОглавлениеНад маленьким тихим кафе на Чистых прудах постепенно рассеивающаяся тьма, ненадолго уступавшая место бледному дневному свету, казалось, решила задержаться. Но город уже проснулся, и каждую минуту в конце кафе раздавался мелодичный звон колокольчиков – посетители заходили, несмотря на выходной, закутанные в пёстрые шарфы, раскрасневшиеся, уже успевшие замёрзнуть, и покупали кофе. Воскресенье в Москве ничем не отличалось от остальных дней.
За маленьким круглым столиком в уголке кафе, наиболее отдалённом от входа, сидела Яна Астрина, перед которой стыл свежезаваренный капучино в такой же кругленькой белой чашке. За полностью стеклянной стеной по сырой улице спешили под пушистым падающим снегом пешеходы, а проносящиеся мимо машины раскрашивали их отсветами фар.
За соседним столиком две девушки сдвигали такие же маленькие белые чашечки ближе друг к другу, переставляли местами тарелки с чизкейком и пончиком, поправляли лежавшие рядом на терракотовых салфетках серебристые ложечки. Яна мельком бросила взгляд на девушек, и они привлекли её рассеянное внимание, и она невольно стала наблюдать за ними, хотя и знала наперед каждое действие. Вот на круглом столике всё было сдвинуто и поправлено так, чтобы ни одна ложечка не лежала под неверным углом по отношению к тарелке, чтобы ручки у чашечек смотрели в разные стороны, чтобы провод от белоснежных наушников тоненькой змейкой как бы случайно тянулся между блюдцами и проходил по краешку темной салфетки. Вот одна из девушек, кивнув второй, отодвинулась назад, как бы уклоняясь от чего-то. Тогда вторая привстала, приподнялась на носки, вся вытянулась вперед, насколько могла, и, изображая ломаную букву «Г», наклонилась над столом, так, чтобы телефон, зажатый в тонких пальцах, оказался точно над ним посередине. Не имея возможности заглянуть сверху в экран и проконтролировать таким образом экспозицию, девушка явно делала кадры наугад, отчего напряжённо морщилась. Нажав на белую кнопку несколько раз, она с облегчением опустила успевшие уже устать руки и быстро взглянула на результат. Однако пролистав фото, она явно осталась недовольна ими и тогда вновь повторила все прежние действия. Вторая девушка сидела всё так же, слегка отодвинувшись назад, и терпеливо ждала. Наконец она тоже встала и, поменяв местами чизкейк и пончик, проделала то же самое, что и её подруга. После этого обе, смеясь, уселись, придвинувшись поближе к столику, и вторая девушка взялась уже было за маленькую серебряную ложку, как тут первая о чём-то её попросила. Через секунду до Яны донеслось: «Нет, не так. Сделай, чтобы было видно только кофе, мои волосы и часть лица, губы, подожди – я повернусь в профиль. Свет нормальный? Да, и чтобы чизкейк попал в кадр частично, не весь, а только его широкая часть… Постой, я пододвину…»
Точно очнувшись, Яна отвернулась, наконец, от девушек за соседним столиком, чьи действия не вызвали у неё ровным счётом никаких эмоций, и сделала глоток горячего кофе.
Проспав в ту ночь около трёх часов, Яна, однако, чувствовала себя полной сил; за стеклянной стеной перед ней давно уже было не зимнее синее утро, а далёкая осень прошлого года, постепенно совершающая путешествие и превращающаяся в зиму нового года, затем весну, недавнее лето и, наконец, медленно подбирающаяся к синему московскому утру и сидящей в кафе Яне. Одновременно с воспоминаниями о последнем годе Яна думала о дне, который был совсем недавно, – о вчерашней субботе. Оба воспоминания, одно обширное, другое короткое, были непосредственно связаны между собой.
Яна вновь представила себе предыдущую ночь и следовавший за ней день. Она подумала о сообщении, которое разбудило её вчера вечером, в половине шестого, будто бы через секунду после того, как она, взволнованная и не спавшая ночь, смогла наконец уснуть; о том единственном слове, которое было в сообщении. Яна подумала, что это слово охватывает собой и завершает всё её второе, обширное, воспоминание; что теперь, после того слова, оно и вправду стало воспоминанием, между тем как ещё последней осенней ночью было совершавшейся и незаконченной историей.
Казалось, целая вечность прошла с той осени, когда эта история началась.
Был третий курс, неумолимо приближался конец первого семестра. Старый гуманитарный корпус призрачным кораблём стоял посреди ветров и туманов, омываемый дождями и мигающий большими окнами сквозь вечную ночь; однокурсники Яны курили на мокром тёмном крыльце, и туман смешивался с дымом их сигарет; казалось, каждый из них повзрослел за те два года на целый век; изредка проходили мимо них некоторые знакомые Яне преподаватели – их лица остались неизменными, такими же, как и далёкой осенью, когда Яна впервые познакомилась с ними; время для них будто бы замерло, чтобы обрушиться вдруг в один момент – через месяц, год или десяток лет, и ураганом сбить с ног. Главное здание мерцало вдалеке за силуэтами голых чёрных деревьев; каркали, будто в лесу, вороны. Таким был тот далёкий день, тот неуловимый момент, когда всё вдруг стало меняться.
Остался запах сигарет, смех однокурсников, серьёзные лица преподавателей, остался звенящий и несмолкающий голос Лизы где-то рядом, – но всё, даже сам воздух, вокруг Яны с того дня навсегда стало другим.
Два года понадобилось ей для того, чтобы произошло это изменение и началась история. За те два года она, сама о том не подозревая, хранила в душе и множила неясные, противоречивые чувства, туманные образы, воспоминания и фантазии. Два года она жила, будто не замечая этого, лишь изредка делясь некоторыми мыслями с Лизой, обсуждая с ней многообразие характеров и типажей, открывшихся им среди студентов и преподавателей и будто созданных для описания их на страницах книги, смеясь над удивительной разрухой корпуса, которую некоторые находили романтичной. И вот в начале третьего курса Яна вдруг почувствовала себя как бы хуже, чем обычно; её стало мучить что-то, чему она не могла найти объяснение, её стало особенно беспокоить какое-то неуловимое ощущение, преследующее её в коридорах Старого гуманитарного корпуса; она стала всё чаще останавливаться у его больших окон и смотреть на разноцветный намокший лес и на линию горизонта, закутанную в туман. Несколько раз ей даже стало душно от слёз на лекциях и семинарах, когда преподаватели заходили в аудиторию, опираясь на палку, когда они писали на выцветших досках различные слова, казавшиеся им бесконечно важными, когда их глаза горели любовью – и желанием донести эту любовь и знания до каждого сидящего в аудитории, даже если всем было плевать.
И вот в тот осенний день Яна, придя домой, поняла, что не может более и вздохнуть. В её душе, несмотря на обсуждения, насмешки и понимающие взгляды, которыми обменивались они с Лизой, перестало помещаться всё, что накапливалось там незаметно два года. Проведи их Яна в совершенно ином месте, в самой далёкой точке планеты, на острове в океане или в маленьком пригороде Японии, с ней, вероятно, произошло бы то же самое. Тогда она стала бы описывать красоту пальм, безоблачное небо, белоснежный песок и диковинных птиц, раскосые глаза и поражающее своеобразие языка.
Но тогда она пришла домой и, не до конца ещё понимая, что ею движет, села за стол – и через полтора часа закончила свой самый первый очерк о факультете. Она не встала с глазами, полными слёз, но она встала другим человеком. Опустошённая, обессиленная даже – она действительно почувствовала вдруг счастье, освобождение; это перестало быть для неё красивыми, но бессмысленными словами.
С того момента всё своё время, которого у неё было более чем достаточно, в связи с тем, что учёба на филологическом факультете не требует постоянного присутствия на занятиях, Яна стала посвящать созданию очерков, рассказов и заметок.
Каждую секунду она упрекала себя за это. Мысль о студентке филологического факультета, которая начала сочинять, марать бумагу в порывах вдохновения, казалась Яне отвратительной. Зная, что вслух это прозвучало бы ещё в несколько раз отвратительней, Яна молчала и скрывала происходившие с ней изменения ото всех. Она проверяла себя. Она перечитывала свои первые очерки по прошествии времени и с облегчением замечала, помимо некоторых удачных оборотов и интересных мыслей, что очерки в целом действительно нескладны, местами смешны, что создаваемые образы не раскрыты до конца, что мысль не передана так, как следовало, – всё это говорило Яне о том, что она учится, учится сама, без чьей-либо помощи, руководствуясь лишь интуицией, что она не лишена вкуса и не слепа к собственным ошибкам; всё это говорило Яне, что она может стать лучше, умнее, внимательнее; она сравнивала старые и новые свои работы и ясно видела разницу; однако ни разу Яна не усомнилась – и была предельно честной с собой в этом – что сами мысли и образы, которые она стремилась передать в тех очерках, стоили того. Продолжая спрашивать себя каждый день, что же значат для неё всё-таки эти долгие часы, посвященные созданию заметки или очерка, Яна, заглядывая внутрь своей души, всматриваясь в неё честными, ищущими глазами, неизменно убеждалась: они значат всё. Они значат всё, в то время как прежде ещё ни одно занятие не значило для неё ничего.
Однако читателю кажется странным тот факт, что в свои двадцать лет столько времени Яна с лёгкостью тратила на обдумывание, написание и редактирование; и это заслуживает отдельного объяснения. Действительно, это выглядит странно, теперь, в XXI веке, когда общение между людьми происходит непрерывно, когда новые знакомства возникают вдруг посреди ночи из-за одного случайного – или замаскированного под случайность – лайка; когда столько удивительно красивых, уютных кафе с верандами, выходящими на крышу, с цветами в окнах и лампочками на стенах, предлагают бесконечный выбор напитков, закусок, салатов, стейков, кальянов; когда чистые улочки центра становятся чудесным фоном для фотографий, на которые впоследствии случайно будет поставлен лайк; когда магазины сияют неоновыми лампами витрин и ослепляют зеркалами и белизной полов, а взгляд теряется среди лабиринтов свисающих платьев, брюк и футболок; когда большинству молодых людей не приходится работать в то время, пока они получают образование; когда ежедневно сотни мероприятий проходят под небом столицы – выставок, фестивалей, представлений; когда, наконец, можно найти развлечение на любой вкус – есть библиотеки, кино, концерты, клубы, музеи, спортзалы, массовые забеги, театры, флешмобы, мастер-классы, бары, заброшенные дома, вписки на окраине города в старых квартирах, курение кальяна в машине с видом на набережную; когда обо всём этом можно узнать за секунду, проведя по экрану пальцем, а уже в следующий момент, проведя ещё раз, вызвать такси – или спуститься под землю и пронестись под ней на другой конец города за час; когда есть путешествия – самолёты, поезда – были бы деньги; когда есть, наконец, автостоп; действительно, кажется странным, что в XXI веке, когда есть всё это и многое другое, Яна оставалась дома, чтобы написать, обдумать или отредактировать новый очерк. Живи она в другое время, раньше, поступок её всё равно мог бы показаться странным – но скорее из-за того, что женщине не подобало заниматься такими вещами; теперь же, в XXI веке, Яне никто не запретил бы писать; осудить – осудили бы, стали бы критиковать – как и всех и всё всегда критикуют… Хотя, вероятно, всё же сильнее. Вероятно, начни она излишне философствовать, начни писать о любви – и сказали бы: ну, женская проза! бабская литература! Начни она писать о политике – «и куда это лезет?» Думая о подобном, Яна чувствовала, как её подхватывает и почти что уже уносит волна феминизма… Однако по-настоящему осудить себя могла лишь она же сама – и, парадоксальным образом, как раз таки оттого, что в глубине души понимала: чтобы написать вещь действительно стоящую, хорошую, нужно быть вроде не совсем женщиной, немного неполноценной – как бы оскорбительно для феминисток это ни прозвучало, а Яна была в этом совершенно твёрдо уверена. Но не сказать, чтобы такое положение вещей устраивало её, – всякий раз вновь возникал перед ней вопрос о том, как же совместить в себе всё и возможно ли это.
Яна, всегда вдумчивая, внимательная и любопытная, успела уже за свою небольшую жизнь почувствовать себя многими разными людьми; становясь ленивой, нервной и раздражительной от утомительных и вредных для организма занятий гуманитарными науками, она всякий раз торопилась в спортзал, и, таким образом, бывала и в дорогих фитнес-клубах, и ей нравилась яркая спортивная одежда, нравились красивые девушки, фитнес-бикини, инстаграм-блогерши, и на некоторое время она приближалась к ним, понимая, что ими движет, и сама надевала новые дорогие кроссовки, фотографируя их на себе; она бывала и на рок-фестивалях, промокая под летними ливнями, разрисовывая лицо красками и срывая голос; она бывала и на заброшенных железных дорогах, фотографируя исписанные гаражи и неподвижно застывшие старые поезда; со знакомыми каталась Яна по Москве на машине, гуляла по набережным, много смеялась и говорила о пустом, будто радуясь всему происходящему – и действительно радовалась; она ходила в салон и делала маникюр; точно так же, как и многие её однокурсницы, Яна когда-то плела цветные фенечки и носила их на запястье, и она понимала всех хиппи, всех панков, всех бродяг и уличных музыкантов; Яна смотрела на женщин, работавших в библиотеке их корпуса, потом на некоторых своих однокурсниц и хорошо представляла себе процесс превращения; она смотрела на преподавателей, которые приходили в ярость и впадали в тоску оттого, что никто не знал ответа на заданный ими вопрос, – и тогда вспоминала собственные чувства, испытанные ею, когда она рассказывала кому-то о чем-то, что было бесконечно важно и дорого ей, а никто не понимал. И таким образом Яна знала, что движет ими всеми, всеми людьми, которых встречала, – она каждого могла понять, будто полностью встав на его место; она и вставала – иногда мысленно, иногда фактически; и единственное, что неизменно и невыносимо пугало её, была мысль о том, что ни один из них не соединил в себе черты более чем двух или трёх типажей. Каждый кем-то являлся – кем-то определенным; один не мог полностью понять другого; а Яна могла – но ни в одном занятии прежде, как бы оно ни увлекало её, и ни в одном человеке, как бы он ей ни нравился, она не находила и не видела себя, и в конце концов ей становилось скучно.
Яна знала, что в чём-то однажды найдёт своё отражение.
Так случилось, когда она стала писать. Это было трудно и даже страшно признать – из-за всего, что она видела вокруг, из-за того одиночества, на которое себя обрекала, из-за неотвязной мысли о несовместимости женской природы и литературного труда.
Возможно ли молодой девушке, рожденной в XXI веке, понимающей этот век и любящей его, действительно стать писателем, в произведениях которого круг тем не ограничивался бы семейными драмами, кухонными войнами, сплетнями, любовными треугольниками, больным детством, подростковыми переживаниями, проблемами ЛГБТ-сообщества, суицидами; нет, таким писателем, который бы, навсегда храня в душе любовь к классике, стремясь к такому же богатству языка, сумел бы обратиться к современности и честно рассказать о ней; при этом – не стать одной из тех женщин, что царствуют в библиотеке; не собрать волосы в пучок, не купить очки, не достать с верхней полки шкафа вязаную кофту; нет, всё же «думать о красе ногтей», пользоваться всеми благами XXI века, оставаться женщиной, не разлюбить косметику, одежду и мужское общество; выглядеть так, как выглядят девушки, регулярно посещающие дорогие фитнес-клубы; выглядеть так, чтобы никто и в жизни не смог бы подумать, не зная её, что она – писатель. Воображение рисовало ей картины практически невозможные.
Но Яна продолжала проводить время за столом, всей душой стремясь к тому, чтобы попытаться стать той, кем хотела быть; она чувствовала в себе скрытые силы, верила себе, хотя и сомневалась. Порой ей бывало всё-таки сложно сосредоточиться, и затруднения мучили её, и тогда случалось, что и полдня могла она провести, листая бездумно соцсети, растворяясь в потоке информации, поглощая её и тут же о ней забывая. Она гипнотизировала Яну, отвлекала внимание, успокаивала…
Однако читатель может прервать этот рассказ и задать ещё один вопрос – один из самых ожидаемых, один из важных. Он непременно удивится – что же она, никого не любила, или её никто не любил? И, вероятно, даже не совсем об этом подумает читатель; он помнит, что принято в современном ему обществе, какие отношения связывают многих людей и что у них в мыслях; читатель помнит, как гуляют, как обнимаются в парках, как одновременно выходят в туалет в неоновом полумраке кафе; и тогда он, подумав, перефразирует свой вопрос: получается, она была странной?
И здесь придется ответить ему – да, Яна была до известной степени странной: она, от природы склонная к одиночеству, на филфаке и вовсе оказалась в окружении девушек, будто в женском монастыре. Некоторым кажется, это преувеличение, – но отчего же тогда на этажах филологического факультета даже и два мужских туалета переделали однажды в женские – если не за острой нехваткой одних и совершенной ненадобностью других?
За всю свою жизнь никого ещё Яна – как, она знала, и многие другие, – не встретила «под стать себе». Жить же ради веселья никогда не было свойственно ей; Яна любила в каждом своём действии и во всём, что происходило, находить определённый смысл; и если на этих строчках читатель не стал ещё зевать от скуки и не уснул – для него и его живого воображения имеется небольшой поощрительный приз. Яна, как ни странно, вовсе не являлась неопытной девочкой, краснеющей от каждого двусмысленного взгляда. В её душе было много тёмного, тайного, того, что, как ей казалось, просто ждало своего часа, чтобы как-то проявиться внешне, а пока, неуловимое для окружающих, действовало скрыто, изнутри, не давая смущаться и краснеть, словно шепча ей: «Мы с тобой ещё и не о таком думали…»